Надя Делаланд
* * * расписывайся, ручка, расходись, перед прыжком бери разбег убогий и, тарахтя костями, падай ввысь, сбивая планку боком. след оставляй фантомный бытия, валяя шарик в жале, проступая на том конце сознания, где я уже не я – другая, молчащая, и вытянув хребет, застывшая в каморке темно-гулкой, соединяй, веди меня к себе с любой прогулки. синхронизируй ритмы, раздувай огонь дыханья, жар сердечной чакры, кого и что захочешь – каравай, но не кончайся. раскочегарь моторику и слух, вонзи язык чернильный в табуретку, продрав тетрадь, бывает на старух оно, хоть – редко. * * * Он звонит мне почем ему зря – поздней ночью, с утра в супермаркете, майским днем и в конце декабря, но особенно в марте. Он находит мой номер среди остальных безошибочным носом (или что там у них? – да иди ты!) и вносит понимание тех проводов, что протянуты в снах замогильных, не советуясь больше с тобой, мне звонит твой мобильник. Он не ты (но и ты ведь не ты) да и я – этот пыльный багульник, можжевельник, другие кусты, реки, руки. * * * В. Сосноре и Е. Сусловой Лесная глушь, сосноры, комары летают молча, клювы в ножны пряча, я – весь июнь, но это до поры, а там посмотрим, что все это значит. Бывает так: оглохнешь и лежишь, прислушиваясь к запаху и свету. И все тогда двоится. Жизнь и жизнь. Приподнимая свой посмертный слепок, ты смотришь и смеешься мне в лицо, а я считаю зубы – сорок. Плачу – и пальцы покажи, и то кольцо. Ломаться и паясничать, артачиться и балагурить – пол-но-те! Как встарь бежим к реке, припоминай, как было: вода и лес в воде, в воде алтарь кувшинковый, и дождь, и изобильный зеленый свет повсюду. Можно, да, что ни помысли. Маленькую Землю возьмем с собой – тут все-таки вода, сосноры, комары и мы сквозь зелень. * * * Медленно обучаюсь передавать вещи на небо буквами, запасаться памятью, передав на нее права, не дожидаясь всяких таких вот санкций, чтобы потом – оттуда, где нет дышать, где остановка времени и пространства прорезь – читать по памяти, завершать, переводить обратно, так и остаться, чтобы свести под общий и, сидя в нем, с не языка другого – в язык и – этот руки держать на оба, взять их вдвоем, быть их вдвоем, свести на себе два света клином одним заклинило так и вот, Господи, посмотри на мой перевод. * * * Лесов таинственный осень резной прозрачный сухостойный дыши листвой не окосей от столька Но запах втеплится в нору между корою и грибами ляг на живот его берут губами Там пушкин спит и тютчев спит и мандельштам иосип бродский заснул устав бороться с ним устал бороться Роняют руки свет несут прозрачнеют и снега просят и держат держат на весу осенью осень * * * Отходи в сторону, не иначь сонное дерево, ветрюган, все, что упало к его ногам, умерло – листья, собака, мяч. Вот оно – я отвожу глаза, дичь распростерло ветвей и над ужасом смотрит, как сходит в ад осень, собаку на руки взяв, в землю, под землю, слегка дрожа, листьями походя шевеля. Вот оно: примет меня земля, буду и я колоски рожать. * * * за окном зима повесилась пляшет в воздухе рассыпчато просыпайся эй сквозь бороду дедушки-бомжа с заплечною сумкою иду по городу сердцем скорбная и печенью * * * перинатально спит на краю зимы морщится трогает лапкой кусочек неба маленький март – заснежен ещё зернист полупрозрачен – видны на просвет все нервы тёмные ветки полны тишины весны если кусать их медленно и небольно пульс пробужденья жизненных сил лесных ритм оживанья мёртвого и рябого вникнет и отзовётся на все лады ветка предчувствий – листьев чесотка почек тянущих клювы – смерть принимают льды молча уходят молча уходят молча толщею ожиданья прикрыт и спит скоро начнется – вот уже гул подземный эхом тоннелем входит в мои виски и сквозь меня на вечный приход глазеет * * * Прерывисто дыханье сквозняка в щелях поддверных и сбокуоконных, дурного сна гнусавый пересказ пытается с собой во сне покончить и дышит, дышит, прорываясь в явь, и гипервентилирует упорно нелёгкие предметы, их края, светящиеся дрогнувшие створки. Твой мир заходит за полночь, сопя, похрапывая, щёлкая суставом, но только там, где никогда не спят проходит безысходная усталость. Мой слух, он – это линия руки, течёт через две раковины бледных и чувствует, что вдохи нелегки, и выдохи как будто бы последни. Предметы притворяются собой, но ночью, но-но-ночью всё выходит из-под контроля, и Твоя любовь, дыша, в меня их обмороком входит. * * * перестану узнавать кто зашел в мою палату лица станут как заплаты и когда влетит пернатый ангел с клювом виноватым ляжет рядом на кровать грустный маленький горбатый я возьму его с кровати колыбельно напевая чтобы ртом своим кровавым навсегда поцеловать и когда окно погаснет и остынет отпусти и не ругай нас и прости нас видишь крыльями свистим над проводами проводи нас отпусти нас не ругай нас над дорогою над рощею над речкой облаками освещенными сквозь пальцы не владея больше мимикой и речью машем крыльями тебе смеемся плачем ПРОВОДЫ 1. Е.Г. Проводы. Сорок дней. Шкурки в мешке шуршат, чувствуют, видно, снег с ней уходящий, смех мертвых бельчат, мышат, шах, – говорит мне слон, – мыши, – ему пишу, – съели запасы слов, нам еще повезло, что остается шум, шорох, дыханье, смех, Тютчев, конечно, Фет, жизнь остается, смерть, жизнь, остается смерть, жизнь, остается, смерть. 2. Вот умрёшь, и увидишь, что ты жива, и поймёшь, что я-то была права, и что влага глаза и рукава у меня от радости грусти. Радость грусти – это слова, слова, ты – жива, жива, ты – жива, трава, синева небес, и вода, и ва – даже воздух – лёгкий и устный – всё осталось слаженно, смещено только дно глазное и неба дно, и одно, лежащее там, одно в полумраке времени смутном… Но оно устало, оно – окно, что ослепло, стало твоей стеной, старый дом свой, сломанный свой земной… в теремочке кто там? кому там? Смерть страшна для тех, для кого страшна. Просыпайся, больше не бойся сна, обниму тебя, можешь дальше спать и не спать. Нельзя обернуться. Можно дальше. В огненный жаркий шар, не дыша, дыша, не дыша, на шаг, не мешай, на шаг от карандаша, переведшего смерть в герундий. Или – жизнь. Слова затемняют смысл, превращая ясность глагола в сны, умирая, мы продолжаем слыть, словно луч – от света и к свету. Плыть, лететь и длиться, расти и мыть зеркала от пыли, окно тюрьмы растворилось в свете, в устах немых мы не мы и в смерти нет смерти. 3. Радостная погода. Снег, понимаешь, светит. Две фонари языко свесились, алчно лижут, вздрагивают, вздыхают, пробуют жалко выжить, гаснут и их огарки – памятник смерти. Я не могу так больше – рвётся с прозрачным звуком прочная паутинка. И отпускает шарик, губы раскрыв, руками в воздухе тихом шаря, кто-то такая – вижу белые руки. Дальше уже не страшно. Можно оставить в вазе ссохшуюся галету, фантик, другую мелочь, всё, что сегодня утром думала, что имела. Радостная погода. Праздник. Спрашивай всё, что хочешь! Я не скрываю больше возраст, размер ботинка, талии, бёдер, бюста. Старой была и толстой дурою. Вот ублюдство! Очень боялась смерти. Боли? Берег. Знакомый кто-то мне фонарями машет, целый букет, охапка из светляков, скорее! Славно, что ты приходишь в облике близком встретить. Страшно, что мне не страшно. Страшно. 4. Я запомню: как ты машешь мне рукой, смеёшься, стоишь на балконе, маленькая, уменьшающаяся – такой я тебя и запомню. Остальное приложится (что сделает?) и тогда возникнет из, ставшей тобою, точки, разом покрыв осколки, что та вода, разом покрыв осколки. Так срастаются черепки из обратной съёмки в старом кино, где девочка, кокнув вазу, просит цветок об этом, и я спросонок вспомню тебя – всю разом.
оглавление номера все номера журнала "22" Тель-Авивский клуб литераторов