Александр Гольдштейн - синоним безумного времени. Время наступившей неопределён
нности порождает своих пророков и апостолов. Пророчество Гольдштейна о приходе
тотального»постмодерна» и последующем наступлении великого Ничто.
Речь идёт, по существу, о Ничто литературном, литературно - художественном.
Гольдштейн - человек невиданной эрудиции, скорее всего, знает о чём говорит:
в разливе произведений искусства, где он чувствует себя, как рыба в воде,
нет брода, нет хотя бы малейшего намёка на мель. Немудрено, что читателю легко
захлебнуться в изобилии имён и ссылок на имена, которые для Гольдштейна -
явь, для всех же прочих - сон, а скорее, надежда на возможность его
осуществления. Философские идеи, которые тасует он с небывалой лёгкостью,
ни у одной подолгу не задерживаясь, напоминают парад призраков.
Собственные же идеи Гольдштейна - это смесь, где не поймёшь, чего больше:
маразма или прозрения. Блестящий стиль служит неизвестно чему;выморочность
содержания такова, что текст как бы сам себя опровергает. Взбесившиеся
термины, отказываясь подчиняться творцу, формируют новую ткань, смысловое
значение которой второстепенно по сравнению с формальным описанием.
Гольдштейн любит уродливое, идя в этом следом за Мамлеевым, которого он
поэтизирует. По логике вещей, его также тянет и к Лимонову, чья нравственно-
физическая извращённость находится в непосредственной близости от его же
«фашистской революционной чистоты». Вообще»постмодерн», который проповедует,
судя по всему, Гольдштейн, что-то до такой степени малоопределённое, что не
приходится удивляться его выныриванию именно в настоящем историческом
промежутке. Сейчас, когда фактически отсутствует философское истолкование
происшедших с нами перемен, когда неясно, куда вообще может завести
безумная техническая экспансия, ещё в меньшей степени понятна роль, какую
играет(или уже отыграло) в этом мире искусство. Постмодерн наклеивает
на неразбериху «знак качества», придаёт ей законодательный статус, уводя
мысль даже из «зелёной черты» абсурда, где ей отводилось хоть какое - то
жизненное пространство. ». . . это время исчезновения привычных контекстов,
которые растворяясь в провалах материи не успели в процессе аннигиляции
обзавестись достойным преемством».
Отвлекаясь от словесной эквилибристики, местами переходящей в прямое
словоблудие, можно увидеть в приведённой цитате нечто реальное:утвержде-
ние о явлении Неизвестности, о котором говорилось выше. Именно в силу
мсчезновения ориентиров становится возможным пропеть Осанну погребению
почившей»в бозе»поэзии. По Гольдштейну, ей не за что больше зацепиться, ибо
она «зависла в невесомости, пустоте, ничто её больше не держит». Вообще он
полагает, что « перестав говорить от лица мировых стихий . . . слово поэзии. . .
отрезало себя от важнейших событий в сфере объективного духа. . . »
Причина такого краха - это то, что «в течение нескольких десятилетий рассыпа-
лись в прах все великие идолы, которым она служила. . . Язык, Стиль, Идеология,
Асолютная цель. . . так или иначе связанные с эпохой высокого модернизма. . . »
Тут любопытно следующее:понимание искусства(в частности, поэзии)как в одно
и то же время нуждающегося в поддержке и находящегося в эпицентре событий
в сфере духа. Неясно, впрочем, какая поддержка имеется в виду - уж не
партийная ли?Но тогда при чём здесь дух, тем более, объективный?
Неопределённость роли, выполняемой сегодня искусством, определяется чем-то
вполне конкретным, а именно чрезмерной технической материализацией, некон-
тролируемостью прогресса и общей тотальной механизацией западного
жизненного уклада в целом. Толковать же, как это делает Гольдштейн, об атрофии
Идеологии и Абсолютной цели, разумеется, можно, но звучит это нелепо по
причине хотя бы того, что взамен одной идеологии не замедлит появиться
другая или потому, что никакой Абсолютной цели у человечества нет и никогда
не было. И уж во всяком случае, ни идеология, ни эта самая цель не имеют
ни малейшего отношения к искусству вообще и к поэзии в частности. Разговор
же о «высоком модернизме» ведётся, разумеется, неспроста, ибо только в его
раскидистой тени или в тени его отпрыска»постмодерна»позволительно крушить
всё и вся , что вполне революционно, но едва ли имеет под собой хоть
какое-то логическое основание. Вообще »модернизм» (и соответственно,»постмодерн»)
по Гольдштейну «неизмеримо расширяет границы дозволенного». В этом трудно
усомниться, наблюдая смакование автором монструозной строки Маяковского
«я люблю смотреть как умирают дети», по мнению Гольдштейна «сдвигающей
священный для русской культуры архетип ребёнка-страдальца». Да, эта строка
действительно что-то сдвигает, только любопытно было бы понять что и в
каком направлении. И кому нужен подобный сдвиг? Похоже, что речь идёт о бру-
тальной жажде новизны, невзирая на цену, об эпатаже в крайней кондиции,
о революционной ушибленности, всех этих предпосылках будущего»постмодерна»,
отрицающего высоты, к которым ему с его безумной претензией и примерно
не подступиться. Ироническая ухмылка в сочетании с геростратовой жаждой
Хаоса - таково тупиковое завершение вечной погони за новизной.
Славно сказано:». . . у кого ни разу не возникало желания. . . выйти на
улицу и наудачу, насколько это возможно, стрелять по толпе. . . » Я не я, если
тут не замешана паранойя!Итак, вот к чему по извилистой дорожке дремучих
до маниакальности силлогизмов пытаются нас подвести - к «садизму . . .
содержательно и терминологически чистому». Что же есть перед чем преклонить
колени!Нас приглашают насладиться садизмом, словно это - панацея для расшире-
ния жизненной площади сознания или вернее того, что находится под ним.
Перед нами вся блестящая антиэстетика «постмодерна»:культ уродливого, утон-
чённое удовольствие, почти оргазм, от мысли, что тебе разрешено пострелять
по беззащитным людям. Если это не тупик, то я не знаю, какое ещё можно
подобрать определение!
Вообще Гольдштейну, как и всему «постмодерну»действительность не очень-то
и нужна, поскольку она «некредитоспособна перед лицом автономного мира
семиотических ценностей». Из всех поэтов один только Маяковский проник
«в сердцевину поэзии, которая есть голос того. . . чему не может быть места».
А сердцевина это конечно не что иное, как Революция.
Я не удивляюсь революционным пристрастиям Александра Гольдштейна: вся эсте-
тическая посылка от модернизма к постмодерну с отрицанием внятности, гармонии
и разумности в окружающем мире по большому счёту не только античеловечна -
она нечеловечна, а значит, в полном смысле революционна. Маленький человек,
чувствующий себя если не Б-гом, то во всяком случае, уже не человеком, новый
Ницше. . . Безусловно оригинально, хотя одновременно как-то полуубого, ибо при всём
напластовании культурологических оболочек, под которыми так и тянет оказаться,
вся эта умственная чехарда внеположна культуре.
А с таким диагнозом, судя по всему, ничего поделать нельзя.