ТОЛЬКО ЛЮБОВЬЮ!
Когда в 70-х мы приехали в Израиль, партия “Авода” (“Работа”), входившая во Второй социалистический Интернационал (кстати, тогда и партия Арафата тоже входила в этот гостеприимный интернационал), господствовала во всех сферах настоящей жизни и мыслимых проектах будущего. Для того, чтобы что-то реально осуществить, необходимо было заручиться поддержкой людей “Аводы”.
Но, тем не менее, это не было абсолютной властью. Либерализм “Аводы” позволял существование многих скептически настроенных и даже враждебных кружков, поскольку молчаливо предполагалось, что они никогда не смогут заметно повлиять на политическую ситуацию.
В Израиле в течение многих предшествующих лет гуманистическая атмосфера приводила к парадоксальному для воюющей страны господству “дружественных”, “левых”, “мирных”, “добрых”, “человеколюбивых” намерений в культуре и в политике. Собственно, во всем демократическом мире после ужасов фашизма установился общепринятый официальный стандарт лицемерия, приспосабливаясь к которому политики вынуждены были систематически обманывать избирателя, склоняя его на “левую” или на “правую” сторону, якобы исключительно из человеколюбия. Считалось, что иначе он не согласился бы голосовать. И Израиль не выходил из этого общепринятого круга идей.
Специфическая проблема Израиля, однако, была не в том, что израильские политики в чем-то ошибались, или что “левые” и “правые”, как одержимые, боролись за власть, а в том, что стандарты демократической политики, привезенные из Европы, были произвольно напялены на совершенно неподходящую для их понимания действительность. (А сегодня неподходящую уже и для всего мира, населенного 7-ю миллиардами людей.) И никакое углубление понятий не вело к лучшему пониманию, ибо исходная модель была выбрана слишком далеко от реальности Ближнего Востока (и от реальности мира 7-и миллиардов). Чем ближе к реальности становилась израильская политика, тем больше она удалялась от того, что предполагалось приемлемым в Европе.
За прошедшие сорок лет сошла на нет не только “Авода”, но и наследовавшая ей (ненамного более реалистическая) “Кадима” (“Вперед!“).
В науке известно, что всякое исключение из общего правила освещает новым светом само это правило и расширяет границы нашего понимания проблемы.
Действительно, в самой основе демократического принципа заключено противоречие, исключающее насилие. Но насилие в разных формах даже и в демократическом мире присутствует. Момент, начиная с которого несогласие отдельного гражданина перерастает в преступление против общества и оправдывает применение насилия, зависит только от принятых норм и может меняться со временем и настроением. В России еще 60 лет назад преступлением было думать иначе (“инакомыслие”), затем только высказываться (“клеветнические высказывания”) и, наконец, высказываться публично (“диссидентство”).
Теперь почти всякое демократическое общество топчется между вседозволенностью и склонностью к деспотизму. Любая публичная политика умалчивает о некоторой части правды, чтобы избежать обвинения в цинизме или склонности к диктаторству. Те же соображения относятся и к фильтрованию информации и к угрозам насилия. На всех языках есть понятие “нецензурные выражения”, но что именно имеется в виду зависит от сегодняшнего состояния общества, и за этим трудно уследить. Вчера это был малейший намек на уборную, а сегодня уже и матерная ругань не в грех. И “угроза насилия” тоже зависит от окружения. В одних обществах это угроза жизни, а в других – упреки соседей: “ай-я-яй”.
Корень проблемы в неустранимом неравенстве людей и культур.
Этот культурный парадокс особенно внятно выступает в русской литературе. Вот как это выглядит в одной из первых сцен, открывающих “Август 14-го” А.Солженицына: визит провинциального гимназиста Сани Лаженицына ко Льву Толстому в Ясную Поляну.
“Скажите... – какая жизненная цель человека на земле?
– Губы Толстого, ... сдвинулись в произнесенное тысячу раз: – Служить добру. И через это создавать Царство Божие на земле.
– Так, я понимаю! – волновался Саня. – Но скажите – служить чем? Любовью? Непременно – любовью?
– Конечно. Только любовью.
– Только? – Вот за этим Саня и ехал... – А вы уверены, что вы не преувеличиваете силу любви, заложенную в человеке?.. А что, если любовь не так сильна, не так обязательна во всех, и не возьмет верха – ведь тогда ваше учение окажется... без... – не мог договорить.
...– Из-под бровей мохнатых твердо посмотрев, бесколебно ответил старец:
– Только любовью! Только. Никто не придумает ничего верней.
... Саня опять заторопился:
– Вы пишете, что добро и разум – это одно?.. А зло – не от злой натуры, не от природы такие люди, а только от незнания? Но, Лев Николаич, – духа лишался Саня от своей дерзости, но и своими глазами он кое-что повидал, – никак! Вот уж никак! Зло – и не хочет истины знать... Большинство злых людей как раз лучше всех и понимают ...”
Вот, Лев Толстой, живший в своем необозримо громадном поместье и уже успевший снискать всемирную славу и моральный авторитет, был совершенно уверен в близкой победе добра и готов был только любовью исправлять зло, а 17-летнему гимназисту Сане еще позволено было сомневаться. Весь этот разговор происходит в начале ХХ века в российской предреволюционной действительности, уже чреватой терроризмом, братоубийственной гражданской войной, погромами, ГУЛАГом и несколькими волнами массового террора...
“Святая” русская литература ХIХ в. и сам Лев Толстой были так же далеки от повседневной российской действительности, как европейские правовые представления от реальностей Ближнего Востока. Отцы-основатели государства Израиль в своих открыто проповедуемых политических взглядах следовали скорее идеям Толстого, которые размашисто рассчитаны были на вечность, чем опыту десятков тысяч затоптанных реальными историческими движениями гимназистов. Но в своей практике отцы-основатели все же сохраняли довольно здравого смысла, чтобы преуспеть в реальном времени и пространстве. Они боролись со злом не только любовью... Отнюдь!
Вернуться к правде в настоящих условиях – значит выступить якобы против гуманизма, против либерализма, против милосердия и сочувствия. Все это, конечно, было “либеральное вранье”, по выражению Александра Мелихова, фантомы массовой пропаганды, но без этого вранья исторически устанавливались только фашистские режимы. Честный маньяк А.Брейвик в демократической Норвегии перебил тьму народу, чтобы только получить право публично открыто высказаться...
Парадокс израильской политики – умеренность и бережливость в настоящих условиях требуют от политика больше смелости, чем экстремизм. Разве плохая цель, осчастливить всех обездоленных? Разве плохо, построить для всех жилье? Снизить цены на бензин?.. Неосуществимые цели выглядят привлекательнее, чем реальные, потому что достижение реальных целей требует реалистической оценки своих собственных свойств и качеств, а кто ж на это способен...
Говорить правду правительству труднее, чем продолжать многолетний обман. А как же мечты о мире? Где наш Новый Ближний Восток? А еврейско-арабская дружба? И наш прославленный еврейский либерализм? Неужто все зря?.. Неужели мы примиримся с неравенством, бедностью и невежеством? Признаем, что бедность в значительной степени происходит от природы, как и неуспеваемость в школах? Готовы ли мы поддержать такое циничное правительство, которое все это признает? Готов ли современный демократический мир допустить в своей среде существование общества, которое цинично признает объективное существование фактического неравенства? Мало того, что признает, но и допускает, что эти факты происходят не в результате недосмотра правительства, но от коренного несовершенства природы человека, неустранимого средствами политики...
Цели политики формулируются до такой степени широко и невнятно, что становится видимой исходная неуверенность кандидатов : ОНИ НЕ СПОСОБНЫ ЧТО-ЛИБО ОБЕЩАТЬ, потому что ведут в неведомое будущее, для понимания которого у нас (как и у них) нет никаких проверенных средств. Хаос событий соответствует хаосу в умах граждан относительно “правильного” или “справедливого” уклада общественной жизни и хозяйства. Предыдущий век старательно подпилил все системы координат, в которых можно было бы рассмотреть такую правильность. Это было бы, может, и естественно в Большом мире, где нет абсолютной системы координат, но достаточно нелепо на маленькой планете с ясно различимым Югом и Севером.
Сначала Шимон Перес основал ядерный центр в Димоне, а потом начал хлопотать о мире. Эта правильная последовательность оправдывает все его последующие фантазии о Новом Ближнем Востоке.
В результате успехов таких идеалистов мы все очутились внутри вполне модерного государства, окруженного еще только просыпающимися от вековой феодальной спячки народами. Эта ситуация тоже ярко была описана в русской литературе во многих полуфантастических романах А. и Б. Стругацких, которые еще не успели стать классиками, но уже в деталях описали существующий в реальности культурный разрыв между своими героями-интеллектуалами (“мокрецами”, “интелями” и т.д.) и окружающими, легко узнаваемыми для нас, советскими варварами.
Хотим мы этого или не хотим, война была заложена в самое основание идеи построения правового государства в феодальном окружении. Вековые войны между земледельческими и кочевыми народами происходили вовсе не от того, что одни были злые, а другие – добрые. Этот разрыв культур – громадная разница в морали и цене человеческой жизни были – и до сего дня остаются – почти повсеместно основным фактором, разделяющим людей и народы, религии и цивилизации.
В каком-то смысле в истории современного Израиля повторилась античная ситуация. Иудаизм в своей основе изначально отрицал идею рабства, и, возможно, именно потому был совершенно неприемлем в окружении культурных рабовладельческих народов (см. С.Лурье “Антисемитизм в античном мире” и С.Аверинцев “Была ли у древних греков совесть?”). Культуры различаются не только уровнем, но и симметрией, направленностью, порядком предпочтений.
Интеллектуальные модели, в том числе политические системы, легко (и даже индивидуально – в каждом народе есть свой герой-законодатель) создаются, но трудно (и неточно, статистически грубо) осуществляются. Организационные, формализуемые структуры вообще возникают быстрее (и исчезают, размываются настолько же легче), чем внутренние императивы. Партию и идеологию построить легче, чем народ. Народный обычай, однако, исподволь разрушит любую партию и нарушит любую идеологию, отчасти восстановив унаследованную от прошлого структуру сознания. Соревнование этих разных по происхождению ритмов определяет движение истории в гораздо большей мере, чем экономика, на примате которой был когда-то построен “Первый Интернационал”. Социально обусловленная, следующая сиюминутной моде, форма насильственно опережает культурно унаследованное, внутреннее чувство человека, но, будучи сознательно принятой, так же быстро выцветает, оставляя дорогу автоматизму бессознательных, воспитанных предыдущими веками реакций.
В юности я жил в Дагестане и с интересом наблюдал, как местные феодалы легко усваивали стиль и фразеологию коммунистических вождей, оставаясь при этом теми же мусульманскими шейхами и князьями. Если это даже было и не так у отдельного индивида, это быстро достигалось в среднем сглаживанием по большим числам в массе народа. Сейчас, после распада СССР вся эта подпольная иерархия опять вышла на поверхность. Но ведь она никогда не исчезала! Просто не выговаривалась вслух. Фрейд сделал только первый шаг в обнаружении подпольных слоев сознания. Возможно их больше, чем два или три.
Недавно Аллан Гринспан – патриарх финансового капитала, воплощавший когда-то гитлеровскую фантазию о господстве евреев в финансовом мире, – поделился по телевизору (ВВС) тонким наблюдением, сделанным им за последние 70 лет его активной жизни в американском демократическом обществе. Его спросили, не заметил ли он какого-нибудь сдвига в американском демократизме. Он ответил, что, хотя никакого систематического нарушения или расширения общедемократических прав граждан за почти столетие не происходит, однако, заметно сужается круг вопросов, допущенных для открытого обсуждения. Все больше тем исключаются из спектра общественного внимания. Все больше вещей считаются как бы само собой разумеющимися, хотя зачастую как раз они-то и вызывают наибольшие сомнения, как коренные вопросы демократии. Всякий намек на культурные различия между людьми и, особенно, народами вызывает такой дружный, согласованный протест в СМИ, что здравый смысл обывателя отступает. Английские лорды и африканские людоеды должны есть за одним столом, раз и те, и другие уже умеют пользоваться ножом и вилкой. Культура австралийских аборигенов, оказывается, ничуть не ниже нашей, потому что они помнят своих предков до десятого колена, чем может похвастаться редкий европеец.
Если между злыми и добрыми и существуют большие расхождения, они по общепринятому в демократическом мире мнению должны преодолеваться только любовью, ибо в гуманном мире нет неразрешимых проблем. А так как к любви по определению способны только добрые, вся тяжесть решения всех мировых конфликтов и ложится только на них, на добрых, на толерантных. А вся вина за продолжение вражды и отсутствие мира на Земле лежит в конечном итоге на них же, на их неуступчивости, на их жестоковыйном характере (знаем, знаем кто это!).
Такое представление особенно хорошо тем, что оно – единственное – психологически приемлемо одновременно и для злых, и для добрых.
Не станет ли это мнимое торжество любви окончательной победой злых?
Толстовская рационализация христианского принципа “оказалась... без” подтверждения, и, похоже, “любовь не возьмет верха” в ближайшие века.