В конце 80-х годов прошлого века, когда СССР пришел в упадок, и все внезапно обветшало и стало рушиться, один московский писатель, авантюрист, полиглот и приверженец американской прозаической школы, совершил поступок, о котором можно рассказать литературную историю. Как говорится, без последствий и выводов. Прошу запомнить, без последствий и выводов.
Он и всегда, этот бородатый, с лишней кожей на лице, сложный нервный человек с известными комплексами, мог совершать поступки. Иногда, в рамках разумного, он совершал поступки, которые объяснял и оправдывал тем, что настоящая литература требует риска. Правда, трактовал он понятие риск, очень своеобразно.
Он был реалист, еретик, верил только в силу власти, самой жестокой и подлой, не обсуждал ее никогда, брал от нее все необходимое и больше необходимого. Всю свою советскую карьеру поступал, как считал нужным для достижения успеха и продвижения наверх. Он очень многого добился в невероятном и необъяснимом для посторонних в Советском Союзе. Например, он получил звание «Почетного чекиста» или чего-то в этом роде. На французском костюме с невесомой подкладкой, который он надевал на какие-то таинственные приемы, на лацкане у него действительно благородно тускнел некий значок, тяжеленький знак из металла. Говорили, что знак этот был платиновый, и таковых было сооружено не больше 100 за все годы чекистского марша. Но никто из знакомых ничего такого у него не видел.
Он и, правда, был рисковый человек, общался с органами, по слухам получал доступ к отдельным делам, сданным в архив. Согласно содержимым этих папок с черным грифом «Хранить вечно» он писал толстые книги, про изысканную работу органов ЧК-НКВД-КГБ и смежных с ними организаций. Стиль письма его импонировал очень многим. Он был невероятно популярен в, так называемом, народе. Его переводили на все языки родственных народов: болгарский, польский, венгерский, украинский, словацкий и какой там еще? Да, немецкий и румынский. Да? Да, конечно, братья, родственники навек.
Инженеры и технологи стояли за его книгами в таинственных очередях, отмечаясь по ночам. На его книги, выходившие огромными тиражами, был невероятный спрос. Люди занимали очередь с вечера, выкрикивали номерки и утром выкупали его тома за рубли и трешки. В одни руки – одна книга. Вот так. Он был состоятелен, уважаем и вызывал зависть у некоторых коллег по цеху, которые не смогли добиться того же, хотя совершали и готовы были совершать все то же, что совершал он. Да и больше, чем он, конечно. Но нет, выбор пал на этого бородача, несмотря на то, что он происходил из семьи арестованного и забитого следователями переводчика с итальянского. И мама его тоже пострадала от людей с чистыми руками и холодными мозгами, хотя и меньше, чем папа. И вот сын этих людей, возможно, пережив в детстве ужас одиночества, голода и отсутствия родительской опеки, стал бесстыдно славить организацию изо всех сил, создавая жанр хвалителей конторы. Он явно рассчитывал на то, что его позабудут после, как напрочь позабыли, к примеру, сейчас гвельфов и гибеллинов.
Существовал еще жанр хулителей конторы, не набравший нужной силы. Этот жанр все-таки был сопряжен с опасностью.
Он был замечательным семьянином. Сын учился на классической филологии в Москве, а дочь, чуть ли не в Кембридже или где-то возле. Она познавала физику, делала успехи, отец по ней скучал. Жена по большей части жила в Кисловодске, в санатории, лечилась от чего-то сложного и непостижимого.
У него был свой круг, своих несколько друзей, которым он доверял, которые не совсем были писателями, но были близки к этому занятию. Уважали, ценили.
Он жил в переулке возле улицы Горького в отличной четырехкомнатной квартире, которая ломилась от добра. В огромном двухдверном холодильнике хранились все виды яств и напитков, которые казались недосягаемы обычному советскому человеку с достатком. В кладовке у него висел на крюке копченый окорок, привезенный хозяином из Испании, который назывался "хамон". Внук религиозных тихих иудеев из западной Белоруссии любил выпить водки и заесть ее острой испанской ветчиной. Водку он пил «Столичную», с черной этикеткой, которую делали на экспорт. Грешным делом он любил ее. Обожал музыку Вагнера. На стене в гостиной у него висел новенький автомат «узи». «Подарил один борец за свободу», он произносил слова без всякой иронии. Вообще с юмором у него были проблемы, он не понимал анекдотов и шуток, был обидчив.
Раз в неделю он принимал по вторникам друзей, с которыми говорил на любые темы – он мог себе это позволить. Мог покритиковать пороки системы, сказать горькие слова о недостатке свободы, подчеркнув, что у него лично свободы достаточно. После третьей рюмки под обожаемую им нечеловеческую музыку Вагнера он говорил, промокая сочные губы салфеткой:
– Истина мне важнее Родины, понимаете?!
Один из гостей просил его не увлекаться словами. И смотрел выразительно. Остальные посмеивались, не комментируя и ничего контрреволюционного не утверждая.
Разговор скатывался обычно на происходящее. Кто-нибудь говорил, что Бог его знает, чем все это кончится, вся эта катавасия распада империи. «Тоже мне вопрос, – отзывался тот самый гость, который просил хозяина не увлекаться, – это кончится тем, чем всегда кончается в России – русским бунтом, кровавым, бессмысленным и беспощадным. И погромом, конечно, надо людям отвести душу дать. А мы все пойдем работать в банк». Его тщательно хранимый секрет был заперт в рабочем сейфе на работе. Руки у него были изящные, почти женские на вид, ухоженные. Настоящие руки человека рассуждающего и мечтающего о погромах.
Была поздняя московская осень. Шел дождь со снегом, по переулку торопились люди, склоняя головы перед непогодой, но не перед жизнью. Шершавый гранит окрестных домов наполнялся влагой. Рабочий день кончился, надо было начинать жить. Камин энергично трещал еловыми поленьями.
На стене гостиной возле автомата у писателя висел портрет средних лет человека в форме старшего офицера ГПУ. Лицо у него было лукавое, смышленое, актерское. Однажды хозяин объяснил кому-то, что это Яков Саулович Соренсон, больше известный под фамилией Агранов, друг Маяковского, Бабеля, Пильняка, Бриков и других. Славным, как когда-то определил ребят ГПУ поэт, Агранова назвать было невозможно. «Большой человек, масштабная личность», – добавил хозяин дома. Гость кивнул.
– Другая страна образовалась, восстанавливают отношения с Израилем, вы можете себе это представить? А ты говоришь погром, Толя, – сказал хозяин назидательно. Его полное лицо морщилось от неудовольствия.
– Погром, дорогой, погром, без погрома нельзя, – сказал лихой гость и выпил еще с удовольствием. Все находившиеся в комнате знали много больше, чем писали газеты и говорило, и показывало ТВ, в последнее время, дорвавшееся до отсутствия цензуры. Полного отсутствия цензуры.
– Я верю в силу, в России без нее нельзя. Никак нельзя. И вообще, здесь нужна только сильная рука хозяина, иначе будет плохо, – он выпил замечательного коньяка «Хенесси» и счастливо выдохнул.
Хозяин тоже выпил и взял газету с некрологом на первой странице на академика Сахарова, замечательного человека, который не справился со своим здоровьем.
– Я тут наблюдал этих молодых людей из «Памяти», – сказал хозяин. – Вряд ли у них есть будущее. Бритые мясники в фартуках. У них точно нет будущего.
– Ты замечательный писатель, старик, многое понимаешь. Но у тебя отсутствует прозорливость, ты совершенно не знаешь и не понимаешь жизнь народа. Контора, о которой ты пишешь, это не народ. Твои интеллигенты из книг на службе родины в тылу коварного врага – это твое полное отражение, это ты и только ты. А ведь русский народ состоит не из таких, как ты. Наверное, ты уже смог это заметить, – сказал гость почти пренебрежительно.
Помолчали. Хозяин не обижался ни на что никогда, но здесь его что-то задело, понятно что. От друга, каковым он считал Толю, он услышать этого не ожидал никак.
– Скажу тебе, что может быть ты и прав, ты аналитик, у тебя вся информация. Но скажи мне, контора вечна, с этим ты согласен, надеюсь.
– Не знаю, не знаю, рад был бы тебя обнадежить, да не могу. Не владею данными, – Толя поскреб подбородок, который брил два раза в день, а щетина все равно выпирала к вечеру не в тон к его бежево-розовому славянскому лицу со свежей кожей и голубыми прозрачными глазами, которые так шли волевым персонажам романов хозяина дома.
Тот поднялся и принес из соседней комнаты лист бумаги. Он так долго играл в игры, что и жизнь его превратилась в некое подобие игры.
– Я тебе докажу обратное, Толя, я докажу тебе, что контора бессмертна, дух зла вечен. Смерти нет для людей высшего духа. Сейчас докажу, смотри.
– В голове у тебя сумбур, начитался, понимаешь, – похоже передразнил знаменитого местного политика Толя.
На листе бумаги были выписаны столбиком по-русски немецкие фамилии. Напротив фамилий были напечатаны номера телефонов под грифом – «рабочие».
– Вот смотри, я взял, попросил и мне разрешили, не думай ничего, в вашем архиве телефоны немецких начальников Третьего рейха, – сказал хозяин. Он был трезв и возбужден, глаза горели. С ним такое случалось, азарт иногда побеждал в нем секретаря Союза писателей.
– Давай позвоним кому-нибудь, Толя, – сказал он тихо. Все примолкли, ироническое настроение куда-то улетучилось, люди оказались один на один с чем-то, что не должно было произойти.
– Давай оставим это, не играй в эту игру, старик, – сказал Толя очень серьезно. Он подобрался, сел прямо, от его расслабленности не осталось и следа, он и не был расслаблен. Толя принадлежал к низшему роду бессмертных.
Хозяин в полголоса читал, шевеля полными губами, список министров. Он не обращал ни на что внимания кроме этих букв и слов. За окном сек дождь, было темно и не слишком уютно на улице. Москва уже не походила на прежний город, еще не добралась до себя будущей.
– Ну, Гитлер, нет. Борман тоже нет, Гиммлер… все это не то. Вот смотрите, есть Геббельс, обычный человек, обычный дъяволо. Звоним Геббельсу. Йозеф, как его отчество, а, никто не знает?
Толик сказал, что отчества не помнит, а звали его (он уже чеканил) Пауль Йозеф Геббельс, министр народного просвещения и пропаганды рейха, жену его звали Магда, у них было шестеро детей, что еще?... – отозвался Толя. – У нее был длительный роман с сионистом по имени Саул. К тому же, ходили настойчивые слухи, что Геббельс и сам из евреев.
Горничная, сдобная, молчаливая завитая деваха в фартучке поверх мини юбки, внесла поднос с чаем и пышный торт с кремом накрытым свежей ежевикой.
– Звоним.
Хозяин принес телефон на длинном шнуре. Второй телефон он поставил на громкость.
– Я вас попрошу, дорогая, Берлин мне, срочно, да-да, из дома. Номер такой…
Через несколько томительных секунд раздался звонок. То, что звучало в трубке, слышали все.
Хозяин прекрасно говорил по-немецки, а также по-английски, по-французски. По слухам, он знал арабский, иврит, испанский, турецкий. У него была невероятная память, которой он был многим обязан в жизни. Не только памяти, конечно, но очень многим он был обязан памяти. И матери, которая упрямо, настойчиво, на грани исступления обучала его иностранным языкам после возращения из лагеря, кутаясь в шаль даже летом, пряча буханки в кухонных углах, на всякий случай. Она слушала и умиленно кивала сынку в знак согласия и удовольствия, подперев щеку коричневым кулачком каторжницы. Он помнил все идиомы, тонкости произношения и написания. Все помнил.
Хотя иногда, когда он намыливал свои несколько излишние щеки в шкиперской бороде, снимая растительность невероятным тройным клинком французской фирмы, он забывал про вторую сторону лица и шел в гостиную в мыльной пене, также конечно производства специальной парфюмерной фирмы для не просто богатых, а для невероятно богатых людей. Горничная тогда властно вела его обратно в ванную и аккуратно вытирала ему лицо, освобождая от белоснежной пены, а потом уже, склоняя нежные колени, исключительно заодно высвобождала хозяина от утреннего напряжения, столь понятного при его ночной работе, наполненной фантазиями, погонями, интригами и роскошными женщинами, которые неумело делали вид что не понимают по-русски.
После длинных глухих гудков внезапно ответил скрипучий голос молодого немца:
– Да, я вас слушаю.
– Добрый вечер, я попрошу соединить меня с герром Геббельсом, – уверенно попросил хозяин.
– Герр Геббельс закончил рабочий день и уехал. Вы можете позвонить завтра, – сказал тот же голос. Связь прервалась.
После длительной паузы, в стынущей, невозможной тишине, Толя сказал хозяину:
– Это многое объясняет. Ты нас разыграл, признайся.
– Нет, я это знал всегда, – твердо ответил хозяин. – Я только хотел, чтобы ты убедился и мне поверил. Они говорили, «верь в будущее». Я говорю, «верь в прошлое».
Писатель выглядел безумцем. Казалось, что он владеет чем-то огромным, что не поддается его пониманию. Поверх рукава своей батистовой рубахи с расстегнутым воротом он глядел на присутствующих с видом старшего победителя, который знает, что делать со своей победой.
Толя смотрел на него с ужасом, голубые глаза его стали почти черными. Он кивнул хозяину дома, что верит ему. Прислуга, неслышно ступая, принесла чай на подносе с лимоном и медом. Хозяин обожал мед, утверждая, что мед умножает силы, прибавляет здоровье и ум, как писал Рамбам. Так и говорил всем. То есть не стеснялся слова Рамбам, охотно объяснял спрашивавшим про Рамбама. Никто особо и не интересовался. Толик однажды спросил, походя, а потом сам жалел: хозяин объяснял многословно, судорожно как-то и малоинтересно. Фразу «великий еврейский врач» он из его монолога запомнил.
Чай был замечательный, «лондонский», лимон бакинский, мед орловский, хозяин конторский, прислуга приехала, по ее словам, из-под Херсона, была скромна, мила и научена всему, кормила хозяина по утрам салом, повторяя, что «это же пенициллин, Виктор Ноевич, от всех хворей лекарство, а какую силу дает», музыка прикручена, стальной Толик был тих и задумчив, а дождь не прекращаем.
Никого из участников этой истории уже нет в живых. Все ушли. Но по глухим слухам, доходящим до нас в нашем Средиземноморье, если сегодня раздобыть номера телефонов той берлинской рейхсканцелярии и позвонить, то скрипучий высокий голос молодого немца скажет: «Я слушаю вас».