Александр Мелихов
ГЕНИИ ПРОТИВ СЕПАРАТИЗМА
Британский историк Эли Кедури ушел из жизни двадцать лет назад, но написать о нем совсем не поздно, если учесть, что его классический труд «Национализм» (СПб, Алетейя, 2010) вышел в России лишь через полвека после публикации на английском и за это время не только не утратил актуальности, но, напротив, сильно ее нарастил. Вопреки ожиданиям самого автора, начинавшего свою работу как чисто академическое исследование по истории общественной мысли, имеющее слабое отношение к современной рациональной цивилизации. Тем не менее, его идейное завещание следует прочесть всем, кто желает сколько-нибудь квалифицированно размышлять о будущем многонациональной России и еще более многонационального земного шара.
Начинает Кедури с предметов почти неземных — с Канта и его категорического императива: он считает, что от идеи нравственного самоопределения человека националистам было легче легкого перейти к идее самоопределения национального. Так это или не так, и вообще, в какой мере националистические страсти питаются идеями философов, а в какой сами их порождают, — об этом можно спорить – однако Кедури исследует прежде всего идеи: Кант, Гердер, Фихте, Шлейермахер… (Сплошные немцы, между прочим!)
Прежние творцы истории, озабоченные практическими целями, наверняка просто не поняли бы, «что общего имеет философия с государственным управлением», прочитав в «Лекциях о назначении ученого» (1794) пламенного Фихте, что «ученый — воспитатель человечества». Кедури тоже видит в этих занятиях не слишком много общего: «Это великое притязание не выдерживает серьезной критики, но оно появилось вовремя, чтобы широко распространиться в Европе и за ее пределами. Благоговение античности перед законодателями и основателями полисов теперь перенеслось на публицистов и профессоров. Эрудированные филологи, запутавшиеся и труднодоступные для понимания экономисты стали признанными основателями влиятельных политических движений, черпая вдохновение из нелегкого словаря философских прений. Необходимый элемент такого положения — идеологический стиль политики».
Кедури называет национализм идеологией, стараясь развести подальше друг от друга политику идеологическую и конституционную.
«В конституционной политике предметом рассмотрения выступают общие вопросы конкретного общества, защита его от нападения, урегулирование разногласий и конфликтов между различными группами, опирающееся на политические институты, законодательство и юстицию и поддерживающее закон от воздействия внешних и внутренних интересов, какими бы влиятельными и важными они ни были.
Идеологическая политика состоит в ином. Ее задача — установить положение дел в обществе и государстве так, чтобы все, как говорится в старомодных романах, жили долго и счастливо. Чтобы добиться этого, идеолог смотрит, если заимствовать аналогию из Платона, на государство и общество, как на холст, который следует очистить, а затем писать на этой «чистой доске» свое видение справедливости, добродетели и счастья.
…А следующий шаг мысли уже ясно продемонстрирует, что одна лишь попытка очистить холст повлечет за собой произвол, беззаконие и насилие такой непомерной силы, что идеологическое видение вечного мира и радости будет отступать все дальше и дальше за горизонт».
Но, покуда прекрасная химера еще брезжит за горизонтом, такие низменные категории, как интересы, необходимость или целесообразность, считаются недостаточными для оправдания политических действий — они должны быть одобрены метафизическими системами. И правители ставят метафизику себе на службу: «Такой политический стиль создаст новые литературные жанры: Ленин будет рассуждать об эмпириокритицизме, а Сталин излагать вопросы языкознания, Гитлер начнет карьеру с «Моей борьбы», а Абдель Насер успешно завершит государственный переворот «Философией революции»».
Когда два эти ремесла еще не смешивались и творцы чарующих грез не вмешивались в практическую политику, все выглядело куда изящнее. Разве это не прекрасно, когда вместо эгоистических целей обороны или завоевания, процветания или умиротворения конкретных государств перед политиками ставится задача сохранения всемирного разнообразия — прямо прото-ЮНЕСКО: поскольку Господь выделил нации, они не должны объединяться. «Каждому народу, — заявляет Шлейермахер, — суждено представлять особую сторону божественного образа, благодаря особому устройству и своему месту в мире… Ибо каждой нации Господь прямо определил конкретное предназначение на земле и вселил в нее конкретный дух, чтобы восславить себя через каждую нацию только ей одной свойственным образом».
Нации, таким образом, суть отдельные естественные существа, которым надлежит оберегать свою самобытность в отдельных государствах, а многонациональные империи, по мнению Гердера, являются государствами испорченными, развращенными. Оскверняет не только совместное проживание, но даже пользование чужим языком — прежде всего французским, поскольку к концу восемнадцатого века именно французский язык считался языком высшего общества. Даже шишковская «Беседа любителей русского слова» не доходила до такой ненависти: «Так выплюнь же, перед порогом выплюнь противную слизь Сены. Немецкий – твой язык, мой немец!» (Иоганн Готфрид Гердер).
После наполеоновских завоеваний эта ненависть, естественно, удесятерилась — поражение прусской военной машины списывалось на франкофилию: «Да будем же яростно ненавидеть французов и особенно наших французов (курсив мой. — А.М.), обесчещивающих и оскверняющих нашу работоспособность и невинность!» (Эрнст Мориц Арндт). И не вызывали смеха филиппики «отца гимнастики» Фридриха Яна, публично утверждавшего, что изучение французского языка толкает девушек на проституцию, — языку приписывалась почти мистическая власть над умами и душами.
Первые слова, по Гердеру, не были звукоподражаниями или чистыми условностями — «они выражали любовь или ненависть, проклятие или благословение, покорность или противоборство!», — языки и спустя тысячелетия несут в себе невидимые отпечатки давно забытых чувств и событий; человек, говорящий на иностранном языке, обречен жить искусственной жизнью (так просто провести границу между естественным и искусственным в человеческом мире, где искусственно все!). Фихте же пытался доказать, что одно лишь присутствие в языке иностранных слов способно загрязнить источники политической нравственности.
Ну, а если народ вообще переходит на иностранный язык, то он усваивает с ним и иностранные пороки (но почему-то не достоинства): так французы, перешедшие с германского диалекта на новолатинское наречие, и доныне страдают «от несерьезности в отношении к общественным делам, самоунижения, бездушного легкомыслия».
«Только один язык, — говорит Шлейермахер, — прочно врос в индивида. И именно ему индивид принадлежит целиком, сколько бы других языков он ни выучил впоследствии… Для каждого языка существует особый способ мышления, и то, что мыслится в одном языке, никогда не может быть тем же образом выражено в другом… Таким образом, язык, как церковь или государство, есть выражение особой жизни, создающей внутри него и развивающей через него единое языковое тело».
Не только, стало быть, поэты, но даже целые нации суть органы языка…
Итак, подытоживает Кедури, по мнению первых националистов, миром правит разнообразие, и человечество естественным образом разделено на нации; язык же главнейший критерий, по которому нация может быть признана существующей и имеющей право формировать собственное государство. Притом в тех границах, которые она сочтет зоной распространения своего языка. Кедури не останавливается на критериях различия самостоятельных языков и так называемых диалектов, очевидно, понимая, что убедительность подобным филологическим изысканиям придает лишь вооруженная сила, — ему не нравится уже и то, что «такой акцент на языке преобразовал его в политическое дело, ради которого люди готовы убивать друг друга, что прежде было редкостью. Языковой критерий осложняет к тому же жизнеспособность сообщества государств. Чтобы такое сообщество функционировало, государства должны быть разумно стабильными, с ясно выраженным единством, известным и признанным на всем пространстве контролируемой ими территории, с четко фиксированными границами, обладать характерной принудительной силой. Но если язык становится критерием государственности, ясность о сущности нации растворяется в тумане литературных и академических теорий, и открывается путь для двусмысленных претензий и неясных отношений. Ничего иного не приходится ждать от теории национализма, которая открыта учеными, никогда не стоявшими у власти и мало что понимавшими в необходимости и обязательствах, присущих взаимоотношениям между государствами».
Кедури считает «неблагодарным делом» классифицировать формы национализма по каким-то отдельным аспектам — язык, раса, культура, даже религия: как только возникает греза о нации, которая превыше всего, любые ее аспекты эта греза немедленно превращает в служебные атрибуты верховного существа — даже религия объявляется не более чем орудием национального объединения и торжества над нациями-соперниками: Авраам был не какой-то там пророк, узревший единого Бога, но вождь племени бедуинов, подаривший ему сознание национальной самобытности; Мухаммед, может быть, попутно и нес миссию Пророка, но главное — он был основателем арабской нации; Лютер был блестящим воплощением германизма; Ян Гус — предшественником Масарика. Объявляя всех крупных деятелей своими предшественниками, националисты простирают существование наций в такую древность, когда люди, по мнению Кедури, ни о чем подобном и не помышляли: подданные суверенных государств, если даже те уже носили современные названия, до появления идеологии национализма не образовывали наций в том смысле, который придается им националистической философией и антропологией.
«Насколько ничтожен человек, скитающийся туда-сюда без якоря национального идеала и любви к отечеству; как скучна дружба, покоящаяся лишь на личном сходстве в расположении и склонностях, а не на чувстве великого общего единства, за спасение которого можно отдать жизнь; насколько потеряно женщиной величайшее чувство гордости, если она не чувствует, что родила и воспитала детей также и для своей родины, и что дом и домашние заботы, заполняющие все ее время, принадлежат великому целому и занимают свое место в единении народа!» — в этом высказывании Шлейермахера Кедури усматривает суть национализма.
Который ни в коем случае нельзя путать с патриотизмом и ксенофобией: «Патриотизм, то есть любовь человека к своей стране или народу, верность институтам этой страны и рвение ее защищать — чувства, знакомые всем людям; то же и с ксенофобией, неприязнью к иностранцам, чужакам, нежелание признавать их частью своего мира. Ни то, ни другое чувство не требуют особой антропологии и не утверждают особой доктрины государства и отношения к нему индивида. Национализм, напротив, делает и то, и другое… Вовсе не будучи универсальным феноменом, национализм является плодом европейской мысли последних ста пятидесяти лет. (Написано в конце пятидесятых. — А.М.) Если и существует путаница, то потому, что учение о национализме заставило эти повсеместно испытываемые чувства обслуживать особую антропологию и философию. Поэтому неточно и некорректно говорить (как иногда делают) о британском или американском национализме, описывая мышление тех, кто проповедует верность британским или американским политическим институтам. Британский или американский националист должен был бы определять британскую или американскую нацию в терминах языка, расы или религии, требовать, чтобы все те, кто подходят под это определение, принадлежали бы британскому или американскому государству, а все, кто не подходят, потеряли бы гражданство, а также, чтобы все британские и американские граждане подчинили бы свою волю воле сообщества. Сразу понятно, что политическое мышление подобного рода незначительно и маргинально в Британии и Америке».
К слову сказать, оно маргинально и незначительно и в сегодняшней России, кто бы и что ни говорил о националистической политике российского государства: оно не делает ни малейших попыток ни собрать всех русских под свое крыло, ни лишить кого-либо гражданства по параметрам расы, религии или языка, тогда как для истинного националиста чужак, сколь угодно хорошо овладевший его языком, все равно остается чужаком. Шарль Моррас печатно уверял, что ни еврей, ни семит не могут овладеть французским языком так, как им владеет настоящий француз, — мне же лишь единственный раз пришлось услышать, — разумеется, от писателя, — что русский язык во всей глубине открывается только православным. Нужно ли добавлять, что в серьезной российской политике подобное направление мыслей никак не представлено.
Там же, где оно всерьез бралось за бразды правления, немедленно возникала угроза тому балансу сил, на котором покоилась система европейской безопасности.
«Мир действительно разнообразен, слишком разнообразен для классификаций националистической антропологии. Расы, языки, религии, политические традиции и связи так перемешаны и запутаны, что нет убедительной причины понять, почему люди, говорящие на одном языке, но чья история и отношения различны, должны образовывать одно государство, или почему люди, говорящие на двух различных языках, но сплоченные историческими обстоятельствами, не должны образовывать одно государство», — пожалуй, эти слова Кедури и подводят итог его критике национализма как идеологии.
Обычно в оправдание культа национального самоопределения националисты ссылаются на межнациональные конфликты внутри многонациональных государств, — не замечая, что эти конфликты в огромной степени являются плодом их собственного вероучения. По мнению же Кедури, национальное самоопределение само по себе не избавило ни один народ ни от бедности, ни от коррупции, ни от тирании, а часто лишь усугубило их и закрепило, снабдив тиранов дополнительными идеологическими вожжами. Национальные же меньшинства в новых национальных государствах как правило стали подвергаться гораздо худшей дискриминации, чем это было в «развращенных» империях: «Вместо того чтобы укреплять политическую стабильность и политические свободы, национализм на территориях со смешанным народонаселением провоцирует трения и взаимную ненависть».
Более того, национализм сеет смуту даже в империях, предоставляющих меньшинствам обширные культурные права: «Культурная, языковая и религиозная автономия возможна для различных групп многонациональной империи только в том случае, если она не укрепляется и не оправдывается националистическим учением. Подобного рода автономия существовала в Османской империи несколько столетий (эта система называлась «миллет») именно потому, что о национализме в ту пору еще никто ничего не знал».
Теперь мы знаем, к чему он стремится и на что он способен и, словно издевки ради, по-прежнему считаем чем-то священным и само собой разумеющимся право наций на самоопределение, которое литератор Ленин провозгласил ради разрушения многонациональных «буржуазных» государств, — то есть всех, кроме его собственного, — а президент Вудро Вильсон, похоже, из благородного, но неосуществимого желания уравнять сильных и слабых: «Очевидный принцип управляет всей предоставленной мною программой. Это принцип справедливости по отношению ко всем народам и национальностям, а также их права жить друг с другом на равных условиях свободы и безопасности, независимо от того, сильны они или слабы». И это при том, что именно борьба сильных за влияние на слабых, чья кротость, как выяснилось, порождалась лишь бессилием, спровоцировала Первую мировую войну, да и во Второй «благородная нарезка» европейской карты существенно облегчила задачу агрессоров, противопоставив им вместо крупных сильных государств россыпь малых стран, которые было очень соблазнительно проглатывать по одиночке.
«С уверенностью можно сказать, что создание национальных государств, унаследовавших положение империй, не было прогрессивным решением. Их появление не способствовало ни политической свободе, ни процветанию, их существование не укрепляло мир. По сути, национальный вопрос, который, как надеялись, будет решен с возникновением этих государств, лишь обострился».
Раз за разом припечатывая национализм подобными формулировками, Кедури вместе с тем отказывается даже обсуждать, какие общие причины объясняют его возникновение в самых различных по множеству параметров обществах: «Этот поиск общего объяснения, обобщения можно назвать социологическим соблазном».
Попробуем, однако же, поддаться этому соблазну.
Мне кажется, что универсальная функция, которую выполняет национализм везде и всюду, это экзистенциальная защита личности, ее защита от абсолютно обоснованного чувства своей эфемерности и беззащитности перед безжалостным мирозданием. И с тех пор как многократно ослабела экзистенциальная защита, даруемая религией, так же многократно обострилась человеческая потребность прильнуть к чему-то сильному и хотя бы потенциально бессмертному — по крайней мере, не обреченному гибели в заранее отмеченный срок. Подавляющему и экзистенциально подавленному нетворческому большинству такое суррогатное бессмертие проще всего заполучить через причастность к нации. В особенности, если эта нация гремит или блистает на исторической арене, оставляя долговечный («бессмертный») след в человеческой памяти.
Иными словами, борьба за национальное самоопределение это вовсе не борьба за экономическое процветание, свободу или чистоту нравов, но борьба за бессмертие, а терроризм — оружие безнадежно проигрывающих в этой борьбе. Борьбе, выражаясь помудренее, за историческую субъектность.
Концентрирующуюся чаще всего в исторических личностях, при этом почти безразлично, вошедших в историю со знаком плюс или со знаком минус. Тем более что общечеловеческих плюсов пока что не предвидится: ведь их обычно выставляют за победу над кем-то, но не может же человечество восторжествовать над самим собой! Вот освобожденные от советского диктата монголы и устанавливают памятник Чингисхану. А сербы называют улицу в Белграде именем Гаврилы Принципа, спровоцировавшего череду поистине чудовищных бедствий.
Правда, именем одного из отцов электрической цивилизации Николы Теслы в сербском Белграде назван аж целый аэропорт, да и в Подгорице (главный город Черногории), и в Загребе (столица Хорватии) имеются улицы его имени. Видите, скольким народам сразу один-единственный гений укрепил экзистенциальную защиту! Причем у всех у них есть основание считать себя причастными к его становлению: серб по национальности, Тесла родился в Хорватии, а учился в Австрии и Чехии, — немало он стран перевидел, пока не реализовался в Америке, где ему тоже установлен памятник, и не каждый вспомнит, что вся история его становления на самом деле протекала в одной стране — в Австро-Венгерской империи.
А если бы все перечисленные страны уже тогда были разделены государственными границами, еще неизвестно, как сложилась бы его судьба, сформировался ли бы его талант. Хотя даже в самом счастливом случае реализовать свой дар в маленьком государстве он все равно бы не сумел, ибо грандиозные проекты, для которых был рожден Тесла, для небольших государств неподъемны. Наш Королев тоже не обрел бы бессмертие, если бы не имел в своем распоряжении целую промышленную империю.
Намек ясен? Отделяясь от империй, малые народы не укрепляют, но ослабляют свою экзистенциальную защиту, не укрепляют, но ослабляют свою историческую субъектность — оказываются еще дальше от исторического творчества, от возможности оставить бессмертный след в истории. В Большой Игре великих держав, чье величие измеряется прежде всего возможностями наносить неприемлемый ущерб, они все равно остаются пешками. Но, самое обидное, — с обретением независимости у них резко падает возможность взращивать собственных гениев, являющихся, на мой взгляд, главным достоянием человечества, главным оправданием его земного бытия и главной для его безрелигиозной части экзистенциальной защитой. Вспомнив имена Бетховена, Микеланджело, Толстого, Ньютона, даже самый заматерелый циник невольно почувствует: да, человек — это, пожалуй, звучит все-таки довольно гордо.
Но, чтобы взращивать гениев, нужно забрасывать сеть очень широко и воспитывать их на общении с высочайшими образцами. И есть огромная разница, выбирать из миллионов или из тысяч.
Дело, впрочем, не только в количестве молодежи, из которой производится отбор, хотя и в нем тоже, — дело еще и в качестве ее воспитателей. Представим, что какая-то российская область в силу особенностей происхождения или языка вообразила себя отдельной нацией (а нация и создается системой грез) и выделилась в самостоятельное государство. Тогда декан местного пединститута сделался бы президентом Национальной академии, краеведческий музей превратился тоже в Национальный, единственный член Союза художников оказался бы родоначальником национальной живописи, а член Союза писателей автоматически вырос в национального классика. При этом все они, даже будучи милейшими и одаренными людьми, поневоле оказавшись высшими достижениями своего народа, вместо стимулирования исторического творчества, тоже поневоле, начнут его глушить, задавая слишком низкую планку.
А одаренная амбициозная молодежь, которая прежде ехала «поступать» в Москву и Петербург, не покидая при этом собственного государства, будет вынуждена уезжать, пусть и туда же, но уже заграницу.
И какая сила заставит их вернуться на свою теперь уже не «малую», а просто родину? Забота об отечестве? Но они ничем не смогут послужить ему, прозябая без необходимых ресурсов и сообщества равных. Есть, конечно, профессии, не требующие особых материальных средств,— скажем, теоретическая физика или филология, — и тогда один гений, вроде Бора или Лотмана, может превратить вчерашнее захолустье в научную столицу; однако и в этом редчайшем случае с его уходом как правило теряется и «столичный» статус. Да и самих таких наук неизмеримо меньше, чем борющихся за бессмертие малых народов.
Теоретически, правда, можно допустить, что во главе государственного новообразования станет новый Лоренцо Великолепный, который начнет покровительствовать талантам, расходуя на необходимую им инфраструктуру те ресурсы, которые рядовая масса желала бы потратить на жилищное строительство, здравоохранение и пенсионное обеспечение, — однако в век демократии такой народный вождь вряд ли надолго засидится в президентском кресле. Народы, остро нуждаясь в экзистенциальной защите, редко, однако, сознают, что именно успехи их национальных гениев защищают их самих от чувства исторической ничтожности, которое они предпочитают глушить всевозможными психоактивными препаратами от алкоголя до антидепрессантов.
Короче говоря, именно тогда, когда нации занялись самообожествлением, империи для малых народов начали становиться в гораздо большей степени орудиями усиления и обогащения, орудиями обретения исторической субъектности, чем орудиями ее подавления, в гораздо большей степени орудиями формирования экзистенциальной защиты, чем орудиями ее разрушения. Лучшей защищенности, к слову сказать, легче достичь в более «отсталой» империи, где на продвинутые малые народы взирают со смесью раздражения и почтения, чем в «передовой» цивилизации, взирающей на новичков свысока.
Империи, чья коллективная экзистенциальная защита открыта для всех желающих (в отличие от наций, стремящихся замкнуться в себе), едва ли не единственное средство вовлечь народы в общее историческое дело. В тех случаях, разумеется, когда имперская власть служит величию и бессмертию имперского целого, а не националистическим химерам. Немцы в царской империи, евреи в ранней советской сделали более чем достаточно и для государства, и для собственной экзистенциальной защиты — и продолжали бы служить тому и другому верой и правдой, если бы Сталин не принялся превращать империю в национальное государство. Одновременно истребляя и русских национальных романтиков, — поскольку справедливо усматривал в них угрозу своему единовластию.
Кедури еще успел застать распад советской «империи зла» и, как и следовало ожидать, отнесся без всякого энтузиазма к появлению новых, еще не успевших набраться опыта и ответственности игроков на международной арене. Он даже успел высказаться в том духе, что международная политика не может руководствоваться возвышенными рассуждениями, кто из игроков воплощает добро, а кто зло, но должна стремиться к старому, хотя и недоброму принципу равновесия сил. А покуда право наций на самоопределение будет считаться священной коровой, пред которой должны расступаться все существующие государства, это равновесие будет постоянно нарушаться и вводить в соблазн все новых и новых романтиков и авантюристов, мечтающих тоже пробиться в историю в качестве отцов-основателей новых государств, укрепив свою экзистенциальную защиту до полной бронебойности и ослабив ее у своего народа, может быть, даже навеки.
Национальное самоопределение должно быть низведено из права в простое пожелание, чья осуществимость целиком зависит от цены, которую за его исполнение придется заплатить — непременно с учетом возрастающей либо падающей способности самоопределяющихся народов взращивать собственные таланты, кои уже давно пора объявить общим достоянием человечества наряду с выдающимися красотами природы и архитектурными шедеврами. (Намек адресован ЮНЕСКО, тоже очень озабоченной разнообразием национальных культур и мало обеспокоенной способностью этих культур расширять наши представления о пределах человеческих возможностей.) И это вовсе не значит, что нужды национальных меньшинств должны подавляться в многонациональных государствах, почему-то как черт ладана страшащихся принять на себя имперское имя и имперскую ответственность, которой они все равно не в силах избежать. Избежать в том числе и ответственности за меньшинства, готовые впасть в националистическое безумие.
Сдерживать, однако, подобные безумства может лишь тот, кто сам от них свободен. Народы, на которые прихоти истории возложили имперское бремя, должны помнить, что имперский принцип требует преодоления национального эгоизма во имя более высокого и многосложного целого.
Имперский принцип, в частности, требует не подавлять экзистенциальные нужды меньшинств, но напротив всячески поощрять их утоление в созидательной, а не агрессивной исторической деятельности. Для чего необходимо открывать как можно более широкую дорогу их особо одаренной молодежи к элитарному образованию, к работе в высокой науке и высокой культуре. Ибо каждый взращенный империей гений, вышедший из национального меньшинства, есть сильнейший удар по национальной агрессии и национальному сепаратизму.