Марат Гринберг
Плач по гуманизму
Американский поэт Марк Стрэнд утверждал, что Бродский,
русский поэт, никогда не войдет в американскую поэтическую
традицию. И дело тут не в языке. Этому препятствует различное
понимание Слова и его роли в истории. "Именно связь поэта с
историей, - говорит Стрэнд, - заставляет Бродского создавать
строфы, выходящие за пределы его личных переживаний. Его
совесть, а скорее, совесть его поэзии, почти всегда находится
в контексте исторической ситуации". И добавляет, что биография
Бродского вела его к обобщениям, к установлению связи между
своей совестью и совестью истории, ее волей и характером.
Насколько эти замечания верны в отношении именно Бродского -
вопрос проблематичный, учитывая метафизическую природу
творчества поэта. Тем не менее Стрэнд затронул нечто очень
важное, правильное. История, связь между индивидуальным
творцом и его народом играла превалирующую роль в pyccкой
литературной традиции. Очень часто Слово и Политика были
нерасторжимы.
Установившимся мнением, которое разделяет и Стрэнд,
стало представление о том, что в Америке литераторы никогда не
страшились уделять преимущественное внимание своему личному
опыту. "Я" у них имело волю и характер, а не история. Поэтому,
если у них и возникало стремление заигрывать с историей, если
они и поддавались той тяге, которая так мощно направляла перо
их литературных коллег за океаном, то они рвались в Старый
Свет. От Генри Джеймса до Хэмингуэя и Фицджеральда: рвались
вмешаться в европейские бои, в словесные драки Парижа и
Лондона и, не в последнюю очередь, России. Писал же Хемингуэй
в "Празднике, который всегда с тобой": "В начале были русские
писатели".
Однако представление о том, что американские
творцы свободны от истории, социальных проблем и политики,
кажется ошибочным после прочтения мемуаров Нормана Подгореца
"Экс-друзья". Подгорец, известный американский литературный
критик и политолог, долгое время - редактор престижного
журнала "Commentary", человек, для которого
Слово, как и для Бродского, всегда обитает в контексте истории
- истории, руководимой идеями. Мемуары Подгореца - это плач по
прошедшему времени, по тому периоду в американской истории,
когда идеи принимались всерьез, когда политика означала не
только дебаты о снижении налогов и о сексуальных приключениях
кандидатов, а служила ареной серьезного, страстного диалога о
сути американской цивилизации, о гуманной роли литературы в
истории.
"Экс-друзья" - настораживающее название для книги-плача и
вместе с тем идеально соответствующее ее цели. Подгорец пишет
об известных американских писателях и критиках, с которыми он
в свое время сблизился, а затем разошелся не столько из-за
личной антипатии, сколько из-за расхождений в мировоззрении.
Как интеллектуал Подгорец заявляет, что вся его жизнь
подчинена идеям и что дружбы, сложившиеся на протяжении этой
жизни, определяются идейными мотивами.
"Семья" - так Подгорец определяет группу интеллектуалов,
возникшую в Нью-Йорке в 30-х годах, большинство которой
составляли евреи. Динамичный творческий и критический союз,
"семья" издавала свой журнал "Partizan Review" и
была в основе своей радикально левого направления. Несмотря на
то, что большинство членов "семьи" со временем отбросили веру
в Советский Союз, распознав ужасы сталинизма, многие из них
оставались приверженцами социализма, в частности троцкизма. С
началом "холодной войны" "семья" раскололась на бывших
оппозиционеров СССР, ратовавших за победу либерализма во всем
мире, и на так называемых анти-антикоммунистов, считавших, что
из-за "охоты на ведьм" Америка сама становилась тюремным
государством. Из анти-антикоммунистов выросло движение против
войны во Вьетнаме, часто открыто коммунистическое, питавшее
намного больше симпатий к вьетнамским марксистам, чем к любому
американскому правительству. По мнению Подгореца, этот
радикальный поворот в сторону антиамериканизма расколол
"семью", разрушив активное интеллектуальное ядро страны. Идеи
перестали что-либо значить. Сам Подгорец, в молодости ярый
либерал, затем еще более ярый анти-антикоммунист, после войны
во Вьетнаме круто изменил свое кредо. Он перешел на сторону
консерваторов, придя к выводу, что Америка все же является
оплотом истинной демократии в мире, и что в "холодной войне"
ясно, на чьей стороне правота. Утверждая, что "семья" своим
антиамериканизмом развратила и себя, и молодежь, он все-таки
добрым словом поминает ее приверженность идеям.
Бывшими друзьями, о которых Подгорец пишет, как с уважением,
так и с презрением, являлись критик Лионел Триллинг (апологет
либерализма, первый еврей, назначенный профессором английской
литературы в Колумбийском университете), политолог, беженка из
Германии Ханна Арендт, поэт Ален Гинзберг, писатель Норман Мейлер
(единственный ныне здравствующий из "экс-друзей") и драматург
Лилиан Хеллман. Мейлера и Гинзберга Подгорец по очереди
обвиняет в неразборчивом либерализме, злоупотреблении
наркотиками, излишнем пристрастии к женщинам (Мейлер) и к
мужчинам (Гинзберг). Какое все это имело отношение к их
произведениям? Литературу они, подобно дадаистам в начале
века, воспринимали как орудие для сокрушения общественных
норм. Не испытывая, мягко выражаясь, любви к Америке, они
создавали почву для антипатриотизма молодежи, ее презрения ко
всему политическому.
Если взглянуть глубже, то кажется, что Подгорец не
вполне сознательно затрагивает проблему отношений между
радикализмом художественной литературы и жизнью. Цветаева, к
примеру, восхищавшаяся дерзостью, преклонением перед чумой
пушкинского Вальсингама писала, однако, что притягательное зло
в литературе, расширяющее границы писательского воображения,
отвратно в действительности: "Все сделано, даже пережито
(понято) только в тетради", - писала она. Модернисты, как,
скажем, Т. С. Элиот и Э. Паунд, были, якобы, ярыми антисемитами
и фашистами, и нередко выражали это в своих строфах. Какова,
однако, была связь между их поэтическим небрежением
предшествующими гуманистическими традициями и реальным
политическим радикализмом - скорее риторический вопрос,
затрагивающий тем не менее сердцевину природы литературного
творчества. В отношении Гинзберга и Мейлера, апостолов
современной американской прозы и поэзии, Подгорец, который
признает их литературный талант, представляется этаким
литературным старцем, корящим малолеток за глупые проделки.
В главе о Ханне Арендт наиболее ярко выступает вопрос о
еврействе. Как и у большинства представителей второго,
третьего поколения иммигрантов из Европы, иудаизм Подгореца
был первоначально искусственным. Прошедший через бар-мицву, он
был ознакомлен с традиционной еврейской литературой. На
протяжении жизни его интерес и уважение к иудаизму и еврейству
возрастают. Этим он отличался от большинства других членов
"семьи", которые, будучи евреями, имели при этом нулевой
интерес и к своему еврейству, и к еврейству вообще. После
Шестидневной войны Подгорец стал активным поборником Израиля и
до сих пор остается идеологическим противником переговоров с
Арафатом. Эта установка резко отличает его от большинства
левых евреев-интеллектуалов, которые исключительно лояльно
относились к арабам и исключительно жестко - к позиции
Израиля. Журнал "Commentary" , всегда бывший
частично еврейским изданием, в особенности стал таковым под
его руководством.
Разлад Подгореца с Арендт произошел после того, как она,
безусловно один из виднейших умов ХХ столетия, опубликовала
свои соображения по поводу судебного процесса над Эйхманом
("Эйхман в Иерусалиме, или Репортаж о банальности зла").
Рассуждения Арендт полны грусти о судьбах тех, кто вынужден
был, как и она, бежать из Германии. Она понимала, однако,
насколько глубоко укоренены в Германии радикальные
шовинистические силы. Более того, она раскрыла трагедию
(именно раскрыла, а не осудила, как показалось многим)
еврейского положения в диаспоре, выразившуюся во время войны.
По мнению Арендт, еврейские советы (юденраты), созданные
немцами на оккупированных территориях, сами участвовали
(невольно) в уничтожении еврейства. Они обеспечивали нацистов
информацией о еврейском населении и позволяли манипулировать
собой, сознавая, что конец был неизбежен. Эти заявления Арендт
вызвали резкое неприятие со стороны проеврейских критиков,
среди которых был и Подгорец. Ее исследование он определил как
"извращение интеллекта".
Сейчас распространено мнение, что Арендт не располагала
достаточным материалом для таких острых обобщений. Однако мало
кто из серьезных исследователей Катастрофы усомнится в том,
что вопросы, поднятые Арендт в отношении юденратов, были
необходимы и оправданны. И у Подгореца, когда он возражал
Арендт, также не было достаточных исторических сведений о
структуре еврейского общества под немцами, однако в своей
сегодняшней книге он не отступает от позиций, занятых более
тридцати лет назад. Арендт не историк, а мыслитель. Хотя ее
отношение к еврейству и сионизму было амбивалентным, она ясно
понимала перипетии еврейской истории и роль Израиля в ней. Ее
книга выходит за рамки обычных исследований, ибо она подрывает
все наши конвенциональные (привычные) понятия о морали и
человечности. Видя в Эйхмане не монстра, а просто винтик -
продукт системы, сделавшей зло новым радикальным моральным
принципом, Арендт пересматривает пределы человеческой этики.
Судя по мемуарам, Подгореца нельзя заподозрить в
излишней скромности. Он повествует о том, что его бывших
друзей объединяло чувство буквально маниакального поклонения
его личности. Он видит себя любимым учеником Триллинга. Он
представляет себе, что пр итяжение к нему снится то Мейлеру,
то Гинзбергу. Арендт якобы преследовала его своим дьявольским
взглядом. Его, Подгореца, поворот к консерватизму,
рассматривается им как одно из потрясающих событий современной
американской, если не всей западной истории. "Я", без
преувеличения, является наиболее часто употребляемым в книге
словом. И у него есть основания для этого. Книга, хотя и
представляет собой мемуары, все же претендует на критическое
исследование определенной эпохи в интеллектуальной жизни
Америки. Однако теперь, спустя столько лет, после прочтения
"Экс-друзей" остается странный осадок и напрашивается вопрос,
идеально сформулированный на разговорном английском: "Who
cares?" , то есть "Ну и что? Кому какое дело?"
Без сомнения, Подгорец - известный эрудит, но его
достижения как литературного критика минимальны, ибо
значительную часть своей жизни он провел в политических
дебатах. Проблематичны также его теперешние консервативные
взгляды - безоговорочная поддержка внутренней политики
республиканской партии, призывы к расширению американской
военной мощи. Подгорец тоскует по ушедшей "семье", несмотря на
ущербность ее идей. Хотя он и отверг ее радикальный либерализм
и отсутствие патриотизма, он перенял от "семьи" определенный
подход к Слову как действию.
Конечно, "семья" должна была исчезнуть, ибо ее
приверженность к троцкизму в послевоенной Америке была наивна
и неуместна. В 80-х годах один из членов "семьи", критик
Ирвинг Шоу, опубликовал книгу "Социализм и Америка", в которой
вопрошал, почему социализм провалился в Америке, не задаваясь
прежде всего вопросом: а где он не провалился и почему он
должен был восторжествовать? Сол Беллоу обвинял Арендт в том,
что она навсегда осталась прекраснодушным веймарским
интеллектуалом. Кем остались остальные? Вечными членами первых
профсоюзов, упрямыми апостолами "демократического социализма"?
Большинство из них были литераторами: людьми Слова, которые,
вопреки своему революционаризму, признавали автономность
литературы, верховенство ее эстетики над политическими
воззрениями авторов и критиков (фашизм Паунда, коммунизм
Маяковского). И все же они утверждали прямую связь между
литературой и жизнью, верили в действенную роль Слова в
цивилизации.
По словам Альфреда Казина, одного из членов "семьи":
"Литература - это не теория, а в своих лучших проявлениях та
ценность, которую мы приписываем своему жизненному опыту... В
начале было дело, и в конце остается дело. Но где, как найти
творца, который будет обладать внутренней уверенностью, чтобы
увидеть нашу жизнь глазами веры, дабы мир засиял опять?"
Благородно - но не более того. Именно в этом веке, веке
приснившихся кошмаров Кафки и реальных кошмаров Примо Леви из
Освенцима, критики осознали, что гуманная роль литературы
находится под вопросом. Кристальными, почти святыми текстами
стали строки беспросветного мрака автора "Процесса" и "В
исправительной колонии", для которого ни добра, ни зла нет, а
есть лишь ужас бытия человека. "На твой безумный мир ответ
один - отказ" - таковы вершины литературы в ХХ веке.
Миру не засиять от литературы не только из-за глубин,
обнаженных Цветаевой и Кафкой. Еще и потому, что текст и жизнь
не связаны прямой линией. Текст не просто автономен - он
покоится в капсуле, где царит атмосфера языка и условности
творчества. Без теорий, столь ненавистных Казину, Подгорецу не
обойтись. Если "все сделано, даже пережито (понято) только в
тетради", то где тогда в Слове жизнь - вопрос, на который
гуманный литературный критик не в силах ответить; его
беспрекословный либерализм благороден, но неприемлем для
многогранной игры автора с текстом, читателем и критиком: это
знали русские формалисты, это знал Набоков с его
максималистской эстетикой.
В литературе наступила эра зла. По словам Виктора
Ерофеева, "сместилась четкость оппозиций: жизнь переходит в
смерть, ведение в неведение, смех в слезы... маятник качнулся
в сторону от безжизненного, абстрактного гуманизма... В итоге
классический рома уже никогда не будет учебником жизни,
истиной в последней инстанции". Литературное воображение не
провозглашает Правду. Его правды идут от языка, из глубин
текстов, а не из правил истории. Есть ли те вечные линии,
которые соединяют бурлящее человеческое воображение с
литературным, ведущим к беспредельному злу и добру в Слове?
Как в зазеркалье, литература оперирует своими приемами и
издалека привлекает нас своим миром. Потому не вполне
пригодный и для реализма гуманный критик изжил себя в подходе
к текстам, ибо литература для жизни уже не "истина в последней
инстанции", она давно уже не "учебник жизни".
"Семья" сошла со сцены не только потому, что все уходит
и меняются времена, но и потому, что ее взгляды на Слово были
слишком тесно переплетены с ежеминутной политикой и пониманием
текста как кладезя истин и отражения жизни. Но, хотя, судя по
книге Подгореца, воинствующие интеллектуалы перестали быть
движущей силой в Америке, Слово от этого не слишком
пострадало.
 
 
Объявления: