Давид Шехтер

ЕСТЬ ГОРОД, КОТОРЫЙ НЕ ВИЖУ ВО СНЕ




    Мне почему-то никогда не снится Одесса. Снится Токио, где я пробыл всего несколько дней, иногда Нью-Йорк, иногда Дублин. Но Одесса - никогда. Я знал в ней каждый проходной двор, а в знаменитых "вороньих слободках" чувствовал себя полностью своим - я родился и вырос в таком дворе - увешанном бельем, раздираемом криками соседей, среди которых были и украинцы и болгары и даже чудом уцелевший после сталинской депортации седоусый грек с опереточной фамилией Леонопуло, и, конечно, многочисленные евреи. За все тринадцать лет жизни в Израиле Одесса мне ни разу не приснилась. А ведь я любил этот город. Заезжим приятелям из Москвы и Ленинграда я устраивал многочасовые экскурсии и показывал им балкон дома на углу Дерибасовской и Преображенской, под которым Пушкин вздыхал о Софье Воронцовой и тополь, будто-бы посаженный поэтом во дворе другой его любови, прекрасной гречанки - помните:
"А ложа, где красой блистая, 
Негоциантка молодая, 
Самолюбива и томна,
Толпой рабов окружена..."
тополь, разросшийся до невероятных размеров и занимающий сегодня большую часть двора, показывал квартиру Бунина, в которой он, задыхаясь от ненависти к большевикам, писал "Окаянные дни". Гимназию, в которой учился Троцкий, дом, где вырос Утесов.
    С Утесовым у меня связаны личные воспоминания - семья моего прадеда Хаима-Дувида Айзенштейна жила в соседнем с Вайсбейнами доме и молоденький Ледя дружил с Захаром - братом моей бабушки. Они вместе расклеивали афиши, тусовались возле театров, а потом обсуждали перепетии дня в обществе Иды, любимой сестры Захара. Ледя приударял за Идой, но она решительно отвергла его ухаживания. "Куда же ты смотрела? - увещевал я ее семьдесят лет спустя. - Тебе выпал в жизни такой случай..." "А кто мог знать, что из него вырастет? - резонно возражала Ида. - Мне нужен был серьезный муж, который кормил бы семью - мастеровой человек с твердым заработком: сапожник, столяр, наборщик. А Ледя был разгильдяй - вечно бегал где-то, пел песенки. Иди ж знай, что он станет Утесовым!" Вот так мне не удалось стать внучатым племянником знаменитости.
    Прадед приехал в Одессу в конце 19 века из местечка Гайсин и женился на Рысе, происходившей из хасидских Любавичей. Я с полным правом считал себя одесситом в четвертом поколении. История моей семьи тесно переплелась с историей города. Во время погрома 1905 года Хаим-Дувиду проломили голову, его спасли врачи Еврейской больницы, но до конца жизни он страдал страшной мигренью, а на лбу его зияла вмятина такой величины, что в ней легко умещалось голубиное яйцо. Все братья с сестрами Хаима-Дувида и Рыси уехали в Америку и звали к себе - кто в Бостон, кто в Филадельфию. Сперва им было одиноко в "голдене медине", первый из них - старший брат Рыси, Менди (Менахем-Мендель), даже прислал письмо, вызвавшее праведный гнев всей мишпухи. В том письме описывалось, как пасхальным вечером Менди впервые оказался один за праздничным столом. Чтобы заглушить тоску, он сдвинул к центру стола мацу и кидушный бокал, разложил доллары и начал читать им пасхальную агаду. Менди плавно выпевал вечные слова о притеснениях, которые терпели евреи от фараона, о чудесах исхода из рабства и плакал. Ведь в Писании заповедано - "и расскажи сыну своему". И когда дошел Менди до песенки "хад гадья", завершающей седер, начал он гладить доллары и приговаривать: "Вы мои дети, вы моя жена, вы моя семья..." Прочтя это письмо, одесская мишпуха сперва пришла в ярость, а потом потянулась к Менди - и чтобы спасти брата, погибающего в одиночестве, и чтобы спастись самим - от нищеты. Спустя несколько лет в Одессе остался один Хаим-Дувид. Он тоже засобирался - продал свою мастерскую краснодеревщика и купил шифс-карту.
    В последний день перед отъездом к Рысе пришла ее мать. Это была женщина строгих нравов, которые не смогла поколебать даже Одесса - и в этом светском, вольном городе она жестко придерживалась заповедей. Мать устроила Рысе нагоняй. "Подумай, на что себя обрекаешь собственными руками!, - увещевала она. - Хаим - мужчина видный. Лакомый кусок для любой. Америка - страна разврата, его закрутят шиксы и ты останешься соломенной вдовой с пятью детьми". Рыся впечатлилась, шифс-карта пропала и всем вместе выбраться так и не удалось.

    А потом нагрянула революция в которой семья приняла посильное участие, и двери из новой, красной России захлопнулись. Девятого абба, в день разрушения Храма, немцы бомбили Одессу с особой силой. То ли было это случайным совпадением, то ли, действительно, немцы учли еврейский характер Одессы. В этот день Рыся погибла на Греческой площади - она чуть-чуть недобежала до спасительного подъезда овального дома, замыкавшего площадь, и чугунный завиток, оторванный взрывом бомбы от дворовой решетки, раздробил ее левое плечо. Рыся умерла от потери крови, так и не дождавшись санитаров... К тому времени все ее три сына и три зятя, в том числе и мой дед - Давид Кравчик, были уже в Красной армии, поэтому кадиш Хаим-Дувид прочел один, давясь слезами и приговаривая: "Зачем ты меня тогда не отпустила! Как ты могла подумать, что я брошу тебя с детьми!"
    Связь с братьями и сестрами в Америке прервалась в разгар кампании о безродных коспомолитах. Первые годы после войны Хаим-Дувид регулярно получал посылки с вещами и продуктами. Но когда газеты заполнились статьями о сионистских агентах и американском "Джойнте", прадед испугался. Последней каплей стал арест приятеля, Бориса Плотникова, который на вечеринке, где присутствовали остатки семьи Хаим-Дувида, спел идишскую песенку "ло Нирале зинген". Неделю спустя Бориса забрали на Бебеля, 43, в областное управление госбезопасности и осудили за "сионистскую пропаганду". Домой он не вернулся и сгинул где-то на Воркуте. Поэтому, когда пришла очередная посылка из Америки, дед отправился на почту и отказался от подачек американских империалистов. Придя домой, порвал и сжег все письма от родни. Я потом долго корил Иду, что не переписала адреса.
    В восьмидесятые годы, когда мы сидели в "отказе", и я окунулся в сионистскую деятельность, а "сионистские эмиссары" - туристы из США - шли через наш дом вереницей, я пытался расспрашивать их о семье Айзенштейн из Бостона. Эмиссары улыбались в ответ: "Найти Айзенштейна в Америке - это тоже самое, что отыскать Иванова в России".
    Бабель как-то написал, что дореволюционная Одесса отличалась страшной нищетой еврейского населения и звериным антисемитизмом городских властей. Насчет нищеты в 80-е годы, сказать ничего не могу, евреи жили в Одессе не хуже всех остальных - советская уравниловка действовала безотказно - зато крутые нравы одесской гебухи были притчей во языцех среди всех еврейских активистов Союза. "Ваши гебисты какие-то романтики, работают не за страх, а за совесть", - жаловался мне ленинградский активист Миша Цивин, которого загребли на 15 суток прямо с вокзала, через десять минут после приезда в Одессу. Нам, действительно, не позволялось многое из того, что считалось чуть ли не само собой разумеющимся в других городах. Яков Михайлович Краснов, глава 5-го отдела КГБ, носившего официальное название "Отдел по борьбе с сионизмом и баптизмом", на очередном обыске заявил: "Я вам запрещаю петь еврейские песни, поскольку они являются антисоветской пропагандой". От предупреждения Краснова мы отмахнулись, и цена оказалось высокой - трех моих ближайших друзей арестовали и осудили по статье 79-прим "Заведомо ложные измышления, порочащие советский государственный и общественный строй". Одному из них даже вменили в вину распространение сборника фельетонов Жаботинского. Адвокат на суде пытался было оспорить это тяжкое обвинение, поскольку книга была издана в Одессе в... 1913 году, но судья не обратил на него никакого внимания. Так за публицистику одного одесского еврея другой одесский еврей был отправлен на три года в тюрьму все теми же одесскими властями, звериный антисемитизм которых не изменился. (Ожидая вынесения приговора, я случайно заглянул в ближайший дворик. В глубине его возвышался памятник третьему еврею - Людвигу Заменгофу, создателю эсперанто).
    Мне, похоже, была предначертана судьба приятелей. Проанализировав ситуацию, Ида Нудель сказала мне: "Давид, ты сейчас один из самых активных, готовься к посадке". И действительно, сразу же после шумного празднования Пурим в марте 1984 года, для которого я поставил пуримшпиль, начались репрессии.
    Не без гордости могу отметить, что такого пуримшиля в Одессе не устраивали многие десятилетия. Мы, собственно, не знали, как его следует толком проводить - читали что-то у Шолом-Алейхема, а вот "живьем" никто не видел и не слышал. Я попробовал было расспросить бабушек, но вытянуть из них ничего не удалось, хотя я и рассчитывал на память Иды. Она начала выдавать на память заученные в хедере отрывки Талмуда, а потом вдруг спела "Ха-Тикву", и не просто "Ха-Тикву", а с ашкеназским произношением. Этот ее коронный номер буквально сразил эмиссаров. Они исходили слезами умиления. Странным образом, тексты, которыми она никогда в своей жизни не пользовалась, и которые нехотя зубрила 80 лет назад, вдруг всплыли в ее памяти совершенно отчетливо - я как-то проверил ее по книгам и был поражен, Ида не ошиблась ни разу. Но вот что касается пуримшпиля, она не могла вспомнить ничего, кроме маскарада, шуток и песен. Мне пришлось писать сценарий на свой страх и риск.
    Большую часть событий я взял из нашей жизни. Поэтому пуримшпиль прошел на "ура". На него съехались из пяти городов более 70 отказников, в том числе и Нудель. Я встретил ее на железнодорожном вокзале и попытался увести проходными дворами от слежки. Но не тут-то было - Нудель "пасли" два десятка человек, снабженных рациями "уоки-токи" и целой группой автомашин. Выскочив через мало кому известную боковую дверь круглого дома на Греческой прямо на площадь, мы натолкнулись на целую ораву гебистов, поняли - от них не оторваться, и поехали на квартиру, где должно было состояться празднование. На пуримшпиль случайно забрели и два израильских эмиссара, иерусалимские студенты. Из-за них гебисты, хоть и шныряли под окнами, но ворваться в квартиру не решились. Зато на следующий день они устроили семь обысков, в том числе два - у меня и у моих родителей. И хотя эти обыски проходили по ордеру "поиск холодного и огнестрельного оружия", на них забирали все, имевшее отношение к ивриту, Израилю, иудаизму, срывали с дверей мезузы. Они даже попробовали изъять фотографию Рыси - за несколько дней до обыска меня угораздило вставить ее в красивую рамочку, привезенную кем-то из эмиссаров.
    Дотошливый гебист обнаружил на обратной стороне рамочки надпись на иврите, этого оказалось достаточно, чтобы она навсегда исчезла в закромах КГБ. Фото Рыси я сумел отбить, слава Богу, на ней оказалась надпись - с ятями и адресом даггеротипщика - Преображенская, угол Дерибасовской, - что помогло мне доказать непричастность к сионистским оккупантам фотокарточки дамы в высокой прическе и с роскошными буфами на платье.
    Через два дня, в субботу, заявился мой личный куратор из КГБ, лейтенант Мацегора, и велел ехать с ним в милицейский участок. Я отказался, поскольку соблюдал субботу. После угроз и препирательств Мацегора согласился сопровождать меня в участок пешком. С третьей станции Фонтана мы шли более двух часов, а когда добрались, выяснилось, что тот кто должен был меня допрашивать, уже ушел домой. Мацегора вручил повестку на понедельник, и когда я явился, меня сразу упекли на 15 суток по обвинению в оскорблении понятых во время обыска. Это была посадная статья и, как намекнул один из офицеров на "сутках", к концу срока я должен был перебазироваться прямехонько в СИЗО, а оттуда - на три года в зону.
    Но в этот раз "романтизм" одесских гебистов сослужил мне хорошую службу. Информацию, что на обыске отобрали молитвенные принадлежности, сорвали мезузу и попытались заставить нарушить субботу, переправили в Израиль, где "Бюро по связям" устроило большой шум. Оба верховных раввина Израиля направили Черненко телеграммы протеста, к делу подключился президент Рейган. Гебисты переусердствовали. Одесское КГБ получило нагоняй из Москвы с указанием отпустить меня и больше не трогать. Так и получилось, что со звериным антисемитизмом одесских властей я познакомился лишь поверхностно - 15 суток, два обыска, да несколько "задушевных" бесед на Бебеля 43, во время которых мне вынесли прокурорские предупреждения за "сионистскую пропаганду, организацию сборищ по изучению иврита, во время которых эта пропаганда осуществлялась, встречу с сионистскими эмиссарами и передачу тенденциозной информации о положении советских евреев". Таких обвинений за глаза хватило бы на статью 79-прим. Шайка Гиссер до сих пор уверен, что мне помог не столько "романтизм" одесских чекистов, сколько благословение Любавичского Ребе, которое Шайка получил для меня незадолго до пуримшпиля. Выслушав рассказ Шаи об одесской группе, Ребе задумался на минуту и сказал "Давиду передай - я желаю ему, чтобы не попал в тюрьму".
    В 1987 году, после многих лет отказа мне выдали, наконец, долгожданную визу. Перед отъездом я поехал на кладбище и вместе с сыном - Шимоном-Менахем-Менделем - покрасил ограду над могилами Хаим-Дувида и Рыси. Мы сфотографировались на фоне памятника - тогда ведь уезжали навсегда, а эти фотографии давали надежду приехать для посещения могил. Честно, говоря, никакого желания возвращаться в Одессу, которую я когда-то так любил, у меня не было. Может быть потому, что одесские гебисты выбили из меня эту любовь, а физиономии Мацегоры с Красновым навсегда заслонили и пушкинский тополь и молдаванские дворики?
    Но вот распался СССР, все изменилось на Украине и в Одессе. Теперь можно спокойно приезжать и уезжать без опаски, что в последний момент тебя задержат в аэропорту под предлогом хранения "холодного и огнестрельного оружия". Тем не менее, почему-то меня по-прежнему не тянет в Одессу. Несмотря на то, что Мацегора больше в ней не правит, Одесса - это город, который я не вижу во сне. Несколько раз появлялась у меня возможность приехать, но я делал все, чтобы она так и не реализовалась. Я не мог объяснить себе - почему, это было что-то инстинктивное, нутряное. А потом вдруг понял - мне просто не за чем и не к кому ехать. Той Одесы, которую я знал, больше нет и не будет уже никогда.
    Улицы, дома, деревья Одессы остались. Но такие улицы можно увидеть и в Париже, а вот атмосфера, что делала Одессу Одессой - исчезла. Эту атмосферу, эту ни с чем не сравнимую духовную и душевную ауру, создавали евреи, разлетевшиеся сегодня по всему свету. Знаменитый одесский акцент - это идишский акцент, а необычные одесские речевые построения - это лексика людей, думавших на идиш, а вынужденных говорить по-русски.
    Как-то в тель-авивском театре "Гешер" мне довелось посмотреть спектакль "Город", поставленный по рассказам Бабеля. Я видел два варианта - ивритский и русский. Разница оказалась невероятной. На русском все было замечательно, а на иврите колорит пропал, очарование бабелевских текстов улетучилось. В них не было ничего необычного, ничего бабелевского. Одесский говор, переведенный на иврит, слушался как нечто само собой разумеющееся.
    Павел Лукаш, одесский поэт, живущий ныне в Бат-Яме, написал
"Мы увезли свою Одессу, 
Насколько можно увести,
Насколько нашему экспрессу, 
Ее в пути не растрясти..." 
Я не согласен с ним - мы, одесские евреи, увезли не СВОЮ Одессу, мы увезли ОДЕССУ, мы увезли то, что делало ее сказочным городом, который был дорог до слез миллионам граждан СССР, восхищавшихся не только его красивыми улицами, а духом вольности, раскованностью, раблезианским жизнелюбием, блеском юмора, чем-то таким искрометным, совершенно не характерным для украинской глубинки, для чего Бабель придумал специальное слово - жовиальность.
    Сегодня, когда евреи покинули Одессу, улицы ее остались теми же, говорят, они стали даже чище, ухоженней, но Одесса превратилась в обычный провинциальный город, каким и должна была бы быть, если бы не те ее жители, которые говорили по-русски, а думали на идишe и иврите. Исчезли одесские евреи, исчезла и сама Одесса. Вот поэтому, наверное, меня не тянет в этот город, и он никогда не снится мне по ночам. Что я увижу, если когда-нибудь меня вновь занесет в него судьба? Дерибасовскую, разговаривающую по-украински?
    Единственное место, к которому меня тянет в этом городе - это еврейское кладбище, памятники которого постепенно оседают и разрушаются. Если иногда я и думаю за Одессу, то представляю только одну сцену: как приду к одному из этих памятников, обвитому многолетним бурьяном, отворю калитку проржавевшей ограды и прочту поминальный кадиш по Хаим-Дувиду и Рысе.


 

 


Объявления: