Книжка стихов и переводов “ВОРОН-ВОРОНЕЛЬ“ (1996) живет у меня на полке над кроватью. И я прикладываюсь к ней бережно, как алкаш к дорогому коньяку – не для бодуна, а для особого кайфа и самоуважения. Столько в них молодой силы и свободы. И самобытности без формалистских претензий и выпендрежа.
И ясности, света и осмысленности.
В московских стихах 60-х сквозит СИРОТСТВО поэта в мире и море лжи, где
“…репродукторы… прядут свою продукцию до одури, до одури” и “…я в моей ненужности, как в зАмке под замкОм…как в рубище, как в рубрике давно забытых дел… И нет нигде свободы и покоя нет нигде, И лают репродукторы до одури, до одури! ”, где “…Как ни зови, как ни аукай, Никто не отзовется мне, И ни в одном из переулков Мне не зажжется свет в окне…”.
И мембранная чуткость слуха и зрения прИзванного делают невозможным обывательское существование, даже если оно порой видится как недостижимое счастье:
“…А мне бы только лампу в доме, Где у стола сидит семья, Чтоб затянулась на изломе И на излете жизнь моя…”.
Но ПРИЗВАНИЕ делает свое дело. О нем замечательное стихотворение из 3-х шестистиший, которое, можно сказать, реплика ахматовскому “Мне голос был, он звал утешно”. Даже “утешно” присутствует. Только оно, по-моему, честнее, во всяком случае, откровеннее, хоть и не столь эффектно. Т.е. в ахматовском величавая лирическая героиня (вся в белом – в точности исполняя пушкинское: ”приемли равнодушно”, которое было не без горечи и, скорей всего, самому себе – И. Р.) “ равнодушно и спокойно руками замыкает слух ”, а у Н. Воронель заманчивое разбазаривание часов так
“ трудно”
и
“ недоступно”
, что проще пойти на ЗОВ:
“Часы нанизывать, как бусы на шнурок
Так сладко, так спокойно, так утешно…
Часы разменивать, смеясь, по пустякам…
Так трудно для меня, так недоступно,
Что и не стоит в робости преступной
Пытаться русло перекрыть стихам”
А в стихах – прежде всего ПРИЧАСТНОСТЬ ко всему вокруг. К жизни природы:
“Плела свою сеть непогода,
Снимая поземку с петель, -
Мой день начинался с находок,
Имеющих привкус потерь.”
Как это прекрасно и точно! Или из Осенней Симфонии:
“…Ее отрешенности медной, – Я снова принять ее медлю, Я снова покой ее мерный Своей нерешенностью мерю”.
Уже не говоря, как лаконично и глубоко, какая здесь роскошная рифмовка! Или там же, Скерцо – с этой прелестью сочетания женской рифмы с дактилической:
“По небу шла потеха: Торжественный конный парад. Драгуны в папахах ехали
Верхом по четыре в ряд.”
И ПРИЧАСТНОСТЬ к жизням окружающих.
“Так и верчусь между вечным и срочным…между мелким и ценным… между кастрюль и книг… Между весами и гирей, Что означает – живу на свете Так же, как все другие”.
Или
“И чувствую, что общая судьба неотделима от моей судьбы”.
А в судьбах, однако, страх и ужас:
“ Я жму на звонок, – не минута, не две,
А жизнь пролетает в агонии…
Но вот из-за двери спешат голоса,
Мелькают знакомые лица,
Я вижу, как страх округляя глаза,
На бледных губах шевелится…”
Звонок отсылает к “черной лестнице” О. Мандельштама, но вспоминается и “ Не выходи из комнаты” И. Бродского, которое он сам датировал 1970 годом. А это написано в 1964. Тунеядец уже осужден. Ленинградские тучи постепенно собираются и над Москвой:
“…Остывают июльские полдни
В подворотнях, пропахших мочой…
Бродит ветер, ленив и заносчив,
И брезгливо касается стен,
И дома выплывают из ночи,
Осененной крестами антенн.”
Острая и точная наблюдательность вселяют ТРЕВОГУ:
“Моя душа желала мира, Но мир не шел к моей душе… Дымились в блюдечках окурки, Пылились книги в тесноте, Кипели чайники на кухне, Но мира не было нигде”.
И независимый, пристальный ум формирует ЗНАНИЕ, что
“ …Поле надежд и сомнений жизнь перепашет, как плуг.”
Литераторы хоть и относительно “вегетарианских” 60-х и 70-х, желающие быть напечатанными во владениях “Софьи Власьевны”, шлифовали и совершенствовали ЭЗОПОВ ЯЗЫК (который и во все времена был прибежищем для тех, кто хотел быть услышанным, притом не в последний свой раз). И, хотя пример Осипа и Марины, заплативших жизнью за роскошь прямоты, шевелил героические струны в диссидентских душах, не у многих вызывал желание ему следовать. А тут еще процесс Даниэля – Синявского, о котором Воронели знали не понаслышке, так как это были их друзья, да и сами они дразнили КГБ-шного быка красной тряпкой вроде бы легитимного (5-экземплярного) журнала "Евреи в СССР”. Об этом ярко и сочно Нина Воронель написала потом в книгах воспоминаний “Без прикрас” и “Содом тех лет”. Между прочим, в содоме и тех лет ЭЗОПОВ ЯЗЫК был глиной, из которой вылеплено множество шедевров. Изобретательные прозаики пользовались ею, изображая вылупление из роковых яиц удавов и превращение заграничных котов Мурров в отечественных кроликов, а пуделей Понто в местных Шариков (и далее в шариковых). А поэты – почти все. Так что, например, даже тонкий лирик А. Кушнер вывел формулу: “Cтихи прекрасные тем лучше, чем темней”. Дымка, туман, флер. Двусмыс-ленность, иносказание, “ребус, кроссворд”… Да, это так.
Но были и другие примеры. Чаще всего, когда не было надежды на покровительство “Софьи Власьевны”. И Коржавин с его несколько линейной риторичностью. И, кстати, Бродский, который во всех ипостасях поэзии – блистателен, не гнушался прямым высказыванием, его мощью и энергией, начиная с “Еврейского кладбища…”, через “Письмо генералу Z” до “Портрета трагедии” и ”Представления” .
Так вот, Нина Воронель, на “Софью Власьевну” не ориентировавшаяся, тоже, в общем, далека в стихах от ЭЗОПОВа ЯЗЫКа. И ее формула иная, погорячее:
”Умолкает голос крови Там, где правит крови цвет: Крови кроме, смерти кроме Ничего для сердца нет!”.
И не пестрит ее поэзия именами библейских и мифологических героев или исторических персонажей. И никакого пафоса, никакой высокопарности. Но при этом осязание фактуры, зримость и выразительность. И органичное, без выкрутасов богатство ритмов и рифм:
“ Открылись ларьки с пирожками и сдобой,
Осенние листья шагами смело,
Толпа на углу штурмовала автобус
И пенилась в черной воронке метро…
Пока в темноте не затеплились фары,
Пока фонари не зажглись в темноте,
Москва клокотала в своей предынфарктной,
Почти нестерпимой дневной суете.”
И идет от стихов ощущение СИЛЫ. И покоряющей красоты ЯСНОСТИ:
“Ночь начисляет проценты
На сумму дневных уступок,
Полночь сечет по центру
Каждый дневной поступок…
Как неподкупный посредник
Вводит ко мне в застенок
Ясность ночных прозрений,
Честность ночных оценок…”
Нежелание увиливать и прятаться в туман и вязкость казуистики, паутину потемок, “души прямое благородство” грозят даже довести ясность до БЕСПОЩАДНОСТИ. Не запретишь ведь поэзию, даже и после Освенцима она прорастает ( “как трава на развалинах древнего храма” – И. Р.), хоть и знает, что
“За радости в этом мире уплатите вы наличными”, что “…С моим бытьем, похожим на других, Не вяжется стихов моих трагичность И подлинность пророческая их” и что:
“Ни мелкости земных моих истоков,
Ни вздорности житейских пустяков
Отнюдь не соответствует жестокость
И ярость мной написанных стихов”.
И уже неизбежен был конфликт с властями. И неотвратимо назревал разрыв с государством. Ибо:
“Я в прошлом себя узнаю среди прочих,
И я в этом прошлом не слово, а прочерк:
У предков моих слишком яростный глаз,
А нос слишком длинный и в профиль, и в фас,
И нет мне березки в березовых рощах,
И нет мне спасенья в Успенье и в Спас,
И предков моих на Сенатскую площадь
Никто б не пустил под штандарт голубой…”.
И уже
“…претит сомнительное право Играть в овечьем стаде роль козла.”
И как результат:
“В истошных криках: «Слава!» и «Хвала!» Я выпадаю накипью на стенах Бурлящего российского котла!”
И поэт молит Бога простить… Россию:
“ За череду предательств и насилий, Заслуженную кару отменя, Не накажи и сжалься над Россией, Отторгнутой отныне от меня!..”.
А тогдашний разрыв с Россией шел под знаком NEVERMORE. И, представьте, не о своей судьбе колотится сердце поэта – о судьбе России. Благородная позиция (если учесть все притеснения, лишения, преследования, и эту сладкую заплечную парочку “мусоров” Вадю и Володю):
“Пусть хоть разлука – не с разрухой заодно,
Пусть хоть разрыв – но лишь концом, а не кончиной!
Пусть расставанье – не враждой и не войной,
Пусть кровь и око – не за кровь и не за око,
Чтобы земля моя, покинутая мной,
Не поплатилась – справедливо и жестоко!”
А все от понимания, каким оружием владеет. Способность к концентрации отчаяния миллионов, собранного в лазерный пучок, прямо какая-то “пульса де-нура”:
“Я виновата в пожаре Игарки,
Хоть не бросала окурка в опилки,
Спичек не жгла в деревянной хибарке
И не курила на лесопилке...
Таяли льды, и корежило пламя
Кости погибших и погребенных,
Пламя ворочалось на пилораме
И выстригало дома под гребенку”.
И, осознавая СИЛУ и БЕСПОЩАДНОСТЬ со всей ЯСНОСТЬЮ, поэт ощущает ОТВЕТСТВЕННОСТЬ за власть слова, отдавая себе отчет, что “вначале было слово” и что все “становится по слову”:
“Меня пугает власть моя над миром,
Над разными людьми и над вещами, –
Не я, конечно, шар земной вращаю
И управляю войнами и миром, –
Но есть во мне таинственная сила,
Исполненная прихотей и каверз:…
И я остерегаюсь этой силы...”
Может быть, потому и склонилась потом к суровой, а точнее, к более холодной прозе, что
“остерегалась силы”
поэзии, которая у нее всегда нагружена СМЫСЛОМ и представляет собой послание (message, как сейчас принято говорить) :
“ Не слишком ли ты многого
Требуешь, поэзия?...
Ты хочешь вскрыть мне вены,
Сорвать замки и ставни,
Разведать сокровенное
И явным сделать тайное…
Тогда мой дом без кровли
Ты выставишь зевакам,
А труп мой обескровленный
Ты выбросишь собакам!”
Мне кажется, ПРИЧАСТНОСТЬ и БЕСПОЩАДНОСТЬ, которые и вообще-то не напрямую сочетаются с образом поэта, особенно лирика, здесь еще сгущены избытком ОТВЕТСТВЕННОСТИ. И недостатком ЭГОЦЕНТРИЗМА, который, видимо, необходим поэту, поскольку позволяет абстрагироваться от других, чтобы сохранить целостность своей психики и самобытность выражения. Но если посмотреть, сколь велика (и горда) орда тех, кто, однажды отождествив себя с “груздем”, уже никоим образом не извлекается из “кузова” поэтического фургона, хотя давно уже и нечего сказать, и нечем (и, главное, незачем) – то опять получается, что позиция Нины Воронель и честнее, и мудрее. И можно утешаться, смакуя ее увлекательнейшую прозу.