Константин Кикоин
ПАДЕНИЕ ИКАРОВ
Эти два человека ничего не знали друг о друге. Александр Николаевич Козлов (1938 – 2005) и Борис Борисович Рыжий (1974 – 2002) прожили жизни разной протяженности: первый – в Москве, второй – в Свердловске/Екатеринбурге. Жизнь Б. началась в те года, когда А. уже написал почти все то, за что мы теперь его вспоминаем, и пустил колесо своей фортуны вниз по пологому склону. Колесо это доехало до конца траектории через три года после того, как Б. сам оборвал нить своей жизни. Но и то, как А. распорядился своей судьбой, можно назвать самоистреблением. По мирской профессии А.Н. Козлов был физиком-теоретиком, Б.Б. Рыжий – геофизиком-сейсмологом. И оба были рождены поэтами.
1. АЛЕКСАНДРОВСКИЙ САД
Страна, в которой мы в то время жили, была устроена просто и управлялась грубой силой. Каждый человек четко знал свое место в системе и откликался на обращение «товарищ», «гражданин», а на трамвайном или дворовом уровне – «очкарик», «деревня», «пацан» или просто «эй, ты!» При этом обращение «товарищ» вовсе не подразумевало дружеские отношения, а наоборот сразу заключало вас в казенные рамки, а ежели официальное лицо называло вас «гражданин», это означало, что никакой вы не ситуайен, а наоборот вполне вероятный кандидат на отсидку. Но попробовали бы вы обратиться с артиклем «товарищ» к Саше Козлову... Даже на дурацкий телефонный вопрос «– Алё, с кем я говорю?», Саша умело отвечал: «Не знаю...» К нему не приклеивались никакие ярлыки, и все его реакции были не по Павлову.
Человеку разносторонне одаренному, москвичу, носящему не режущее начальству слух имя Александр Николаевич Козлов, а не, к примеру, Святослав Ильич Кац, вроде бы, были открыты в стране реального социализма многие возможности (даже если учесть, что маму его, врача-педиатра, звали Блюма Ефимовна). Саша Козлов пренебрег ими всеми. Обучившись в элитном московском «Физтехе» в оттепельные шестидесятые по престижной специальности “теоретическая физика” и попав младшим научным сотрудником в закрытый, но тоже элитный Курчатовский институт, он мог, как и все вокруг, не спеша продвигаться по короткой служебной лестнице от младшего научного до старшего научного, печатать статьи, высоко ценимые в узком кругу понимающих, защититься раз, защититься два, изредка ездить на школы и конференции, проводимые на академический кошт в привлекательных уголках обширной державы, на старости лет баллотироваться в Академию, может даже быть избранным в какие-нибудь член-корреспонденты, не взирая на беспартийность и околонаучные интриги, и, наконец, почить в бозе (дать дуба), удостоившись посмертной Personalia в поминальной части «Успехов физических наук».
Почти ничего из этого меню не было в Cашиной биографии. Кроме нескольких блестящих статей в достославном Журнале Экспериментальной и Теоретической Физики, которые до сих пор с почтением цитируют современники и передирают без ссылок бизнес-ученые из следующих поколений, ну и, конечно, нищенской получки м.н.с., плавно превратившейся в бедняцкое пособие с.н.с. Даже на вторую защиту не хватило у Козлова энтузиазма, хотя научная общественность его и понуждала. Ибо О том, что все везде убого / И что не стоит свеч игра, / Он знал, прикинувшийся Богом, / Простой мемфисский парень Ра. Его биографу не позавидуешь «за отсутствием состава...», а библиографу почти нечего описывать. Список научных трудов не длинен, хотя почти каждый из полученных им результатов оставил глубокий след в своей области физики, попал в научные монографии или в худшем случае был переоткрыт и теперь бытует в науке под другим именем. Стихи его при жизни были преданы печати лишь однажды под безнадежным псевдонимом «Александр Николаев» в отвязном андерграундном парижском издании1, которое мало кто держал в руках, хотя в почти вымерших узких кругах эти тексты хорошо известны и читаемы про себя и вслух, если, конечно, найдется, кому продекламировать и выслушать. Его замечательные картины и пастели изредка вывешивались на любительских выставках в московских клубах и почти все погибли при мрачных бытовых обстоятельствах, а остроты, хохмы и экспромты растворились в море московского интеллигентского фольклора, утратив авторство. Те, кто знал Александра Козлова в блеске молодости и разнообразных талантов, не забудут Сашу, пока живы, а те, кто вошли в ум позже, могут поверить мне на слово.
Саша в молодые годы был хорош собой, весьма широкоплеч и этим вызывал невольное уважение у встречных-поперечных. Среди молодецких забав Саши Козлова и его друга, столь же широкоплечего теоретика Саши Барабанова, была, к примеру, такая: они поджидали на остановке «Советская площадь» троллейбус №12, следующий по Горького в сторону Белорусского. Троллейбус подчаливал и гостеприимно распахивал все свои три дверцы. Два Саши подхватывали за ушки литую чугунную урну, стоящую на остановке, и легко вскакивали на заднюю площадку. Ставили урну со всем ее содержимым на пол, непринужденно прислонялись к стенке и, задумчиво глядя в окошко, доезжали до Маяковки. Там они брали урну за литые ушки, выходили через заднюю дверь, не мешая другим пассажирам, аккуратно устанавливали сосуд на остановке и, не спеша, удалялись в сторону ресторана «София».
Бессмысленно подыскивать Козлову место на литераторских мостках. Ну, Блок, размерами и поэтикой которого он безвозмездно пользовался. Ну, Хлебников, которого он мог читать наизусть страницами. Ну, Хармс и обериуты иже с ним. Если сказать, что он свой обериутский абсурдизм заворачивал в блоковские ямбы – это мало что объясняет и ничего не извиняет. Его стихи предметны, полны острых и иногда шокирующих подробностей, но предметность эта вполне абсурдна. Зато ощущение неразрывной связи живой и неживой природы, зыбкости границы между миром пока еще живых человеков и миром загробным роднит его с Николаем Заболоцким и Александром Введенским. Но реализовано это ощущение в манере, только ему присущей: Был гроб мой без крышки, могила без дна. / У гроба сидела девчонка одна. / И северный ветер платок ей листал. / И к ветру затылком из гроба я встал… Или: Он спит в траве. Раскрылась челюсть, / Совсем отвиснуть норовя. / Ему не слышен инфрашелест / поползновения червя.
Мифология поэта Александра Козлова – это причудливая смесь кладбищенской готики и вальпургиевых плясок граждан и гражданок на фоне «черного бархата советской ночи» под мерный аккомпанемент basso ostinato. Они стояли зыбким строем / Объяты ужасом, без сил, / Когда я, синий, хриплым воем / Глухую полночь огласил… Или с невозмутимой серьезностью: Горбатый придет и могилу исправит, / Покойника вынесет, выветрит вонь, / Постель в ней постелит, и зубы ей вставит. / И в зубы ей глянет подаренный конь…
А вот изысканный кабацкий анапест: Я и сам заревел, что есть мочи / И под нежные скрипки Массне / Вколотил в чьи-то карие очи / Каблуком до отказа пенсне… И для скрипки соло: Сыграй мне Вивальди, скрипачка. / Давно я не видел смычка. / Прости, если в белой горячке / Сваляю с тобой дурачка...
А если хорошая рифма подвернется, то и власти предержащие будут помянуты добрым словом: Был такой период Ордовик. / Не оттуда ль вышел большевик? / Не из тех ли мезозойских эр / В неозой шагнул СССР?
На Первую ливанскую войну москвич Александр Козлов отозвался двумя воинственными текстами. Один сложен на известный мотив «Ужасно шумно в доме Шнеерсона». Начинается он вполне мирно: Созрел инжир в саду у тети Песи… Но далее по возрастающей: А нас манят Голанские высоты, / Где лагерем стоял Иисус Навин. / Теперь здесь бродят Хаим из Миннесоты / И Шлема, бывший гомельский раввин… А второй – феерическая история вторжения сионистов в Александровский сад. У стен Кремля нерусский мужик доит местную буренку …Вьются рыжие пейсы под желтой звездой. / Не под силу скотине еврейский удой. / И косится коровий испуганный зрак / На нерусский чужой боевой лапсердак…
Цитировать можно долго и с удовольствием, но пора остановиться и задаться вопросом, куда ушли все эти роскошества. Саша знал себе цену, но не делал ни малейшей попытки выставить свои сокровища на продажу. Стихи записывались на листочки и даже не всегда перепечатывались на машинке, пастели делались в изостудии при Курчатовском институте и там же оставлялись. Длинные формулы записывались на доске мелом, обсуждались с коллегами, а назавтра стирались с доски, чтобы быть замененными другими, более короткими и более красивыми… К людям он относился доброжелательно, но несколько отстраненно. Он как бы заявлял: так вы поступите или наоборот – он готов принять ваше решение. Когда одному из его друзей было предложено вступить в партию, чтобы занять высокий пост в академической иерархии, тот, было, заколебался и позвонил Козлову, чтобы узнать его мнение. “Ну конечно, вступай”, – ответил Саша без промедления… Сам Саша не вступал никуда, но все, что он делал, делалось ладно, четко и профессионально. Смену лозунгов и манифестов в конце восьмидесятых он просто пропустил мимо ушей и никоим образом не изменил выбранного стиля существования. Квартирка на Лесной – пространство между столом и густо исписанной мелом доской в теоротделе Курчатовского института – нехорошие диссидентские квартиры и подвальные студии не принятых в официальные союзы художников по вечерам и ночам. Это его мир. Заграница? Побывал он однажды в Италии, провел месяц в Институте международного обмена в славном городе Турине. Вернулся без видимых последствий. В число умений Александра Козлова входило и умение «держать банку» – оставаться самим собой, даже крепко употребив. Но это умение в конце концов Сашу подвело, как и многих до него. Емкость с паленым армянским коньяком оказалась для него последней. Жизнь окончилась внезапно и случайно. Дар был дан напрасно?
Но вот свидетельство подлинности и неслучайности Сашиного существования, полученное «в Германии, у чуждого семейства». Откроем роман Генриха Бёлля “Групповой портрет с дамой”. Генриха, брата героини этого романа Лени Груйтен, «черты лица которого напоминали все существующие портреты немецких интеллигентных мальчиков», угораздило окончить школу в Германии в 1939 году. По отзывам его богобоязненных учителей ну разумеется, у него в табелях были одни «очень хорошо». Позже специально для него придумали даже новую отметку – «отлично», но кем бы он мог стать? Это всех нас пугало. Кем бы он ни стал – дипломатом, министром, архитектором или ученым-правоведом, – во всех случаях он был бы поэтом. Но они из него сделали солдата». И приехав на побывку в родительский дом, этот Генрих заявил отцу: «И раз все вокруг дерьмо, я тоже хочу стать дерьмом, дерьмом и еще раз дерьмом». И конечно он погиб при первой представившейся возможности. А девица нестрогого поведения, любившая его пуще жизни, после вспоминала: «Он меня любил, и я его любила, и нам было наплевать, что вокруг форменный бардак... Ну вот, а потом он вскоре погиб. Какое безумное, безумное расточительство!.. Выходит, этот замечательный юноша жил ради сущей чепухи.»
В 1939 году Саша Козлов еще не вышел из младенческого возраста, а школу он окончил в оттепельные годы, вроде бы и не худшие в нашей истории, когда до ближайшей большой неправедной войны оставалось еще добрых двадцать лет. Но Саша никогда не обманывался относительно эпохи и страны, в которой ему довелось родиться. Стишок про простого мемфисского парня написан в 1970 году. Через девять лет он повторил еще раз: И убожества мраморный ветер / Переполнил мои паруса. И еще через девять – подытожил: Прости, но я равняюсь лишь на Бога, – / Ответил я и спрятался в говне. И теперь, перечитывая стихи, собранные в посмертно изданной книге, и вспоминая все, что случилось и не случилось в жизни Александра Николаевича Козлова, невозможно не повторить вслед за бёллевской Маргаритой: – Боже правый, какое безумное, безумное расточительство!..
2. МЕЖДУ ВТОРЧЕРМЕТОМ И ЕЛИЗАВЕТОМ
Нет никакой видимой общности между двумя персонажами этого текста. Кроме, быть может, случайного либо предопределенного сходства судеб, да позиции наблюдателя, который, как астроном со своей несовершенной оптикой, пытается уловить истинный смысл траекторий, прочерченных падающими болидами на мутноватом стекле его оптического прибора.
Борис Борисович Рыжий, по собственному соизволению ушедший из жизни в 27 лет в возрасте Михаила Юрьевича Лермонтова, не дожил до той поры, когда к имени прибавляют отчество в знак уважения к серебристому налету на висках. Он родился, выучился, женился и повесился в одном из самых крупных городов российской провинции на рубеже Европы и Азии. Там же провел первые 22 года своей жизни и автор этой статьи, покинувший Свердловск ради Москвы за семь лет до рождения Б. Рыжего, потом оставивший Москву ради Земли обетованной, но оставшийся свердловчанином, по-видимому, до конца отмеренного ему жизненного срока. Поэтому стихи Бориса Рыжего были мною прочитаны и перечитаны с особой пристрастностью. Тем более, что реалии этого города, обильно вкрапленные в стихи Рыжего, мне известны столь же досконально, сколь и ему. Тем более, что оба мы – профессорские сыновья, жившие в этом городе на общих основаниях без номенклатурных привилегий. Я могу свидетельствовать, что Свердловск Бориса Рыжего – не мифологический ландшафт, сотворенный поэтической фантазией из презренной прозы (таков этот город, к примеру, в прозе Ольги Славниковой), а на диво точное воспроизведение реалий индустриального конгломерата на воображаемой границе между двумя несовместимыми частями света. Реалий, естественных и привычных для тамошних, но трудно переносимых не тамошними.
Среднее образование Борис получал в микрорайонной школе на Вторчермете – промышленной южной окраине Свердловска («Вторчик» на местном жаргоне). Эту окраину около невысоких Уктусских гор и пригородного сельца Елизавет спешно обустроили в военные годы для размещения эвакуированных из западной части страны производств, а в хрущевские времена параллельно заводским территориям наставили эти самые микрорайоны, собранные из серых железобетонных панелей. Зону украшали: собственно, завод Вторчермет, завод РТИ (ни за что не поверю, что это всего лишь шланги, противогазы и презервативы), вонючий Мясокомбинат (его легендарные копчености и колбасы по местному поверью улетали прямехонько в Кремль), Гореловский кордон (номерной «ящик», где ковалось, точнее, выводилось биологическое оружие, способное истребить человечество по мановению попутного ветра), Камвольный комбинат, Шинный завод, а также многое другое в том же роде. Нетрудно представить себе, какова дистанция от этих мест до пушкинского Лицея, от которого, в свою очередь, рукой подать до обители муз. Рыжий, надо думать, эту дистанцию прекрасно осознавал. Тогда же, в школьные годы он сделал первый шаг вбок – поступил в секцию бокса и преуспел в этом занятии. А между человеком, способным постоять за себя кулаком, и человеком, умеющим защищаться лишь словом и взглядом, имеется принципиальная разница.
Рыжий был хорош собой, широкоплеч, спортивен, а шрам на его щеке, хотя и имел чисто бытовое происхождение, но вызывал уважение у встречных. То, что он еврей по матушке, насколько я могу судить, никого во дворе и школе особенно не волновало, хотя для себя он оставался ничей навсегда, иудей, психопат. Екатеринбург/ Свердловск/Екатеринбург вообще был странноватый город на Руси, где евреев было гораздо больше, чем антисемитов, и где жидоеды особенно не высовывались. Вот и автор этого текста за свои школьные годы был считанное число раз обозван жидом, да и то без особой злобы.
Внешние обстоятельства жизни Б. складывались более, чем благополучно. С южной пролетарской окраины семья перебралась ближе к центру города в респектабельный район «Московской горки», Борис поступил в один из лучших вузов Екатеринбурга – Горную академию, окончил ее по солидной специальности «ядерная геофизика и геоэкология», а после аспирантуры стал научным сотрудником Института геофизики. За отведенные ему недолгие годы Борис умудрился напечатать 18 статей по сейсмологии и геофизике в специализированных научных журналах1. Параллельно всей этой академической деятельности непрерывно сочинялись стихи. С восемнадцатилетнего возраста пошли газетные, а затем и журнальные публикации сначала в местных, но вскоре и в столичных изданиях («Звезда», «Знамя», «Арион»). Заграница тоже ему улыбнулась, хотя и слегка кривовато. Он был приглашен на мероприятие в Роттердаме с пышным названием «Всемирный фестиваль поэзии». Как и все такие фестивали, мероприятие было слегка маргинальное, Борис вернулся из Европы нисколько не очарованный и погрузился обратно в свой зачарованный мир. Попадать туда страшно, уехать – бесчестно.
Разница между А. и Б. имеется, и она важна перед Богом. Дар сострадания, органически присущий Борису, был вытравлен из сознания Александра абсолютной пошлостью и безнадежностью ландшафта послесталинской эпохи, которая нам, в те годы плохо знакомым с фундаментальными законами экономики, казалась нескончаемой. Мы пытались спасти свои души, выстроив из подсобных материалов тонкую стенку не только между собой и властями предержащими, но и между собой и мужичками, с которыми мы стояли в утренней похмельной очереди в ближайшем гастрономе. А что оставалось нам, рожденным в войну и около нее? Для Б. и его поколения власти маячили размытыми тенями в зомбоящике, а вот маргиналы и урки, населявшие соседние квартиры, соседние микрорайоны, окрестные города и веси, были реальными пацанами из плоти и крови с живой речью и своей истиной. Рыжий с ними общался не с высоты своего положения профессорского сына, а как парень из того же подъезда и двора, к тому же имеющий разряд по боксу. Пил с ними из одного горла, бивал и бывал бит. А что ему, рожденному в семьдесят четвертом, еще оставалось?
Б. в девяносто седьмом с неподдельной ностальгией воспоминает восьмидесятый, когда мальчику Боре было шесть, и до школы ему еще оставался месяц. А вот для А. и всего его поколения в СССР восьмидесятого года не было никаких цветов, кроме будничного серого, армейского хаки и постылого праздничного кумача, краснеющего по два раза в год, когда мимо мавзолея основателя протаскивают выданные по разнарядке портреты его престарелых внучатых наследников. В близкой перспективе имелся товарищ Андропов с его двумя высшими образованиями и спецнавыками, полученными в спецзаведении. Это ж на какую мелкую сдачу с нашего рваного рубля жили молодые двадцатидвухлетние в конце века! У них в близкой перспективе был ВВП с его внимательным взглядом майора Пронина. А если вспомнить, что и мы в восьмидесятые жили на сдачу с пореформенных купюр шестидесятников, а они, в свою очередь, питались мифами о комиссарах в пыльных шлемах… Чудовищная девальвация и без того-то не очень полновесной валюты. Но музе с ее дарами наплевать на текущий курс, и она выбирает подходящую черепную коробку в каждом поколении. Изволь сотворять стихи из наличного сора.
Борис и сотворял. Из домашней библиотеки в поэтический арсенал Рыжего перекочевали и Аполлон Григорьев, и Мандельштам с Пастернаком, и Слуцкий с Луговским. Он попробовал на зуб и звук Бродского с Гандлевским, но к двадцати двум заговорил своим голосом, непохожим ни на чей. Но о чем, и с кем говорить? … И что мне Бранденбургские концерты, / зачем мне жизнь моя, что стоит жизнь моя? Выйдя из родительской квартиры, где вдоль стен стояли шкафы с накопленной многими поколениями книжной мудростью, Борис немедленно оказывался в середине лихих девяностых. А в эти годы и без того неширокая щель, отделявшая научно-техническую интеллигенцию от окружающего ее народа, уже окончательно закрылась. Мы в свои двадцать – тридцать пили и пели то же, что и все, но лексиконом зоны и ее песенным фольклором пользовались именно как диалектом и фольклором. А к тому времени, когда Борис Рыжий и его товарищи покинули школьные классы, различия в менталитете тех, кто сидел в кремлевских кабинетах в Москве или в бывших обкомовских зданиях на периферии, и тех, кто участвовал в сходняках и стрелках во всех уголках распавшейся империи зла, окончательно исчезли. И двадцатилетний Борис ностальгически вспоминал: А участковый милиционер / снимал фуражку и садился рядом / и пил вино, поскольку не был гадом. / Восьмидесятый год. СССР. Невозможно представить себе подобные строчки в стихах Александра. Козлов писал в 81-м: Пролегла по российской позорной беде / Колея милицейского блуда. Борис ностальгически реконструировал ушедший в небытие город под названием Свердловск: Сесть на трамвай 10-й, выйти, пройти под аркой / Сталинской: всё как было, было давным-давно. Арка вела в ЦПКиО, где от ностальгии или сдуру и спьяну можно / подняться превыше сосен, до самого неба на / колесе обозренья, но понять невозможно: / то ли войны еще не было, то ли была война. Война, однако, была. И государственная – на развороченном Кавказе, и внутренняя – за передел бывшей соц. собственности, внезапно ставшей бесхозной. И яд, источаемый этой войной, был разлит в воздухе, пропитывал все вены и артерии общества. Борис, как и все вокруг, дышал этим воздухом. И мальчик на скамейке, одинок, / сидит себе, лохматый ротозей, / за пустотой следит, и невдомек / чумазому себя причислить к ней. Музыку эпохи, какая она ни есть, исполняемую бухими музыкантами на ее похоронах, вместе с поэтом слушает местный даун, / дурень Петя, / восхищённый и немой. Если вынести за скобки службу в академическом институте и ночные бдения над белой бумагой, Рыжий жил одной жизнью с персонажами своих стихов и толковал с ними на понятные им темы. Говорить было не с кем, и, в общем-то, не о чем. Но дар требует реализации, стихи складываются, а для стихосложения автор воспользовался вашими словами / как бритвой, отвращения не без.
В 1999 году, через двести лет с того дня, как на свет появился Александр Сергеевич Пушкин, русскоязычные сочинители стихов все еще полагали, что говорят на одном с ним языке. Но, увы, отравлен хлеб и воздух выпит. Блатная феня забила поры великого и могучего. Борис, конечно, замечал, что маска крутого парня, добровольно напяленная на лицо профессорского сына, начинает постепенно к этому лицу прирастать, и снимать ее после каждого следующего бурно проведенного дня все труднее. Сочинитель честен перед собой и перед своими корешами. Мне в огне полыхать за враньё, / но в раю уготовано место / вам – за веру в призванье моё. И прибавил: За то, что я вас всех благодарю, / за то, что вы не слышите ни слова. И сделал свой последний выбор. Ребром встала монета. / Моя песенка спета. / Не вышло из меня поэта, / чёрт побери! А теперь еще раз перечитаем страничку из Бёлля.
3. ЖИЗНЬ, ЗАЧЕМ ТЫ МНЕ ДАНА?
Наверно, не было на Руси поэта, которого не одолевали бы черные мысли о ненужности и необязательности его существования на этих бесконечных плоских равнинах. Тональность была задана еще Александром Сергеевичем: Цели нет передо мною: / Сердце пусто, празден ум, / И томит меня тоскою / Однозвучный жизни шум – сочинено нашим первопоэтом на свой двадцать девятый день рождения. Из стихов, написанных по-русски в этом ключе, можно составить увесистую хрестоматию. Традиция последовательного самоистребления в русской поэзии столь же жива, как сама эта поэзия: Лермонтов, Ап. Григорьев, Блок, Есенин… Дальше перерыв, поскольку у начальников над поэтами не доставало терпения дождаться, пока буйный подопечный сам себя изведет, и они брали это дело в свои твердые руки (Борис Корнилов). Дальше война. Потом помягчало и традиция возобновилась (Рубцов, Высоцкий…).
Ангелы как полномочные посредники между Небесами и Землей с неизбежностью возникают в стихах почти каждого поэта. Владимир Высоцкий успел задать вопрос: … в гости к Богу не бывает опозданий; / Что ж там ангелы поют такими злыми голосами? Ангелы Александра также не благую весть несут: Бормочет ангел, подбирая / На вдохах острый сфинктор губ… или Но с мечом спустился с тверди в козий мир / Как-то ангел козьей смерти Казимир… То же и ангелы Бориса: Там на ангельском допросе / всякий виноват… или А не то закрутят руки / ангелы – жлобы…
Наши судьбы – маленькая сноска в бортовом журнале Сатаны – сказал А.
Ад посули посмертно, мерзостью назови, но не лишай любви –сказал Б.
Борис Рыжий был наречен первым поэтом своего поколения в благосклонных статьях столичных авторов (Дмитрий Быков, Сергей Гандлевский, Дмитрий Сухарев). Посмертное собрание его сочинений составило толстый том почти в 600 страниц (Б. Рыжий, В кварталах дальних и печальных – М.: «Искусство XXI век», 2012). Стихи Александра Козлова читались в кругу его друзей-физиков и на сходках московской диссидентствующей богемы семидесятых-восьмидесятых годов (художников – Юрия Новикова, Анатолия Зверева, Бориса Козлова, литераторов – Юрия Мамлеева, Михаила Каплана, Андрея Кистяковского, Леонарда Данильцева). За пределы этих двух взаимно пересекавшихся кругов его стихи так и не вышли. Друзья озаботились и о составлении тоненького посмертного сборника (А.Н. Козлов, Выразительно глядела лошадь – М. Изд. Дом «Синергия», 2006). Фрагменты данного текста вошли в предисловие к этому изданию.
В моей личной антологии русской поэзии не так много имен. А. и Б. в нее тоже занесены. В раздел, озаглавленный «Мартиролог». Как-то так вышло, что этот раздел антологии – самый обширный.