Яков ВЕРХОВСКИЙ, Валентина ТЫРМОС

Город Антонеску

«Вседневный страх есть та же казнь вседневная».

Публий Сир, Римский поэт, I век до н.э.

 

Последействие: «Куртя-Марциалэ»

Одесса, декабрь 1942 года

Более 400 дней и ночей под страхом смерти

 

Ну вот и настало время рассказать о Куртя-Марциалэ.

Большая часть из того, что мы вам расскажем, основана на письмах Таси к дочери в Израиль и на детских воспоминаниях Ролли. Ведь вряд ли кому-нибудь, кроме Ролли, довелось свести такое «интимное» знакомство с этим чудовищным заведением. Ролли, наверняка, была единственным ребенком, проведшим более четырех месяцев в его застенках.

Румынский Военный Трибунал – Куртя-Марциалэ был организован уже в первые дни оккупации – 21 октября 1941 года, в тот самый день, когда по странному стечению обстоятельств Ролли исполнилось пять лет и ее вместе с родителями жандармы вытащили из квартиры и погнали через Новый базар в помещение средней школы, где уже было сконцентрировано несколько сот евреев и готовилось их сожжение.

Куртя-Марциалэ занял помещение Одесского психоневрологического диспансера, на Канатной, 27, известного в Одессе, как «Свердловка». Предполагалось, что будет очень удобно, если Трибунал будет действовать неподалеку от Румынской комендатуры, разместившейся в здании НКВД на Маразлиевской, и неподалеку от старых Сабанских солдатских казарм, стоявших на той же Канатной. Но комендатура, как вы, наверное, помните, взлетела на воздух в ночь на 23 октября 1942-го, а Трибунал и Сабанские казармы так и остались.

 

ИЗ ПОСТАНОВЛЕНИЯ № 2152

МИНИСТЕРСТВА НАЦИОНАЛЬНОЙ ОБОРОНЫ

22 октября 1941

 

Мы, генерал дивизии Константин Пантази, в соответствии с Декретом №2680 от 23 сентября 1941 года, изданным Министерством национальной обороны; имея в виду рапорт командования «Вранча», содержащем просьбу об организации Военного Трибунала при военном командовании г. Одессы,

Постановляю:

С 21октября 1941 года и до новых распоряжений при военном командовании будет действовать Военный Трибунал под названием «Куртя-Марциалэ военного командования г. Одессы».

Куртя-Марциалэ будет иметь юридическое право действия на всей территории Транснистрии.

 

Дан в Бухаресте 22 октября 1941года.

Заместитель государственного секретаря

Министерства национальной обороны, генерал дивизии Пантази

Для сведения, полковник Доносе. [Ксерокопия. Перевод с румынского наш. Авт.]

 

Постановление № 2152(Ф-1)

об организации Куртя-Марциалэ

Бухарест, 22 октября 1941

Личный архив авторов.

Куртя-Марциалэ стал зловещим символом «Города Атонеску» и сыграл роковую роль в судьбе его жителей-евреев.

Куртя Марциалэ сыграл роковую роль и в судьбе Ролли.

Румынский Военный Трибунал был особым, можно сказать, привилегированным, учреждением. Он не занимался всякими мелкими делами и мелкими рыбешками. Сюда попадали в основном шпионы и диверсанты, а также граждане Румынии, совершившие во время пребывания в Одессе особо тяжкие военные и экономические преступления. И только иногда, в особых случаях, лица, подозреваемые в сокрытии национальности.

Здесь не пытали, как в сигуранце, и не было здесь ни пыточных подвалов, ни подходящего оборудования, типа «электрического стула», но само слово «Куртя» вызывало мистический ужас у каждого, будь он даже румынский коммерсант или румынский офицер, не говоря уже о местных жителях или, не дай Б-же, евреях.

Отсюда дорога была одна…

Трибунал заседал почти ежедневно, в составе трех или пяти человек во главе с председателем – военным прокурором полковником Читатэ-Попеску. Всю секретарскую работу выполняли попеременно два военных юриста, майоры Николае Кера и Аурел Зембряну.

Дела слушались пачками, одно за другим, по 12 и более в день. Протоколы обычно не велись, а приговор оглашался только в том случае, если, случайно, он был оправдательным. Во всех других случаях его оглашали в тюремной камере или уже перед самым расстрелом, на старом еврейском кладбище. Это тем более было удобно, поскольку осужденные местные жители, в отличие от граждан Румынии, не имели права на кассацию. Для них приговор Трибунала был окончательным.

Все судопроизводство велось на румынском языке и переводчик (обычно малограмотный бессарабец) использовался только в том случае, если председателю вздумается задать вопрос обвиняемому.

Обвиняемый обязан был отвечать на вопросы, но все остальное время он должен был молчать – права голоса он не имел, но мог нанять для себя румынского адвоката. Местные адвокаты к участию в процессах не допускались и служили только посредниками между румынскими адвокатами и обвиняемыми. И румынский адвокат, и местный посредник стоили немало, и для того, чтобы их нанять, обвиняемый должен был обладать изрядными средствами.

При Трибунале действовала военная прокуратура, так называемый «паркет», во главе которого стоял генеральный прокурор, полковник Кирилл Солтан. А ученым секретарем был военный юрист, подполковник Былку-Думитреску, занимавший в мирное время престижный пост председателя Гражданской апелляционной палаты в Бухаресте.

Следствие тоже вели военные прокуроры: майор Цынцу, капитан Габрилович, локотинент Ионеску и упомянутый Федоровой в разговоре с Тасей капитан Атанасиу.

Все они, и судьи, и следователи, и секретари, были, фактически, как и подполковник Былку, мобилизованными в армию гражданскими юристами, людьми, в большинстве своем, интеллигентными, в совершенстве владевшие французским, а иногда и русским языком, и, несомненно, выделялись на общем фоне серой румынской военщины. Этим, кстати, и объяснялись их низкие, по сравнению с кадровыми военными, чины. Ведь даже председатель Военного Трибунала имел чин полковника, а не генерала.

Об Антонеску в своем кругу они отзывались пренебрежительно, в победу немецкого оружия не верили и, даже, на случай поражения запасались… смешно сказать!.. «рекомендательными письмами», подтверждавшими их, якобы, лояльное отношение к большевистской России и к евреям. Одну из таких «рекомендаций» выдал локотиненту Ионеску коллега Таси – адвокат Яков Бродский.

И все же, несмотря на свою интеллигентность и несколько показной либерализм, никто здесь в Куртя от взяток не отказывался. Взятки брали все, начиная от генерального прокурора и следователей, до секретарей, писцов и даже караульных. Причем, в основном, золотом.

Сложность дачи взятки заключалась только в наличии достаточного количества этого золота и в возможности передать его – лично или же через надежного посредника.

Бывший Одесский психоневрологический диспансер состоял из нескольких флигелей. Один из них теперь стал «офицерским корпусом». Здесь на втором этаже жили некоторые прокуроры: Читатэ, Габрилович, Былку. К ним иногда приезжали в гости жены. Так подолгу жила здесь жена капитана Габриловича с шести-семилетней дочкой. Из соображений безопасности девочку из Куртя не выпускали, и она под присмотром денщика часто гуляла по дорожкам в заросшем зеленью внутреннем дворике.

Офицерский корпус был небольшим, и многие военные юристы вынуждены были жить на частных квартирах, что, на самом деле, было гораздо удобнее. Так капитан Атанасиу жил на квартире у знакомой нам Надежды Федоровой, а секретари Трибунала майоры Кера и Зембряну жили в дух соседних домах, у Надежды Ефремовой и у ее подруги – болгарки Анны Дуковой.

Где-то на Маразлиевской, у местного врача, жил локотинент Ионеску. У него, кстати, было огромная овчарка Рекс, и он просто не мог держать ее в офицерском корпусе.

В ведении «паркета» была небольшая транзитная тюрьма. Она занимала больничный корпус диспансера, ставший «тюремным корпусом», и имела всего три камеры. В них обычно содержались во время следствия особо важные преступники, типа советского шпиона Молодцова-Бадаева, или люди, доставленные на судебное разбирательство из городской тюрьмы, называемой здесь «Централом».

Тюрьма Трибунала охранялась «гардой» – горсткой румынских солдат во главе с офицером, который по какой-то неясной причине нечасто здесь появлялся. Солдаты гарды стояли в карауле у зала заседаний Трибунала, у офицерского корпуса, у тюремного корпуса, а в свободное время болтались в небольшой караулке. Курили, лузгали семечки, дремали на длинных деревянных скамьях. Зимой здесь докрасна раскалялась маленькая буржуйка, было душно и пахло каким-то варевом.

Вход в тюремные камеры проходил через эту караулку.

Камеры Куртя не были тюремными камерами в обычном смысле этого слова. Это были две огромные больничные палаты, на первом и на втором этажах, и одна небольшая подсобка на первом.

В отличие от длинных шестиоконных больничных палат, подсобка имела всего одно зарешеченное окошко, выходившее во внутренний дворик, и в ней содержались арестованные ремесленники: портной и сапожник. Портной занимался подгонкой прокурорской формы, что было немаловажно, поскольку военные прокуроры Куртя, люди, как сказано, гражданские, не вписывались в армейские стандарты. А сапожник-«чизмарь» обслуживал, в основном, солдат гарды – прибивал железные подковки на стоптанные каблуки их порыжевших «боканч».

Дверь этой подсобной камеры запиралась только на ночь, а в течение дня здесь можно было увидеть солдата гарды, болтавшего о чем-то с евреем-чизмарем, и зловещего судью Военного Трибунала в одних подштанниках, шутившего со стариком- портным, тоже, естественно, евреем.

Две другие камеры, бывшие, как сказано больничными палатами, выходили своими зарешеченными окнами в тюремный двор. На первом этаже содержались мужчины, а на втором – женщины.

И так уж случилось, что 21 октября 1942 года в женской камере, на втором этаже тюремного корпуса, оказалась Ролли.

В этот день ей исполнилось шесть лет.

Ролли потом нарисует вам красочную картину ее «счастливой жизни» в тюрьме Румынского Военного Трибунала. Но вас не должна обманывать эта идиллия. Она далека от истины.

Куртя-Марциалэ, действительно, стал родным домом для шестилетнего ребенка, истосковавшегося по родительской ласке. Многое из того, что происходило здесь, в Трибунале, ребенок не мог знать, другого – не понимал. А мать и отец не считали нужным объяснять. Мы приведем здесь рассказы Ролли так, как они ей запомнилась, вместе с «добрыми» прокурорами Трибунала и «очень добрыми» солдатами гарды.

«Добрые», с точки зрения Ролли, прокуроры Трибунала каждый день выносили десятки смертных приговоров. А «очень добрые» солдаты гарды отправляли осужденных на смерть в «Централ», загоняя их прикладами и штыками в кузов специального прибывавшего за ними грузовика-катафалка.

А чего, собственно говоря, стесняться?

Ведь жить-то им, этом смертникам, и так оставалось всего-ничего!

Процедура погрузки смертников всегда вызывала особый интерес. Прилипнув к зарешеченным окнам камер, арестованные старались не упустить ни одной самой мелкой детали происходящего.

Еще бы! Ведь завтра настанет и их черед…

Что видела и что понимала во всем этом Ролли?

Трудно сказать…

Во всяком случае теперь и она стала одной из арестанток транзитной тюрьмы Румынского Военного Трибунала.

Но как попала она сюда?

Как мог шестилетний ребенок попасть в Куртя-Марциалэ?

В Куртя-Марциалэ Ролли привела тетка Федоренко.

После страшного урагана, пронесшегося над Одессой в последних числах августа 1942 года, когда по слухам даже стены некоторых домов на Большом Фонтане обрушились, тетки, Арнаутова и Федоренко переехали в город, где на улице Садиковской, в старом доме на 3-м этаже у одной из них была небольшая квартира. Ролли они взяли с собой. А куда им было ее девать?

Но здесь, в городе, жиденок сразу стал для них помехой. В тесной квартирке, заставленной всяческим награбленным ими добром, они постоянно на него натыкались. Так созрело единственно правильное решение: вернуть жиденка его жидовским родителям. И ничего, что эти жидовские родители совершенно случайно в эти дни обретались в тюрьме Румынского Военного Трибунала.

Тетка Арнаутова исхитрилась и, выяснив, что дело родителей Ролли ведет прокурор Ионеску, выпросила у него разрешение на «свидание бедного ребенка с матерью».

И вот 21 октября 1942 года, в день рождения Ролли, тетка Федоренко привела ее в Куртя, якобы на свидание с Тасей.

Свиданье проходило в помещении гарды, куда один из солдат привел Тасю.

Разговор между Тасей и теткой Федоренко получился громкий.

Обосновывая свое решение оставить Ролли в тюрьме, Федоренко последовательно и логично перечисляла все свои претензии к девочке, касательно непомерного аппетита, слез и вообще…

А Тася в ответ ей без всякой логики кричала: «Вы не можете этого сделать! Вы не можете оставить ребенка в тюрьме! Нет санкции на арест ребенка!».

Но тетка не желала ее слушать, не понимала ее «мудреную» речь и, в конце концов, в буквальном смысле слова, плюнула на пол и затянув потуже свой теплый платок выскочила из караулки.

Немые свидетели этой сцены солдаты гарды, плохо понимая происходящее, вначале как будто бы получали удовольствие от дарового зрелища, но уразумев, что старуха, притащившая ребенка в тюрьму, ушла, а ребенок остался, были в шоке.

Но можно ли сравнить этот шок с ужасом, объявшим Тасю?

Она-то прекрасно понимала, что собой представляет Румынский Военный Трибунал. И, несмотря на все обещания Надежды Федоровой, не могла не страшиться участи, которая ожидала ее и Изю. Теперь эту участь должна была разделить с ними Ролли.

А Ролли, как раз, была довольна своей «участью». И даже встреча с Тасей, с которой она еще со времени ссылки в Кокчетаве вела «беспощадную» войну, обрадовала ее. Теперь конец всем теткам, и Арнаутовой, и Федоренко. Теперь она будет жить здесь, в тюрьме, с папой, как раньше, как всегда, когда еще не было войны. А то, что это теперь будет происходить в Румынском Военном Трибунале, ее мало тревожило.

И если уж правду сказать, ей все это было даже интересно, и эта душная караулка с кислым запахом какой-то еды, и эти солдаты, которые, лопоча по-своему, буквально выпучили на нее глаза, и эта лестница, по которой повел их с Тасей солдат, и даже эта длинная, пустая и темная комната, в которую они, в конце концов, попали.

Ну что же, девочке еще предстоит узнать, что комната эта называется камера, и, как всякую тюремную камеру, ее запирают на замок. Ей предстоит узнать, что камера не отапливается и за холодными радиаторами живут голодные крысы, и с потолка постоянно льет дождь, и кушать дают один раз в день, и арестантская «чорба», суп из свиных потрохов, так отдает дохлятиной, что есть его невозможно. Многое, очень многое ей предстоит узнать, из того, что детям обычно знать не положено.

Трудно сказать, сколько дней и ночей провела Ролли взаперти в женской камере транзитной тюрьмы Куртя-Марциалэ. Каких-то женщин привозили и увозили в «Централ», и они с Тасей снова оставались вдвоем в пустой и холодной камере, голодные, как крысы, жившие за радиаторами. Иногда Тасю вызывали на допрос, и тогда Ролли оставалась одна и это было для нее особенно мучительно. Мучительно было и то, что она не могла видеться с папой – за все это время ей разрешили одно-единственное свидание, все в той же караулке.

Зима уже вступила в свои права и, хотя снега не было, дожди усилились. Теперь они сопровождались ветрами, и их ледяные порывы, ударяя по забитым фанерой окнам, свободно проникали в камеру. Пребывание здесь стало совершенно невыносимым и даже крысы попрятались в свои норы.

Но вдруг, неожиданно, ситуация изменилась.

По какой-то причине место сапожника в подсобке освободилось, и по рекомендации капитана Атанасиу на пост чизмаря назначили Изю.

Заняв престижный пост чизмаря, Изя устроился в подсобке и всерьез занялся ремонтом рваных солдатских боканч. Это может показаться смешным, но солдаты гарды относились к нему с некоторым пиететом: назвали его уважительно «домнуле инженер» и даже разрешили Ролли бывать у отца в подсобке. Здесь и с питанием было лучше, и дождь не лил с потолка, не было крыс, и самое главное здесь был папа.

Ролли буквально ожила. Она часами торчала в подсобке, болтала «по-румынски» с солдатами гарды – клиентами чизмаря, и с прокурорами Трибунала – клиентами портного.

Удивительно, но это странное присутствие ребенка в тюремной камере, видимо, как-то смущало служителей румынской Фемиды. Каждый из них, входя в подсобку, заговаривал с девочкой: «Валерика, – так на румынский лад они стали называть Ролли, – чи фаче? Как дела?».

Ролли отвечала им приветливо, знала всех их по именам и даже придумывала прозвища. Так одного из солдат, по имени Вьеру, она прозвала «Канешно» – это «ка-неш-но» было единственным знакомым ему русским словом. А всесильного секретаря паркета подполковника Былку, из-за его длинного носа, она называла «домнуле Лис». Былку знал свое прозвище, понимал его русское значение и, на удивление, не обижался на девочку, а только как-то особенно тепло к ней относился и часто подкармливал.

Мы еще встретимся с этим неординарным человеком, которого, кстати, мы называем так, как звали его в Куртя: «Былку», а не «Былицу», как называют его сегодня некоторые историки.

Былку был не единственным человеком, приносившим Ролли еду, все здесь старались подкормить девочку. Даже солдаты гарды иногда заносили в подсобку кусочек горячей мамалыги или тарелку вкусной солдатской чорбы: «Пентру фата!» – «Для девочки!».

Но самым близким другом Ролли был сокамерник Изи, портной по имени Альберт. Ролли назвала его «дедушкой», и Изя только грустно улыбался, видя, как этот старый еврей возится с его дочкой: рассказывает ей сказки, учит пришивать пуговицы и как они вместе шьют из обрезков прокурорского сукна настоящий румынский военный мундир для ее игрушечного Зайца.

Самой любимой сказкой Альберта была сказка о храбром портняжке: «Когда я злой бываю, семерых убиваю!» Казалось, что он даже как-то ассоциировал себя с этим храбрецом. Он и на самом деле, несмотря на свои преклонные года, был храбрым человеком. Храбрым и очень жизнерадостным. Он часто без всякой видимой причины смеялся, мурлыкал себе под нос какие-то песенки на идиш и без конца рассказывал своим клиентам «еврейские» анекдоты про Абрамов и Хаимов, обязательно добавляя при этом, что сам-то он, конечно, не еврей, а караим и очень богатый человек, только все его сокровища, золото и брильянты, спрятаны до поры до времени в разных надежных местах, у разных надежных людей.

Солдаты и офицеры слушали его с неподдельным интересом, а Изя эти истории не любил и когда никого кроме них в камере не было, намеренно шутливо говорил: «Альберт, побойтесь Бога! Вы, часом, не перепутали? Может быть ваше имя граф де Монте-Кристо?».

Альберт на Изю не обижался, но ответить на его «наглые выпады» считал своим непременным долгом: «Ой, Изя, я вас умоляю! Вы же интеллигентный человек! Только не надо быть сильно умным! Все и так знают, что вы любите книжки читать. А я и без ваших книжек отсюда выйду. Вы еще меня вспомните. Скажете, прав был этот старый еврей!»

Так они вполне добродушно пикировались, но на самом деле были очень привязаны друг к другу, делились если случалось едой, оценивали шансы выжить, рассказывали о прошлой своей счастливой и несчастной жизни.

Изя рассказывал Альберту о пытках, которые ему пришлось вытерпеть в сигуранце и об очной ставке с незрячим председателем караимской общины.

Альберт слушал его, выпучив свои подслеповатые старческие глаза, и только иногда цедил сквозь зубы в адрес председателя общины: «Мерзавец! Идиёт! Придурок! Нет, какой придурок!».

Но однажды случилась беда… Альберт умер.

Все это было как-то неожиданно и странно: вернувшись из города, куда он ходил под конвоем по каким-то своим неотложным делам, старик был в прекрасном настроении. Рассказывал Ролли свою любимую сказку о храбром портняжке, болтал с Изей, намекая на свое, будто бы скорое, освобождение и даже напевал что-то вроде «Ой, вэй, вэй, битэр вэн зи фейлт…», а утром уже лежал бездыханным на своем настиле из досок.

Слухи о странной смерти портного ходили разные. У Изи на этот счет было свое мнение: «Альберт считал, что сказки о золоте спасут ему жизнь, а они стоили ему жизни».

После смерти Альберта чизмарь остался в подсобке один, и капитан Атанасиу, вопреки всем существующим нормам и правилам, перевел в камеру к чизмарю его жену и дочь.

Теперь они снова были все вместе и даже спали втроем, правда не на кровати, а на настиле из досок, оставленном им в наследство Альбертом. Три стоящие здесь же железные кровати оставались свободными – они были предназначены для попадавших сюда время от времени «высокопоставленных» арестантов. Однажды это был какой-то проворовавшийся румынский генерал, в другой раз прибывший из Бухареста излишне удачливый мошенник, а в третий – мальчишка-локотинент, сынок румынского аристократа, застреливший свою русскую любовницу.

При этом, никого, видимо, не смущало, что в этой подсобной камере, вместе с мужчинами, находится женщина и ребенок, что дверь этой камеры запирается только на ночь, и что в ней постоянно толкутся и запросто общаются с арестованными солдаты гарды и прокуроры Военного Трибунала.

Ролли совсем освоилась в Куртя.

Смешно сказать, но Румынский Военный Трибунал стал для нее родным домом. На всю дальнейшую жизнь она сохранила память об этом отрезке своей странной судьбы.

Одним из самых запомнившихся ей событий было Рождество 1942 года.

Нет, нет, конечно, не потому, что это последнее счастливое для оккупантов Рождество они отмечали как-то особенно пышно. С новогодними елками, концертами и подарками, с цистернами спирта и водки, с праздничными обедами из трех блюд, которые устраивала «добрейшая» супруга городского головы, домна Лючия Пыньтя для всех несчастных: сирот, слепых, глухонемых и умственно отсталых…

Нет, вся эта праздничная суета до камер транзитной тюрьмы Куртя-Марциалэ не долетала.

Ролли запомнила Рождество просто потому, что в этот день она впервые за два с лишним месяца своего тюремного заключения вышла на улицу.

И произошло это так.

Уже известная нам Женька Гидулянова, та самая, которая помогла комиссару Кардашеву арестовать Тасю, выпросила у локотинента Ионеску разрешение забрать девочку к себе домой на Рождество. Родители Ролли ничего не имели против и, даже наоборот, обрадовались, так как в те дни еще не знали, какую постыдную роль сыграла Женька в деле о взятке.

Но почему сама Женька вдруг решила взять Ролли на Рождество? Неужели вдруг совесть заговорила? Неужели вдруг поняла, что по ее вине шестилетний ребенок заключен в тюрьму Военного Трибунала?

Или, быть может, ей просто захотелось взглянуть на свою ненавистную любимую подругу Тасю Тырмос, сброшенную с ее помощью со своего «всегдашнего пьедестала»?

Кто может разобраться в темных лабиринтах человеческой души?

Во всяком случае именно Женька Гидулянова дала возможность Ролли выйти на несколько часов из тюрьмы и этим своим не очень понятным поступком обеспечила себе достойное место в сонме злых и добрых «теней», заполнивших детскую жизнь Ролли.

Но почему именно «теней»?

Почему не людей из плоти и крови?

А потому, что девочка видела и воспринимала этих людей, появлявшихся в ее жизни на краткий миг, только как бледные тени.

Ну, посудите сами, даже о тетках, Арнаутовой и Федоренко, с которыми она провела около четырех месяцев, ей нечего сказать, кроме того, что они были «злыми». То же, в большей или меньшей степени, относится и к Эмильке, закончившей свою жизнь в развалке на Софиевской. И к торговке кизяками, доброй Васькиной мамке. И к старому еврею Альберту, несостоявшемуся графу Монте-Кристо. И к многим, многим другим: солдату гарды Вьеру, по прозвищу «Канешно», подполковнику Былку, по прозвищу «домнуле Лис», и, самое главное, к майору Аурелу Зембряну, который когда-нибудь, спасая девочку, организует ей самое настоящее крещение в церкви и станет ей крестным отцом.

 

«Нет санкции на арест ребенка!»

Рассказ шестилетней Ролли, которую теперь зовут Валя

Одесса, квартира тетки Федоренко

21 октября 1942 года, понедельник

370 дней и ночей под страхом смерти

 

Вот теперь я живу здесь, в Курте.

Тетки меня все пугали и пугали, отведем тебя, говорили, в тюрьму, в Куртю-Марциалю, туда, где всем жидам место, будешь знать.

А на самом деле здесь совсем не страшно.

И папа здесь, и Тася. Жалко только, что Васьки нету.

Я уже Тасю просила, просила взять его к нам сюда.

Но она говорит: «Нельзя. Мамка ему не позволит».

А я ей не верю. Мамка – она только понарошку злая, а, на самом деле, добрая. Она обязательно позволит, и он будет жить здесь, в Курте, вместе с нами.

Но я вам еще не рассказала, как я сама сюда, в эту Куртю, попала.

Все началось с того, что один раз у нас на даче в Дерибасовке пошел дождь. Он шел и шел, и хлюпал, и делал огромные бульбы на лужах, и бульбы квакали: «Ква-а! Ква-а-а!» Как лягушки.

А потом гром как загремит: «Трах-та-ра-рах!»

И стало темно, как ночью. И я испугалась. И тетки, Арнаутова и Федоренко, тоже испугались. Тетка Федоренко сразу стала свои вещи разные в узлы связывать и в кошелки запихивать. А тетка Арнаутова, так та пальто свое на голову нацепила и прямо по лужам на станцию поскакала за извозчиком.

Извозчик приехал, и они все узлы свои и кошелки стали на него нагружать, а потом схватили меня и хотели туда же засунуть, вместе с узлами и кошелками. Но я на извозчика засунываться не хотела, я как раз собиралась бежать к Ваське и поэтому стала брыкаться и кусаться. Ой, как они пищали и ругались, и кричали на извозчика: «Да помогите же! Помогите! Вы же видите – она дикая!» Это я, значит, дикая.

Но дяденька извозчик помогать им не хотел. Он стоял около своей лошадки и курил папиросу, и даже немножко, кажется, смеялся.

А я вдруг вспомнила, как папа мне говорил «слушаться теток», и подумала, что к Ваське я могу и потом побежать, а пока мне нужно все-таки засунываться на извозчика и ехать с тетками, куда их черт несет.

Подумала и, ра-а-з, взяла и сама залезла на узлы, и села там, и даже грязным теткиным платком закуталась.

Тетки, конечно, очень удивились – они же не знали, о чем я подумала!

А дяденька извозчик совсем рассмеялся, выбросил папиросу, крикнул: «Но-о!» на свою лошадку, и мы поехали на Садиковскую.

Этой Садиковской тетки всю дорогу морочили голову извозчику: «Поворачивай на Садиковскую! Поворачивай на Садиковскую!».

Он, наверное, хотел поскорее от них отделаться, потому что очень торопился и все время кричал на свою бедную лошадку и даже бил ее кнутом.

Но в конце концов, мы все-таки приехали на эту Садиковскую.

Только садиков здесь никаких нет. А есть большой серый дом, а в нем квартира тетки Арнаутовой или кажется даже тетки Федоренко, я точно не знаю, но вся она заставлена мебелью и завалена всякими вещами, целые кучи вещей. И бегать здесь совершенно нельзя.

И никого здесь нет – только тетки.

Но тетки не в счет.

Мне здесь совсем уже грустно стало, и я даже плакать собиралась, но вдруг увидела среди всех этих куч одну нашу кучу. Я сразу ее узнала, потому что из нее рукав Тасиного халата выглядывал – красивый такой, мягонький, с большими красными цветами. И мне очень захотелось подержать его в руках, и я тихонечко потащила его из кучи, а там под халатом…

Там, под халатом… мой Заяц!

Ну да, тот самый, который вместе со мной ездил к Тасе в ссылку в Кокчетав, а потом где-то потерялся.

Я его сразу… хвать! И быстренько на кухню, в уголок, где тетки мне на полу подстилочку постелили, чтобы я могла на ней спать. Мы с Зайцем очень хорошо устроились на этой подстилочке и теткиным платком с головой укрылись. Будто бы мы понарошку спим.

Вот так Заяц со мной и остался. Теткам на это наплевать. У них и так работы много. Они целый день на каком-то Толчке толкутся, что-то там продают или даже покупают. А нас с Зайцем они оставляют здесь, в квартире, но не в кухне, где наша подстилочка, а на балконе.

На балконе сидеть на самом деле не так уже плохо.

Вся улица видна – только издали, с третьего этажа.

Правда здесь иногда ветер дует и дождь капает, и кушать хочется, и писять тоже. Но, чтобы с балкона в уборную пробраться, нужно еще через комнату пробежать, а в этой комнате…

Ш-ш-ш… я вам скажу по секрету… в этой комнате есть… ске-ле-ты!

Правда, правда! Большие и маленькие.

И ещё отдельные головы, руки и ноги, и все из костей…

Все это тетка Арнаутова из какого-то ме-ди-цина притащила, ещё до румын, когда была бомбежка. Про этот ме-ди-цин они всегда с теткой Федоренко ругаются:

«Вот ты, дура, мне говорила не нужно этот ме-ди-цин брать!»

«Дык никто ж его брать не хотел! Потому он тебе и достался».

«Потому, потому. Потому, что все они и-ди-ёты. Одна я умная. Взяла и грабанула эти скелеты, а теперь за них деньги выручу!»

А я, если хотите знать, этих скелетов боюсь!

Они все время смеются и руки свои, из костей сделанные, протягивают. Особенно один длинный страшный, возле двери. Я ни за что мимо него не пробегу, ни на кухню, ни пописять в уборную.

Вот поэтому тетки и оставляют меня на балконе.

Так им, они говорят, спокойнее.

Я не скушаю ничего у них на кухне.

И никакой другой пакости не сделаю.

Им и так хлопот со мной хватает.

Голову мне они опять ножницами остригли. Тапочки из тряпок пошили новые, вместо туфелек. Подкладку с красного моего пальтишка спороли.

«Нечего жиденку в шубе на беличьем меху ходить! – говорят. – Такой мех, небось, денег стоит!»

А сегодня тетка Арнаутова уже окон-ча-тельно решила меня в тюрьму отправить. Подумаешь, испугала!

Мне очень хочется в тюрьму.

Только теткам я этого не скажу, а то еще передумают и не отправят.

Но они не передумали.

В тюрьму мы пошли втроем – тетка Федоренко, я и Заяц.

«Бери, бери своего зайца! Он нам сто лет не нужен! Кто такое дерьмо купит!» – хихикала тетка Федоренко.

«И никакое он не дерьмо. Он мой Заяц и он мне нужен!» – подумала я, но на всякий случай промолчала.

Тюрьма, как оказалось, была далеко. Я устала и шла медленно. Тетка Федоренко всю дорогу тащила меня за руку, как на прицепе, и всю дорогу ругалась, думала, что это я нарочно медленно иду, потому что не хочу идти в тюрьму, где всем жидам место.

Так мы шли и шли, и наконец пришли.

Поднялись по ступенькам на крылечко и вошли в комнату, полную солдат.

Я на скамейку села.

А тетка Федоренко размотала свой теплый платок и начала что-то объяснять солдатам. Я из всего ее писка поняла только одно слово: «жиденок». Значит, она им что-то про меня пищала.

В это время один солдат с ружьем привел в комнату Тасю.

Тася сразу же подбежала ко мне и стала меня гладить. Гладит и гладит, как тогда в уборной на огороде, и плачет: «Девочка моя… Девочка моя…»

Тут тетка Федоренко тоже к нам подошла и говорит Тасе: «Ну вот, Наталья, я ухожу. Дите вам оставляю. Здесь в узелке её вещи: рубашка, трусы, полотенце. Мы не можем больше её держать. Боимся».

Она застегнула пуговицы на своем толстом пальто, замотала обратно свой теплый платок и пошла к двери.

Я обрадовалась. Дите она оставляет! Я остаюсь!

Но кажется я напрасно обрадовалась. Тася вдруг оторвалась от меня, побежала за теткой и уже у самой двери схватила её за рукав пальто: «Постойте! Постойте! – закричала. – Вы не можете так уйти! Вы не можете бросить здесь ребенка! Мы же с вами договорились.Мы же оставили вам вещи, деньги. И чего вы боитесь? Вам совершенно нечего бояться!»

Тетка хотела вырваться от Таси и стала орать: «Пустите меня! Пустите!»

Тася тоже орала, но только по-своему, всякими непонятными словами: «Все офи-ци-ально. Про-ку-рор Атанасиу разрешил. Нет санк… Нет санк-ции… Нет санкции на арест ребенка!»

Так они орали друг на друга, а вокруг стояли солдаты и очень смеялись, потому что, правда, было смешно. Ужасно смешно. Я думала, они подерутся.

И Тася, в конце концов, стала побеждать. Она со своими непонятными словами всегда побеждает. Она даже папу победить может.

Но, нет…

Тетка Федоренко, кажется, умеет орать еще громче Таси: «Да что вы заладили? Ребенок… ребенок… А этот ребенок, если хотите знать, жрет все подряд и пысает, где попало… Еще сакции какие-то выдумали… А на что нам ваши сакции? Мы их что, на Толчке продавать будем?»

Услышав про Толчок, Тася, наверное, поняла, что тетку Федоренко ей не победить и выпустила ее рукав. Тетка обрадовалась и выскочила через дверь так быстро, что, я думаю, скатилась вниз головой с той лестнички, по которой мы с ней сюда поднимались. Жалко только, что я не видела, как она шлепнулась.

Ну вот, все хорошо кончилось, я остаюсь.

Тася ещё немножко постояла у двери.

А потом подняла с пола мой узелок, взяла меня за руку и пошла со мной вместе куда-то вверх по длинной лестнице.

Вместе с нами пошел и солдат с ружьем…

 

Старейший Вик

Рассказ Вали

Одесса, Куртя-Марциалэ

21 Октября 1942, понедельник

370 дней и ночей под страхом смерти

 

В тот день, когда тетка Федоренко оставила меня в Курте, и солдат с ружьем пошел вместе с нами вверх по лестнице и завел нас в какую-то комнату, я очень удивилась.

Комната эта совсем не похожа была на комнату. Я таких комнат никогда в своей жизни не видела, потому что таких комнат вообще не бывает.

Эта комната была длинная-длинная, как колбаса. Такая длинная, что конца не видно и совершенно пустая, только кровать одна посредине стоит, большая с бомбочками, как в развалке на Софиевской у нашей Эмильки, которая теперь на полу лежит в черной луже.

Она, эта комната, очень мне не понравилась, и я даже не захотела в нее заходить, а осталась стоять у двери. Стою и стою. А в это время солдат с ружьем, который нас с Тасей сюда привел, вдруг взял и в эту самую дверь вышел. Закрыл ее хорошенечко за собой и даже стал там, с той стороны двери, ключом скрежетать.

Чего это он? Закрывает нас на замок, что ли?

Как же теперь мы отсюда выйдем?

Тася, наверное, заметила, что я удивилась, и стала мне объяснять.

«Комната эта, – говорит, – называется «камера». Так всегда называются комнаты в тюрьме и их всегда закрывают на замок. Эта камера кажется тебе бесконечной просто потому, что здесь света мало. Лампочка слабая и грязная. Вот и все. И бояться не надо».

«Ну, ладно, – я согласилась, – пусть будет камера. Но, почему солдаты не помыли лампочку, чтобы у этой камеры был конец? И где папа? Он же должен был быть здесь, в этой Курте?»

«Папа здесь. Но он сидит в другой камере, на первом этаже. Завтра я попрошу солдата, и он отведет тебя к папе.

Ты, наверное, хочешь кушать?

Но кушать мы с тобой будем тоже завтра. Завтра днем нам принесут чорбу – это такой суп. Очень вкусный. Тебе понравится. А сейчас нужно ложиться спать».

Тася сняла с меня мое красненькое пальтишко, с которого тетки подкладку спороли, и повела меня в самый конец камеры, где была умывальная комната и много-много умывальников. Я никогда еще не видела так много умывальников и опять удивилась. Но Тася объяснила мне, что когда-то давно, когда еще не было румын, здесь была больница, и в этой камере было много кроватей, на которых лежали больные люди.

«А их тоже тогда закрывали на замок?» – спросила я.

Но тут Тася почему-то рассердилась, дернула меня больно за руку и как заорет: «Хва-тит! Хватит дурацких вопросов! Давай умывайся! Делай пи-пи и пошли спать».

Я испугалась и хотела уже начать плакать. Но Тася вдруг успокоилась, погладила меня по голове и говорит сладенько так, как Лиса Патрикеевна: «Ладно, Роллинька! Здесь вода холодная, но все равно нужно умыться. Хорошо, что Федоренко тебе полотенчико принесла и трусики. Завтра ты сможешь надеть чистенькие, а эти я здесь в умывалке под краном постираю».

Вода в умывальнике и правда была холоднючая, но я все-таки немножко потерла себе нос ладошкой, не хотела дальше злить Тасю, и мы с ней пошли залезать на кровать.

Залезать как раз было легко, потому что на этой кровати матраца нет, и одеяла нет, и подушек тоже, только доски. А на досках коричневая Тасина шуба лежит из обезьянки.

«Вот видишь, Роллинька, – говорит Тася, – как хорошо, что добрые люди эту шубу мне сюда в тюрьму принесли. Мы теперь с тобой будем на ней спать. И все будет хорошо».

Я подумала, что наверное правда все будет хорошо, потому что Тася всегда все знает, и наверное правда нужно спать, чтобы скорее было завтра, когда я увижу папу и буду кушать эту самую вкусную чорбу. Я засунула нос в Тасину шубу, которая пахла нашим старым домом на Петра Великого, закрыла глаза и начала спать.

И тут… Слышу…

Кто-то тихонечко так ойкает: «Ой-й-й… Ой-й-й…»

И опять, как плачет: «Ой-й-й…»

Что это? Кто это? Страшно!

Я открываю глаза. Вижу: Тася тоже не спит.

«Не бойся, Роллинька, – говорит она мне. – Ничего страшного нет. Ты видишь там, в дальнем углу, где темно, куча тряпок валяется? Да? Это не тряпки, это женщина в длинной юбке из лоскутков. Ее привезли вчера вечером из «Централа», и она уже сутки лежит там на полу и плачет. Я не могу ей помочь, потому что она цыганка, и я не знаю ее языка. Но ты не должна ее бояться – она очень хорошая и добрая, только, наверное, несчастная»

Ну, ладно… Цыганка… Добрая… Несчастная… Бояться не надо…

Я опять засовываю нос в шубу и закрываю глаза.

Но тут… Тут я уже окончательно проснулась и села на кровати.

Кто-то пищит. Сердито так: «пи-пи-пи-и-и…»

А из-под радиатора голова выглядывает, страшная с усами.

За головой вылезает… крыса. Большая серая с хвостом.

Тася тоже села на кровати и тоже, кажется, испугалась – поджала под себя ноги и обхватила их своими руками.

А крыса огляделась, пошмыгала несколько раз черным носом, подергала усами и быстро, быстро так… тук… тук… тук… побежала по камере, туда, где куча тряпок, которая цыганка.

Тася, наверное, перестала бояться и стала меня уговаривать, чтобы я тоже не боялась. Тихонечко так уговаривает, наверное, чтобы крыса не услышала: «Ну что, что ты, Роллинька? Что ты всего боишься? Это же крыса. Просто крыса. Даже не крыса, а крыс. И я с ним, кстати, хорошо знакома. Его зовут Вик. Он живет за радиатором. Здесь не топят – радиаторы холодные, и он смог устроить за одним из них себе дом. Вик очень старый и умный, и он здесь предводитель всех крыс – Крысиный король. Ты знаешь, что у тебя сегодня день рожденья? Вот он и пришел, чтобы тебя поздравить».

 

Фрагмент из письма Таси к дочери в Израиль(Ф-3)

Одесса, февраль 1978

 

Мне кажется, что Тася все-таки боится этого Вика, который пришел ко мне на день рожденья, потому что она все время плачет.

Я спрашиваю: «Тася, почему ты плачешь? Ты что, боишься Вика?».

«Нет, нет, что ты, я его не боюсь. Просто мне жаль – он пришел к тебе в гости, а нам даже нечем его угостить».

Тут она перестала плакать и почему-то рассмеялась: «Ну вот, я рассказала тебе сказку про Крысиного короля. А теперь постарайся заснуть».

Трудно понять эту Тасю, когда она плачет, а когда смеется…

На следующее утро, когда я проснулась, Вика уже не было в камере.

Он залез в свой холодный дом, за радиатором. Цыганки тоже не было – её уже увезли в какой-то «Централ». Только Тася, поджав ноги, сидела рядом со мной на кровати, как вчера вечером.

А потом открылась дверь и вошел тот солдат, который раньше закрывал нашу дверь на замок. Он дал Тасе… молоко. Настоящее молоко, в бутылке! И еще боль-шо-й-й кусище хлеба!

Солдат сказал: «Пентру фата!» Это значит: «Для девочки!»

А Тася сказала: «Мульцумеск! Мульцумеск фрумоз!»

Это значит: «Большое спасибо!»

 

За решеткой…

Рассказ Вали, которую теперь зовут Валерика

 

Одесса, Куртя-Марциалэ

Ноябрь 1942 года

380 дней и ночей под страхом смерти

 

Ну вот, теперь я здесь все уже знаю.

Как, что здесь называется по-румынски. Кто, где здесь живет и кого, как здесь зовут. И меня тоже все знают, где я живу и как меня зовут.

А если кто-нибудь чужой меня еще не знает и вдруг удивится, и спросит, что эта девочка здесь в Курте делает, я ему сразу скажу по-румынски, как солдаты из гарды меня научили: «Папа – джос! Мама – сус!».

Это значит: папа – снизу, а мама – сверху.

Ну как бы папа мой сидит в камере на первом этаже, а мама – на втором.

Но когда эти, которые меня не знают, слышат, что папа снизу, а мама сверху, они почему-то начинают смеяться, как недорезанные, и уже не спрашивают, что я здесь делаю.

Солдаты из гарды – они очень добрые, и я их всех очень люблю. Они разрешают мне заходить к ним в гости погреться, а иногда и покушать их солдатскую чорбу, потому что эту нашу чорбу, про которую Тася сказала, что вкусная, я терпеть не могу, она чем-то сильно пахнет. А еще они учат меня в карты играть – в «свинью» и в «пьяницу», и стишки разные румынские рассказывают: «Кынд пысыка ной а каса… когда кошки нету дома,  шоричи… это мыши, по-румынски, что-то там делают… ба маса… значит, на столе».

Но самое интересное, что папу перевели в другую камеру.

В ней сидит только один человек – маленький старый старичок – Альберт.

Альберт и не еврей вовсе.

Он караим, как мой папа, и портной, храбрый портняжка. Ну вы знаете: «Когда я злой бываю, семерых мух убиваю».

Целый день Альберт сидит за столом, у окна, и перешивает дядькам из офицерского корпуса вещи разные.

А мой папа теперь будет чизмарь – сапожник. Он будет прибивать солдатам железки на боканчи.

Я теперь все время торчу у папы. Здесь тепло и весело.

Дедушка Альберт меня очень любит.

Он рассказывает мне сказки и поет песенки, только я их не понимаю, потому что они на каком-то другом языке. И он даже сшил моему Зайцу настоящий военный мун-дир-р. Ну просто кофту такую зеленую из обрезков.

А то Заяц ходил совсем голый, с хвостом и в оранжевых боканчах.

Альберт был очень доволен Зайцем и все время смеялся: «Знаешь что, Валерика, – все здесь, в Курте, зовут меня Валерика, – этот твой Заяц в мундире и без штанов похож на…

Ха-ха-ха! Этот твой Заяц похож на нашего капитана Габриловича! И хвост такой же, только с другой стороны».

Я тоже очень смеялась. Но по правде сказать, никакого хвоста я у капитана Габриловича не видела. Я думаю, что дедушка Альберт про хвост просто выдумал. Он, вообще, много выдумывает. Я думаю, что про семерых мух он тоже выдумал. Как это он мог поймать целых семь мух? Мухи – они же не воши. Их гораздо труднее поймать, потому что они летают.

Вот и папа так говорит: «Альберт слишком много выдумывает».

Это он, наверное, имеет в виду ту сказку про сокровища, которую Альберт рассказывает всем солдатам из гарды и прокурорам из паркета. Ну вы знаете, как у Кащея Бессмертного. Я вам уже рассказывала про него, когда мы с Тасей ходили в гетто и встретили там Кащея-Адвоката. Только Альберт не чах над своими сокровищами, как Кащей. В его сказке все эти сокровища, ну там изумруды всякие, алмазы и золотые слитки, были спрятаны где-то. В пещерах, наверное. И вот, кажется, от этих сокровищ дедушка Альберт и умер.

Он лежал на своей кровати из досок совсем черный, с большим-большим животом. А потом солдаты из гарды его унесли.

И все… И теперь у меня нет дедушки Альберта.

И зачем только ему эти сокровища понадобились, ведь он не Кащей?

Как только Альберта унесли, нас с Тасей перевели вниз, к папе, в маленькую камеру, насовсем. Так велел капитан Атанасиу.

А то в нашей длинной камере, на втором этаже, стало совсем холодно. И дождь. И крысы со своим предводителем Виком. А здесь тепло от маленькой круглой печки, которую папа топит щепками от мебели или черными брикетами из угля, которые мне «пентру фата» приносят солдаты.

Здесь так тепло, что я даже как-то увидела на подоконнике от окна, где я всегда сижу, одного маленького рыженького муравья.

Я так обрадовалась, что даже стишок про него придумала: «Муравей, муравей – он, бедняжка, был еврей».

Папе стишок не понравился.

А Тася так на меня рассердилась и раскочегарилась, что даже начала орать: «Не смей, слышишь! Не смей повторять ЭТО!»

Ладно… Не буду…

Только чего орать?

И почему ей, Тасе, можно, а мне нельзя?

Она ведь тоже разные стишки придумывает про Вика, например, предводителя крыс, или про зайкин дом: «В лесу дремучем и густом построил зайка чудный дом. Дом в четыре этажа, вместо крыши два гриба».

Тася мне даже нарисовала этот дом с красными мухоморами вместо крыши.

Правда, папе этот стишок тоже не понравился. Он сказал, что «с ар-хи…ар-хи-тек-турной точки зрения, два гриба не могут служить крышей дому». И что будет гораздо лучше, если этот дом будет «тесовый с очагом и обложен мягким мхом». Тогда я с папой согласилась: пусть дом будет с очагом.

Но про муравья-еврея я соглашаться не стала и обиделась.

Сижу на подоконнике и смотрю в окошко.

Это наше окошко закрыто решеткой, но мне и через решетку все видно. И садик офицерского корпуса видно, и кусты, и дорожки, и всех, кто там, по этим дорожкам, ходит.

Вот и на этот раз я вдруг увидела…

По дорожке…

На пе-даль-ной машинке… едет девочка…

Такая же, как я, но только красивая, в красном капоре!

Я давно знаю эту девочку – это дочка капитана Габриловича, у которого хвост не с той стороны, и живет она со своей мамой в офицерском корпусе.

И она, наверное, меня тоже знает и, когда катается здесь на педальной машинке, всегда поднимает свою голову в красном капоре и смотрит на мое окошко, и видит, как я сижу здесь на подоконнике за решеткой.

Я тоже смотрю на нее и жду, что когда-нибудь ей скучно станет играть одной и она вдруг помашет мне рукой и позовет в садик.

И я попрошу разрешения у солдат и выбегу в садик, и мы будем вместе играть и кататься на педальной машинке.

Но, нет...

Девочка в красном капоре не хочет со мной играть.

Машинка проехала…

А я осталась, в камере, на подоконнике, за этой своей решеткой…

 

Ёлка в Куртя

Рассказ Валерики

Одесса, Куртя-Марциалэ

25 декабря 1942 года, пятница

Более 400 дней и ночей под страхом смерти

Я видела, видела это сама, в окошко, через решетку.

Один мой знакомый солдат из гарды, цыган Бурьян, нес в офицерский корпус боль-шу-щую-ю Ёлку.

Это, наверное, для той девочки, в красном капоре, которая катается на педальной машинке и не хочет со мной играть.

Значит, у неё будет Ёлка. Сначала я хотела плакать.

Но потом оказалось, что плакать не нужно – у меня тоже будет Ёлка.

Бурьян отломил от той, большой Ёлки, одну веточку и принес ее мне, вместе с пустой бутылкой от водки, в которой моя Ёлка будет стоять. Он сказал, что сегодня Рождество и у всех детей должна быть Ёлка.

Целый день я украшала мою Ёлку.

Папа нарисовал мне карандашом на краях румынской газеты машинки, а Тася – зайцев. Я их всех вырезала папиными сапожными ножницами и наколола на Ёлку, прямо на иголки.

Чудесная получилась Ёлка!

А тут ещё к нам в камеру посадили еще одного арестованного.

Его зовут локотинент Роман Чесниковский.

Он приехал из Бухареста и здесь у нас в городе что-то у кого-то украл.

Кажется, он украл завод, на котором делают спирт, и за это его к нам посадили вместе с его денщиком, дядькой таким старым, который все за него делает. Роман сам ничего не умеет делать: ни боканчи почистить, ни мундир свой военный надеть. Дядька не спит в нашей камере, он спит в большой Сабанской казарме. Там все солдаты из гарды спят и там есть «попота», кухня такая, где все варят, и чорбу для солдат, и еще другую чорбу для нас, и всякую вкуснятину для прокуроров. Вот эту вкуснятину дядька приносит Роману в серебреной кастрюльке из трех этажей. На первом этаже – суп, на втором – котлеты, а на самом верхнем, тоненьком этаже… пирожное.

Из этой замечательной кастрюльки иногда и мне кой-чего перепадает.

Сегодня днем мне как раз перепало… пи-рож-ное!

Ничего себе – Рождество!

Утром Ёлка, днем пирожное…

А вечером… вечером прискакала Женька Гидулянова и забрала меня из Курти к себе домой, в гости. Она сказала, что ей просто не-об-хо-димо на Рождество сделать какое-нибудь доброе дело, и сегодня я буду это ее «доброе дело».

Бурьян взял ружье и привел меня вместе с Тасей в комнату гарды.

Женька немножко поговорила с Тасей, а потом больно сжала мою ладошку и вывела меня из гарды на улицу, и я увидела… снег!

Утром, когда я выглядывала в окошко и видела, как Бурьян несет елку в офицерский корпус, снега еще не было, а теперь есть.

Белый-белый. На земле, на деревьях.

Падает большущими такими снежинками прямо на мой нос.

И пахнет. Вкусно, как пирожное, которое дал мне Роман.

И я вспомнила, как мы с Тасей тогда ходили в гетто искать тетю Нору и Эрика. Вспомнила, как мы хотели слепить там Снежную бабу, но потом испугались Кащея-Адвоката и не слепили. И очень мне захотелось сейчас же слепить эту Снежную бабу.

Я немножко дернула Женьку за руку и говорю: «Тетя Женька…»

Ой, как она рассердилась!

Остановилась прямо посреди улицы и стала орать: «Какая я тебе Женька? Это мать твоя, бессовестная, называет меня Женька. Думает, что если она дочка доктора Тырмоса, так ей все позволено. Ты должна называть меня «тетя Евгения». Поняла?»

Да поняла я, поняла, подумала я, и говорю: «Тетя Евгения, ты…»

Опять я сказала что-то не так, как надо. Женька снова остановилась и снова стала орать: «Ты мне еще будешь тыкать? Это мать твоя…»

Да знаю я, знаю уже, что это мать моя, бессовестная, думает, что если она дочка доктора… Но оказалось, что на этот раз мать моя думала, что, если она адвокат, то она умеет воспитывать детей, а на самом деле ни черта она не умеет, и поэтому я такая невоспитанная получилась. И теперь уже она, Женька, будет меня учить, как нужно обращаться к старшим и как нужно говорить им «вы» и «пожалуйста».

А я уже ничего не хотела, ни обращаться к старшим, ни лепить Снежную бабу, ни идти к Женьке в гости на Рождество. Я хотела вернуться домой, в Куртю и сказала об этом Женьке вежливо так, как она хотела: «Тетя Евгения, вы, пожалуйста, отведите меня обратно домой, в Куртю-Марциалу».

Женька опять, кажется, рассердилась, но орать почему-то не стала.

Сказала только: «Глупости! Не морочь голову!»

Сжала мою ладошку еще сильнее и потянула за собой.

Тянет и тянет. И трещит. Сегодня, трещит, Рождество, и нужно делать добрые дела, и быть хорошей девочкой, и любить всех, и особенно ее, добрую тетечку Евгению, и еще, и еще, и вообще мы уже пришли, и вот через дорогу ее дом.

Мы перешли дорогу и зашли в этот ее дом, сначала в подъезд, а потом в комнату. Здесь тепло-о и пахнет вкусно-о, компотом, что ли?

Женька раздела меня, ну совсем раздела, поставила посреди комнаты в большое корыто и давай тереть. Мочалкой с мылом. Мочалка колется, мыло в глаза лезет, я плачу, а она «хоть бы хны», как папа говорит.

Трет себе и трет, и поливает мне на голову горячую воду из чайника, и сама с собой разговаривает: «Ужас! Ужас! Такого ужаса я никогда еще в своей жизни не видела!»

Это потому, что от меня вода в корыте стала вся черная и может быть еще из-за вошей. Про вошей она тоже сильно ругалась.

А потом одела на меня свою большущую теплую рубашку, закатала рукава и повела в другую комнату, где стоит стол со всякой непонятной едой и гости сидят – тетки старые толстые и один дядька.

Женька стала им про меня все объяснять: про доброе дело и про Куртю-Марциалу, и про мать мою, бессовестную, которая думает, что она дочка доктора Тырмоса и адвокат, и про отца моего, который инженер, но, кажется, ничего такого плохого про себя не думает. Говорит и говорит, и после каждого слова добавляет: «Ну, вы понимаете…»

Что такое они должны были понимать, я так и не поняла.

Но они, наверное, поняли, потому что стали ахать и охать: «Ах, Женечка… Ох, Женечка… Какая же вы, все-таки…»

Долго так охали, что я уже думала, что они до самого конца будут охать и никогда кушать не начнут. Но они все-таки в конце концов наохались и начали кушать все это вкусное и непонятное, что было на столе, и я вместе с ними тоже начала кушать. Все подряд.

Сначала я кушала зернышки такие с орехами и с маком – кутья называется.

А потом компот – узвар называется.

А потом опять зернышки.

А потом опять узвар. И опять узвар.

А потом все гости наелись и ушли, а мы пошли спать на Женькину кровать.

Но тут у меня начал болеть живот.

От этой кутьи и от узвара тоже.

Болит и болит. И я не сплю.

И ойкаю: «О-о-ой! О-о-ой!»

Громко так, чтобы Женька услышала и поскорее отвела меня домой, в Куртю.

Женька, конечно, слышит, как я ойкаю, и тоже не спит, и очень даже сердится, и уже не хочет делать никакие добрые дела.

«Вот, – говорит, – делай добрые дела!»

Ну и ладно… Очень мне ее добрые дела нужны!

Рано утром Женька отвела меня в Куртю.

Домой…

 

 

 






оглавление номера    все номера журнала "22"    Тель-Авивский клуб литераторов


Рейтинг@Mail.ru
Объявления: