Игорь Гельбах

ПРИЗРАЧНОЕ ИЗМЕРЕНИЕ

   УШЕДШЕЕ В РЕМАРКИ


    Я начал читать пьесы в северной, зимней стране, в городе с ганзейским прошлым.

Тускло сияющий петушок на шпиле, венчающем купол собора, парит над городом и рекой, медленно несущей свои воды к заливу. Купол из эпохи барокко венчает высокую, всю из прямых углов, напоминающую о готике башню, вырастающую над тяжелым романским основанием тела собора. Под затянутым облаками небом с уходящим в него шпилем Домского собора, лежат строения старого города с грязновато-красным собором св.Петра, серой Пороховой башней и желтыми стенами Рижского замка.

Вода в реке – изумрудно-серая, с примесью желтизны у берега. Небо над Даугавой низкое, покрытое серо-голубыми балтийскими тучами. Время от времени ветер отгоняет тучи, и тогда узкие и кривые улицы старого города освещают лучи солнца. 

Cтроительство собора началось в 1201 году после прибытия на берега Даугавы бременского  архиепископа Альбрехта и крестоносцев. Архиепископы  долгое время управляли постепенно возникшим вокруг строившегося собора ганзейским городом.

Слияние местных балтийских племен с ливами в единый народ началось после прихода крестоносцев. Завершилось оно четыре столетия спустя и первым письменным свидетельством существования латышского языка стал «Латышский катехизис» («Lettisch Vademecum»), датируемый 1631 годом.

Орган появился в соборе во второй половине девятнадцатого века.

 

2.

 

В день нашего приезда светловолосый Айвар Декснис, сын хозяев квартиры на Виландес, где мой отец снял две комнаты, повел меня прогуляться по городу. Ему было лет 13 -14, он был несколько старше меня.  Мать Айвара преподовала в школе, где он учился.  Перед тем как выйти на улицу, Айвар привычным движением головы откинул светлые волосы, накинул пиджак и пристегнул к поясу под жилетом кожаные ножны с финкой. 

– На улице часто подходят и просят 10-15 копеек, если показать финку, сразу отстанут, – объяснил он.

Его отец был высокий, крупный мужчина со светлыми, с проседью усами. Инженер-механик, он работал вместе с моим отцом.  Декснисы строили просторный дом в сельской местности неподалеку от Риги и собирались вскоре покинуть  квартиру на Виландес, тихой, тенистой улице со строениями в духе югендстиля. Отец Айвара согласился прописать моего отца на свою площадь и затем оставить нам эту площадь за определенное материальное вознаграждение.

Располагалась улица в тихой части городского центра,  неподалеку от старинных, буковых аллей Стрелкового парка и набережной Даугавы. Через дом от нашего находилось здание всегда закрытой в те годы церкви. 

В квартиры с выходившими на Виландес окнами можно было попасть, поднявшись по широкой лестнице, начинавшейся за дверью парадного подъезда. В квартиру, где мы жили, вела темная лестница со двора.

 

Отец приехал в Ригу вместе с моим дядей за полгода до нашего приезда. Мой отец был инженер-механик, а дядя  –  механик и оптик, и оба достаточно быстро нашли работу, после чего начали искать, куда привезти своих жен и детей.

Окна квартиры выходили в колодец, а свет заглядывал в комнаты на несколько часов в день, и для того, чтобы читать книгу, требовалось зажечь свет. Мебель в квартире была темного, резного дерева, на одной из стен висела картина, на которой парень и девушка в крестьянских башмаках  и национальных одеждах разговаривали у сельской изгороди, позади наступал сиреневый вечер… На противоположной стене висела картина в резной золоченой раме. Это был пейзаж: поле с голубоватыми тенями соломенных скирд, освещенных полуденным, выглянувшим из-за облака  солнцем.

 

3.

 

После отъезда Декснисов в одной из принадлежавших им комнат продолжал жить их дальний родственник, –  высокий, статный, светловолосый и сероглазый,  всегда чисто и аккуратно одетый студент по имени Таливалдис Янсонс. Перед уходом на учебу он надевал на голову синюю вельветовую кепку с коротким черным козырьком студента Сельхозакадемии. Вернувшись с занятий, он обычно  сидел над своими конспектами, но иногда отрывался от занятий и готовил себе еду, состоявшую из тушеной капусты или вареного картофеля со шпеком, которую запивал чаем. Попивая чай, он порой наигрывал народные мелодии на коклес, небольшом щипковом инструменте, напоминавшем балалайку. Время от времени Таливалдис уезжал к себе домой. Семья его жила на хуторе, в просторном каменном доме, в двух часах езды от Риги. Хутор окружали картофельные поля. Поодаль стояли  огромные, выстроенные из камня и дерева амбары и риги.  На Виландес Таливалдис возвращался с запасом продуктов в холщовом мешке.

 

4.

 

Когда после завершения учебыТаливалдис уехал из города, в освободившейся комнате появилось пианино. Учительница музыки Ливия Эрнестовна, невысокая, с резными скулами, янтарным ожерельем на шее и когда-то синими, а теперь прозрачными глазами оставалась после уроков и за чаем с пирожными рассказывала моей маме о довоенной жизни и последовавших  за советизацией массовых ссылках латышей в Сибирь. Одним из сосланных был ее приятель, художник, полагавший, что исчезнувшие из продажи французские краски лучше ленинградских.

 

5.

 

Ко времени этого рассказа я уже не раз бывал в построенном в начале XX века на краю городского парка просторном, с огромными окнами, двухэтажном, нео-барочном здании Музея латышского и русского искусства с огромной внутренней лестницей, от которой тянулись анфилады залов с картинами, скульптурами и стендами с расположенными за стеклом рисунками. «Неаполитанский залив при лунном освещении» Боголюбова и женский портрет кисти Тютрюмова, с характерной для него проработкой сияния атласной ткани и глаз молодой женщины, соседствовали с романтическим портретом молодого человека кисти Брюлова и темным, притушенным вариантом «Неутешного горя»  Крамского. Присутствовали  «Сирень» кисти Коровина, «Женская голова» Семирадского и выполненные в Гималаях работы Рериха. Исполненные драматизма работы живописца Карла Гуна, посвященные событиям  Варфоломеевской ночи, находились в залах второго этажа по соседству с работами воспевших свой край латышских художников-пейзажистов Пурвитиса, Феддерса и Валтерса. Академия художеств располагалась по соседству, на бульваре Кр. Валдемара в псевдоготическом здании с покрытыми плющом стенами из темно-красного кирпича. Каждую весну в Академии  открывались выставки работ студентов, закончивших курс обучения. В  те годы студенты не жалели белил, изображая пасшихся на лугах коров, рыбаков с сетями, полными салаки и шпрот, и  заснеженные зимние просторы.

Студенты и их наставники, среди которых немало было людей средних лет, в клетчатых пиджаках и свитерах, с украшенными залысинами высокими лбами и  сильными, привыкшими к работе руками, прохаживались между картинами.

6.

Иногда я ездил с мамой на центральный рынок, располагавшийся в нескольких арочных ангарах по соседству с железнодорожным вокзалом. Ангары для цеппелинов Железной дивизии были спроектированны и построены во время Первой мировой войны, когда Рига была оккупирована немецкими войсками. В 20-х годах ангары были перестроены в крупнейший в Западной Европе рынок. Был в начале двадцатого века в Риге и мост, построенный немецкими строителями, подарок от ганзейского побратима, – Любека.

Свет проникал сквозь стеклянные арочные крыши и падал на прилавки с мясом, птицей, овощами, фруктами и цветами. Снаружи лежал снег, внутри пахло солеными огурцами и квашеной капустой.  К тому же на рынке имелись будки, где продавались книги, что делало рынок еще привлекательнее.

 

Моя мама работала врачом «Скорой помощи» и всегда брала с собой на дежурство какую-нибудь  книгу. Однажды мы привезли  домой с рынка два желтых тома «Войны и мира» и голубой том сочинений Александра Грина. За год до этого я  увидел тома «Войны и мира» в витрине книжного магазина в Дубулты, на Взморье, и не понял, о каком мире идет речь, о перемирии между войнами или о большом мире, в котором мы жили… Помимо эпопеи Толстого в витрине книжного магазина присутствовал и перевод романа Э.М.Ремарка «Время жить и время умирать». Название романа было написано стилизованными под готический шрифт буквами, это помещало роман в один ряд с сохранившимися на кое-каких зданиях и соборах надписями на немецком, с несколькими особо «немецкого» вида улицами с мощеными булыжником и камнем мостовыми, где иногда снимали сцены из фильмов о Германии. Немцев, однако, в Латвии не было. Прибалтийские немцы, проживавшие в Латвии были переселены на территорию рейха в соответствии с пактом Молотова-Риббентропа осенью 1939 г. В июне следующего года на улицах Риги появились советские танки, а  незадолго до начала войны новые власти выслали на «спецпоселение» в Сибирь и Казахстан несколько тысяч человек.

 

7.

 

Приносил домой книги и мой отец. Это мог быть и том со знаменитыми романами Ильфа и Петрова, и даже том с «Дон Жуаном» Дж.Г.Байрона в переводе Т.Г.Гнедич. Кроме того мой отец подписывался на различные собрания сочинений и сборники документов, такие, например, как материалы Нюрнбергского процесса или переписка Сталина с главами союзных по антигитлеровской коалиции держав.

Мои родители любили ходить в театр. В первый раз побывал я с ними в Театре русской драмы на спектакле по пьесе Павла Когоута «Такая любовь», помню возникавший в финале звук проносящегося поезда и взлетающий на ветру красный шарф...

В Театр юного зрителя мы иногда ходили чуть ли не всей школой, иногда группами. Этот театр располагался довольно далеко от улицы Виландес, и я возвращался домой по ночному городу вместе с товарищами. Спектакли наводили на меня тоску, они были неотторжимы от того, что мы проходили в школе, нам  что-то внушали, чуть более или чуть  менее убедительно.  Загоралась свеча в комнатке, где жила крошка Доррит, размахивал саблей герой Розова, суетился на сцене Чичиков в исполнении А.Астрова, патетически декламировал  монолог «ученика дьявола» Рудольф Дамбран, – все это был один и тот же бесконечный фальшак в приличных рамах, напоминавший о картинах Декснисов.

Спектакли Театра юного зрителя я невзлюбил совершенно естественно, в одном ряду с огромным количеством фильмов-спектаклей МХАТа и Малого театра, увиденных по телевидению, – они породили, как я понял позднее, чувство стойкого отвращения к спектаклям и театру определенного типа…

К тому же каждое лето в Ригу приезжали на гастроли театры из Москвы, Ленинграда и других городов с молодыми актерами. Эти театры оставляли впечатление живых…

 

8.

 

Наша соседка Фелиция была седая, бледная и болезненная женщина средних лет. Она была верующая католичка и ходила к мессе. Встречал я ее только на кухне.  Жила она в комнате для прислуги, расположенной против кухни, вместе со своей старухой-матерью, которую она привезла из Латгалии, провинции на юго-востоке Латвии. Когда как-то раз, прочитав державинскую «Оду к Фелице»,  я сообщил ей об этом, и она  усмехнулась в ответ.

Отапливалась квартира печами-голландками. В подвале дома у нас был сарай, куда каждую осень завозили дрова и уголь. Обычно, придя из школы и сделав уроки, я шел в сарай, рубил поленья на щепки для растопки и приносил домой дрова, щепки и уголь. Затопив печь, я обычно усаживался с книгой у огня, ожидая возвращения родителей с работы. Помимо растопки печей я помогал развешивать и собирать выстиранное белье с веревок на обширных и высоких чердаках, где жили голуби.

 

9.

 

По дороге в школу я проходил мимо Петровского парка, где рос дуб, посаженный

Петром I в 1710 году, когда в ходе Северной войны в Ригу вошли русские войска.

Через дорогу стояли кирпичные руины разрушенной в войну ткацкой фабрики.

На кирпичном заборе против школы большими, метровыми буквами  было написано по-русски ЖИДМАН. Надпись была сделана черной краской. После окончания войны русскоязычное население города непрерывно росло.  Немалое количество отставников желало поселиться в городе на основании того, что воевали или  служили в этих краях, что создавало постоянные трения в партийных органах, городской администрации и порождало самые разные слухи. Время от времени кто-то из руководства терял свой пост из-за «проявлений буржуазного национализма», генетически связанного с двумя десятками лет существования Латвии в качестве независимого государства.

Красная Армия вернулась в Латвию в октябре 1944 г., и в течение последующих пяти лет пятьдесят тысяч человек было депортировано из Латвии в Сибирь.

 

Это была чужая, покоренная страна, и латыши относились к нам, пришельцам, не слишком дружелюбно. Это было ощутимо, и в лучшем случае это выражалось в подчеркнутом молчании, в основном оно было вполне корректным и вежливым. Они нас терпели, презирали и, наверное, тихо ненавидели.

 

10.

 

Здание школы, где я учился, стояло против улицы Дзирнаву (Мельничной), недалеко от двухэтажного здания завода, где работал мой папа. Иногда я приходил к нему на работу,  и он помогал мне решать задачи по математике. В его кабинете на втором этаже стоял большой письменный стол с черным телефоном и чертежная доска у окна. На первом этаже стояли тяжелые, сияющие под электрическим светом станки, а на полу лежали горы металлической стружки.

Огромное серое здание школы было спроектировано поклонником конструктивизма. Площадки между лестничными пролетами были украшены гипсовыми бюстами вождей и транспарантами с их высказываниями. Школьники обязаны были носить форму. Выходя к доске, девочки делали книксен, а мальчики щелкали каблуками и кратко, на мгновение опускали головы. Это была обычная школа того времени с завучами, играми в мяч и драками во дворе, ябедами, столовой в подвальном этаже с вкусными глазироваными шоколадными  сырками и большой библиотекой.

 

В день моего появления в школе мой одноклассник Суханов внезапно сильно толкнул меня, и я отлетел к стене.

– Теперь мы знаем, какой ты силы! – крикнул Суханов и убежал.

 

11.

 

 

По дороге домой я проходил улицу Видус, что означает «Средняя». На ней жил мой товарищ Миша Пестряков. К нему я заходил довольно часто. Миша  был выше меня, носил очки и любил читать книги. Жил он в старом доме с надписью «Salve» на мраморном полу у входной двери. Его отчим водил мотоцикл и был похож на японца. Однажды Пестряков дал мне почитать книгу Дж.Конрада «Дуэль». События, о которых рассказывала повесть Конрада, происходили в эпоху наполеоновских войн.

Но образ и значение войны 1812 г., о которой нам рассказывали в школе, не совпадали с представлением о «проклятой зиме 1813 года», как называл ее один из героев повести.

Это была странная и необычная книга, вернее, таким был голос автора, но сама история, рассказанная Конрадом, казалась знакомой. Позднее я осознал, что сюжетная коллизия была  позаимствована у Пушкина, из повести «Выстрел».

Взгляды  Конрада на историю наполеоновских войн отличались от взглядов Толстого, эпопею которого я прочитал через несколько лет. Клиника челюстно–лицевой хирургии, где я прочитал «Войну и мир», располагалась этажом выше классов консерватории им.Язепа Медыня. Рулады певцов и пассажи пианистов доносились даже до операционной и помогли мне отвлечься от проведенной  под местным наркозом операции. Газеты в те дни скупо сообщали о восстании в Венгрии. Один из пациентов обширной палаты, в которой я лежал, пострадал при взрыве мины, на которую он натолкнулся в поле. Навещавший его ежедневно профессор уже провел несколько операций, пытаясь воссоздать подобие человеческого лица, и планировал провести новую операцию после очередного заживления ран и снятия перевязок…

 

12.

 

В первые мои годы в Риге я  дважды в неделю оставался в школе после уроков для занятий с  учительницей латышского языка, пожилой  дамой с посеребренной головой и прозрачными, чуть искрящимися глазами. Занимались мы по самоучителю для взрослых.

После двух лет таких занятий я догнал своих одноклассников и продолжил изучение латышского языка вместе со всеми остальными. Позднее, на выпускном экзамене я прочитал отрывок и пересказал содержание рассказа Рудольфа Блаумана «На льдине», об унесенных в море рыбаках.

Последние несколько лет латышский язык преподавала нам новая, только что пришедшая в школу учительница Инга Герасимова. Это была бледная молодая женщина со светлым лицом и тонкими, аккуратно зачесанными светлыми волосами в темном атласном халате, накинутом на строгого фасона платье. Часто казалось, что она находилась на  пределе своих сил. Возможно, так оно и было, так как поначалу ей было трудно привлечь внимание класса к изучаемому предмету и иногда она срывалась на крик, но вскоре наш преподаватель химии Иван Андреевич Ропаев, крупный с залысинами мужчина с обстоятельным басом, здоровым цветом лица и добродушно-беспощадным юмором, объяснил нам, что все, кто нарушают порядок на уроках латышского языка, будут иметь дело с ним лично.

–  Кнутом отхлещу, – пообещал он.

Иван Андреевич был казак, справный мужик, было в нем и какое-то кучерское ухарство, он любил заложить большие пальцы  за широкий кожаный поясной ремень и словам его поверили. Позднее мы узнали, что наша учительница латышского языка стала его женой  после того как Иван Андреевич остался вдовцом с двумя детьми на руках. Ничего, однако, не изменилось в ее отношении к нам, нас она попрежнему тихо ненавидела.

 

В старших классах я вместе с одноклассниками не раз выезжал в сельскую местность на уборку картошки. На хуторах все говорили по-латышски.

Спали мы на брошенных на пол тюфяках, в одной из комнат большого крестьянского дома, выстроенного из камня, с утра уходили в поле и собирали выкопанный трактором картофель. Кормили нас тем же, что ели сами хозяева хутора, в основном супом со шпеком, картошкой и грибами. Иногда мы ели темную тушеную с луком и салом капусту. Пили молоко с темным, деревенским хлебом, намазанным желтым маслом. Грибы наша хозяйка жарила с луком и заливала сметаной. Картофельные оладьи и вареные яйца готовили на завтрак в выходные дни. В свободное время мы разбивались на группы и уходили к реке, валялись на траве или отправлялись к сторону леса. Кое-кто уходил покурить, сидя на согретом солнцем валуне. В дождливые дни мы валялись на сене в ригах или по очереди прыгали на него из-под сходившихся под крышей стропил. Пролетев метров пять-шесть мы погружались в слой сена высотой в четыре-пять метров.

Никто не воспринимал нас как серьезных работников. Шофер и тракторист, грузившие собранные нами ящики картошки в кузов грузовика,  нас просто не замечали или посматривали на нас с усмешками. Они были в сапогах, привыкли передвигаться по разрыхленной и вскопанной земле и много курили. Вдали, за полями стоял лес. Сверкали голубыми проблесками поверхности реки, запруды и озера с поросшими тростником берегами и деревянными мостками.

Кумиром старшего поколения и в городе, и в деревне оставался последний президент независимой Латвии Карлис Ульманис. Он родился в состоятельной крестьянской семье и позднее организовал Латышский крестьянский союз, который привел его к власти после обретения страной независимости в 1920 г.  В период между двумя войнами Латвия успешно продавала бекон и свинину в промышленно-развитые страны Европы. «Что есть, то есть, чего нет – того нет», любил говорить Ульманис. При нем была снесена часть зданий Старой Риги, которую он не любил, считая ее немецким городом.

В июне 1940 г. Ульманис согласился на немедленное введение советских войск на территорию Латвии, был выслан в Россию и через два года умер в последовавшей к началу войны ссылке в Туркмению.

 

13.

 

Наш классный руководитель Ольга Владимировна, спортивного сложения женщина с желтыми, пергидролевыми кудряшками и крючковатым носом, время от времени объясняла нам, что некоторые наши соседи, родственники или, возможно, даже члены семьи слушают передачи Би-Би-Си или «Голос Америки».

– Это очень плохо, – говорила она, – и вы должны рассказывать мне об этом.

Мой дядя слушал передачи этих радиостанций, и я, бывало, слушал их вместе с ним, но я понимал, что рассказывать Ольге Владимировне ни о чем нельзя. Муж ее служил в какой-то военной части. Она жила  в темной коммунальной квартире неподалеку от Пороховой башни. Однажды мы, несколько учеников из ее класса, навестили ее, она болела, и пожелали ей скорого выздоровления. С собой мы принесли букет цветов и красные яблоки с базара.  

В коммунальной квартире жил и мой дядя со своей семьей. Он верил в прогресс, мечтал уехать на Запад, и полагал, что из Риги уехать на Запад будет легче. Он прошел войну в качестве солдата и однажды объяснил мне, что такое «макуха», или жмых, из которого делали хлеб во время войны.

Один из наших преподавателей математики, отставной военный летчик, жил в здании самой школы, в очень маленькой аккуратной квартирке для вахтера. Недалеко от школы жила и преподаватель литературы, рыжая, сияющая и стройная Галина Моисеевна, или Галочка, как ее звали другие педагоги. Она говорила глубоким, грудным голосом, ее лицо было усыпано веснушками, голубые глаза светились, ресницы то и дело вздрагивали и неслись вверх-вниз. Ее муж был летчик гражданской авиации, широкоплечий, с волнистыми темными кудрями и широким, загорелым лицом. Однажды я видел их на улице неподалеку от школы, на плечи ее был наброшен синий мундир. 

Подполковник Максимов обучал нас военному делу и стрельбе в тире, куда мы приходили по вечерам после того, как изучили материальную часть оружия, и научились собирать и разбирать его. В тире пахло горелым и порохом, а на уроках труда мы вырубали из железных заготовок кронциркули. У меня это получалось не очень хорошо, и наш учитель по труду, чем-то напоминавший подполковника Максимова, был часто недоволен мною. Это был могучий черный человек в синем мундире, фамилия его была Чугунов. В школу он приезжал на мотоцикле.

Школа была большая, с перегруженными классами, в классах было немало переростков,  они обычно сидели на последних партах, парты эти назывались «Камчаткой», там же в основном собирались на перемене те, кто хотел послушать рассказы сидельцев о плотских утехах или услышать зачитываемые вслух куски из самых различных книг, вплоть до отдельных страниц из «Тихого Дона».  Порой этого рода активность сопровождалось попытками прижать к стене тех или иных учениц с развитыми формами. Порой это могла быть выбранная жертва, которая не сумела дать должный отпор. Кончалось все это слезами, жалобами, собраниями и дисциплинарными мерами вплоть до отчисления из школы.

Заканчивая учебу в седьмом классе, мы узнали, что нашу школу разделили, и мы с сентября месяца начнем учиться в новой школе. Вечером, после окончания последних экзаменов, которые проходили в здании старой школы,  мы с товарищем вышли в пустой школьный двор, набрали камней и разбили стекла во множестве маленьких окон в сарае. Настроение у нас было хорошее, был теплый, светлый вечер. Так мы распрощались со старой школой.

Вскоре мы узнали, что наш класс переформирован, из него вылетели все двоечники и второгодники, и мы вместе с несколькими другими классами продолжим свое обучение в новой школе, разместившейся в здании с паркетными полами, где ранее располагался райком партии. В этой школе была организована кабинетная система преподавания, и нам приходилось менять свои ботинки на тапочки.

 

14.

 

В квартирах Старого города жило немало военных.

Один из них был морской офицер, он преподавал в Мореходном училище и однажды рассказал моему отцу о том, что до перехода на педагогическую работу, работал в посольстве в Вашингтоне в качестве помощника военно-морского атташе и побывал в разных странах.  Иван Кузьмич был среднего роста, костистый, сухощавый, несколько бледный мужчина. Говорил он тихо, никогда не повышал голос, любил кориандровую настойку, был лыс, увлекался реставрацией и изготовлением мебели из орехового дерева. По-моему, он страдал язвой желудка и хорошо помнил те времена, когда его могли задержать за деятельность несовместимую с его статусом. Рассказывая о тех временах, Иван Кузьмич иногда складывал кулаки определенным образом, поясняя, что на него могли надеть наручники. Жена Ивана Кузьмича, Ася, был кудрявая, свеловолосая, несколько располневшая певица, иногда она выступала на сцене Дома Офицеров.Жили супруги вместе с сыном Игорем в отдельной квартире, где почти всегда горел электрический свет и пахло морилкой. Работа в Доме Офицеров Асе, как она говорила, давно наскучила, но она не знала латышского языка, и это мешало ей найти другую работу.

 

15.

 

Однажды,  чуть наклонив голову вперед, наш преподаватель физики упомянул о том, что согласно гипотезе Иммануила Канта наша Солнечная система возникла из первоначальной туманности. Глядя на нас подслеповатыми темными глазами с подернутыми голубизной белками из-за очков с толстыми бифокальными линзами,  Исаак Ионович добавил,

–  Изучение туманностей – одна из развивающихся областей современной астрономии,

а понимание теории эволюции туманностей требует глубоких математических познаний.

Наш преподаватель физики сутулился, и его седые, когда-то черные волосы были расчесаны на две стороны прорезанного морщинами лба. У него были сильные руки, опутанные голубыми венами, надувавшимися, когда Исаак Ионович переносил тяжелые приборы  из своего кабинета в кабинет физики и устанавливал их на длинном деревянном столе, расположенном параллельно широкой двойной черной доске. Иногда он звал кого-нибудь из класса на помощь, и я часто помогал ему возвращать физические приборы и тяжелые электрические батареи в деревянных коробках в его кабинет.

Говорил Исаак Ионович медленно и внимательно выслушивал ответы на свои вопросы.Также не спеша, чуть сгорбившись, он шел в своих черных ботинках на толстой подошве по коридору , направляясь в учительскую. На нем всегда был темный костюм, белая до голубизны рубашка и чуть приспущенный черный галстук. Иногда он курил папиросы у себя в кабинете.

–  Вы должны относиться к учебе серьезнее, – иногда говорил он и однажды вручил мне сборник задач повышенной сложности. Помню, ему понравилось, что я решил одну из них довольно неожиданным образом.

Несколько раз он направлял меня на олимпиады по физике, где я получал призы.

На республиканской олимпиаде сотрудники университета, большинство из которых почему-то носило костюмы модного в ту пору «цвета  морской волны», прохаживались между рядами столов, изредка заглядывая в чьи-либо исписанные формулами листы.

Говорили, что до войны, во времена буржуазной Латвии, Исаак Ионович сидел в

тюрьме. Во время всевозможных торжественных школьных собраний он вел себя очень серьезно и стоял навытяжку, прижав чуть согнутые в локтях руки к телу, при исполнении гимна. Нам это казалось забавным. Жил он в собственном доме, быть может, это был просто деревянный коттедж, в Межа-парке, куда зимой многие рижане ездили покататься на лыжах. Говорили также, что у него молодая жена. Кто-то встретил его в день поминовения на еврейском кладбище в Шмерли.

 

Однажды вечером мы собрались у школы, и он повел нас в обсерваторию при Университете. Мы увидели телескоп и звездное небо в раскрывшемся секторе купола.

Вскоре у нас в школе появились студенты с математического факультета Университета, они вели уроки в рамках своей педагогической практики. Одна из них, та, что вела занятия в нашем классе, была молодая, высокая и суровая на вид еврейка. На голове у нее было густое облако темных, вьющихся волос. Чуть желтоватая кожа, густые брови и темные глаза должны довершить портрет. Одевалась она всегда во что-то невообразимо серое. Она была строгой и серьезной молодой женщиной и однажды сказала мне,

–   Вам не следует заниматься наукой. Хотя вы и можете увлечься, многое понять, о чем-то догадаться и даже что-то выдумать, методичная научная работа, – это не для вас. У вас совершенно другой характер.     

 

16.

 

В те годы я читал все, что попадало мне в руки. Читал я и афиши на круглых афишных тумбах. Помню снежный день, когда я впервые прочел афишу, сообщавшую об исполнении «Страстей по Матфею» в Домском соборе. В списке действующих лиц я обнаружил Понтия Пилата и его жену, о них рассказывалось и в произведении Анатоля Франса, которое я незадолго до этого прочитал. Тома его сочинений я получал в магазине подписных изданий. Время от времени из магазина приходили открытки, извещавшие о поступлении новых книг.  Магазин подписных изданий находился в центре города, рядом с кинотеатром «Рига», так называли бывший «Сплендид Палас», построенным в эпоху Art Deco, где перед вечерними сеансами играли струнные квартеты и продавали отличное крем-брюле. В этом кинотеатре всегда шли первоэкранные фильмы.

 

Шоколадные палочки с мороженым и орехами продавали в соседнем кинотеатре документальных фильмов «Спартак», где фильмы шли без перерыва, а публика входила и выходила из зала во время сеансов. В «Спартаке» шли фильмы о путешествиях в Африку и в Латинскую Америку чешских журналистов Ганзелки и Зикмунда, английский документальный фильм-балет  «Жизель» с Галиной Улановой. Старый фильм Б.Барнета «Месс-Менд», допущенный к повторному показу, «Сотворение мира» Жанна Эффеля или восстановленная версия снятого в Алма-Ате «Ивана Грозного» шли в кинотеатре «Айна», недалеко от старого города.

В отличие от немедленно доступного кино, подписаться на некоторые собрания сочинений было не просто, нужно было предварительно сходить на несколько перекличек и отметиться, дабы не утерять очередь.

Однажды я направился в такую очередь, на перекличку, вместе с отцом. Было солнечное и свежее сентябрьское утро, дул легкий ветерок. Речь шла о подписке на 10-томное академическое собрание сочинений Пушкина. В парке через дорогу от книжного магазина, вблизи которого проходила регистрация, желтели листья. Коричневые, с золотым тиснением, небольшого формата последние тома собрания с публицистикой Пушкина и планами ненаписанных сочинений я позднее перечитывал и не раз. В текстах  было что-то незаконченное и летящее, как и в «Маленьких трагедиях» со слепым скрипачом и обращением: «Проклятый жид, почтенный Соломон…». В очереди на подписку стояло немало евреев, возможно, именно они и превалировали в этой очереди.

 

Иным, сходным по тембру со звучанием виолончели, образом воздействовал на меня сборник посвященных Праге легенд, история о студенте и черте, и легенды о деяниях пражского  каббалиста Иегуды Льва бен Бецалела. Одна из них о Големе, вторая – о библейских персонажах, вызванных каббалистом на голую стену в пустой зале пражского замка.  Неподалеку от магазина подписных изданий, на улице Петра Стучки находился магазин, где продавались антикварные книги и книги на иностранных языках. Множество старых книг было связано с теми временами, когда в Ригу из новой, советской России устремились деятели литературы, живописи, культуры и издательского дела, не нашедшие себе места в новой русской реальности. Присутствовало немало нот и книг, изданных в Германии. Мне запомнились длинные ряды книг издательства Penquin, то были английские романы и сборники рассказов. Книги на английском привозили моряки и рыболовы, ходившие в Балтийское море и в Атлантику.

 

Наш педагог английского, смуглая дама с темными, тронутыми сединой кудрями и очень живыми карими еврейскими глазами, не раз, слегка картавя, объясняла нам, что изучала английский в те времена, когда в Латвийском университете преподавали выпускники Кембриджа, и упоминала о том, как, в свое время,  заучивала сотни слов на память прямо из словарей, сидя в электричке, по дороге в город со Взморья. Она принадлежала к числу тех евреев, которые сумели не погибнуть в концлагере, на войне, в эвакуации или в Сибири, а после войны вернулись в Латвию. Они и их дети говорили по латышски и смотрели на нас несколько свысока. Они считали себя представителями и частью иной, западной цивилизации, учились в латышских школах и обычно знали какой-нибудь еще иностранный язык, чаще всего, – немецкий.

 

17.

 

По дороге со Взморья на городской вокзал электричка проезжала по железнодорожному мосту над Даугавой. Первый рижский мост был построен в 1701 г. по приказу шведского короля Карла XII. Ниже по течению, у Валдемарского моста, в глядевшем на Даугаву Рижском замке, располагался открытый в 1920 году  музей зарубежного искусства с артефактами последних  двадцати пяти столетий. Свет из просторных окон падал на мраморного Августа, «Давида» Вероккио, на копию возрожденческого «Умирающего раба» и античного «Дискобола», на покрытые клинописью стелы… Закругленные потолки узких переходов между залами соединяли мумии Древнего Египта,  с залом, содержавшим копию микеланджеловского «Моисея». В одном из узких коридоров спала под светом из окна мраморная Психея, в следующем полутемном зале соседствовали двусмысленно-прекрасный, напоминавший девушку, «Юноша с лютней» кисти Караваджо и портрет придворного кавалера кисти Антониуса Ван Дейка. Обычно в музее было прохладно и довольно пусто…

18.

Шумно и оживленно бывало на спортивных соревнованиях. Спорт был естественной частью жизни, к которой, живя в Риге, ты приобщался чуть раньше или чуть позже. Сергей Хабаров был бронзовый призер Олимпийских игр в Хельсинки. Знаменитый профессиональный спортсмен времен буржуазной Латвии, он помимо фехтования занимался боксом, метанием ядра и парусным спортом. Хабаров был крупным, веселым человеком с лукавыми глазами и отличным чувством юмора, к нему тянулись коллеги и спортсмены. Он несколько напоминал Курта Юргенса, знаменитого немецкого актера тех лет. Тренировки и бои включали в себя звон шпаг и рапир, блеск эспадронов, запах пота, провода и электрические звонки, когда выпад рапиры достигал своей цели. На официальных соревнованиях фехтовальщики состязались, выходя на дорожки в белых костюмах и масках.– Батман! Кварто! Секундо! Терц! – восклицал Хабаров, комментируя выпады, приемы защиты и нападения. Костюмы фехтовальщиков постепенно серели от пятен пота. По окончанию поединков соперники снимали маски, откидывали падавшие на лоб волосы и пот лился по их лбам.

Позднее мы с товарищем начали ходить на секцию классической борьбы в «Динамо», которой руководил Эйжен Бауманис, профессиональный борец времен буржуазной Латвии со сплюснутыми ушами, размятым носом и жесткими захватами, которые он демонстрировал в ходе тренировок. Он всегда приезжал на тренировки на велосипеде, и его пульс никогда не превышал 60 ударов в минуту. Помню довольную улыбку, появившуюся у него на лице, после того как один из студентов Сельхозакадемии рассказал ему о удачно примененном в уличной стычке броске. Мой товарищ, Толя Набойченко, был сыном полкового музыканта. Он умел играть на трубе, и всегда носил перешитый, синий с золотыми пуговицами китель своего отца. Отец его был такой же гибкий, курчавый и жилистый, как и Толя, но кожа на лице у отца была темнее. Часто, когда я заходил к Толе, мой товарищ подшивал свежий подворотничок к воротнику кителя перед выходом, отец его был очень строг и следил за тем, чтобы подворотничок у Толи всегда был чист, а ботинки, на которые ниспадали брюки, пошитые из черного «офицерского» материала, начищены до зеркального блеска.  Борьбой занимались самые разные люди, – санитары скорой помощи, студенты сельхозакадемии, выходцы с Северного Кавказа. Обмен мнениями и признаниями в душе и раздевалке, после окончания тренировки, приоткрывал порой подробности личной жизни.

Санитар Леон Дах, чувствовавший себя гораздо увереннее благодаря приобретенному  на ковре опыту, рассказывал о своих подружках, предпочитавших забираться к нему в постель с бутылкой красного вина и пирожными. Регулярно появляясь на тренировках, Леон любил, поблескивая темными глазами, рассказывать о тех, кто, случалось, падал  на его мускулистую с пятном темной растительности грудь.

Помогли тренировки и мне. Однажды, уже в последний школьный год ко мне на перемене пристал недавно перешедший в наш класс паренек с пробивавшимися черными усиками по фамилии Максименко. Он занимался вольной борьбой и был несколько крупнее меня, но мне удалось обхватить его и провести хороший бросок с полуоборотом так, что он оказался лежащим на длинном столе перед доской. Спустя некоторое время я заметил, что сидевшая в эту перемену за своей партой Наташа Яковлева стала с интересом смотреть на меня. У нее были живые карие глаза, бледно– вишневые пятна румянца на щеках и полные губы. На наш выпускной вечер она принесла небольшой букет из белых бутонов. Наутро после выпускного вечера я провожал ее домой. Она жила на бульваре Падомью, рядом с Оперным театром.

 

19.

Существовал определенный тип девиц, тяготевших к спортсменам, борцам, боксерам, волейболистам. Обычно это были светлые, кудрявые девушки с яркими губами и накрашенными щеками, в коротких юбках. Они походили на больших кукол, и, вцепившись в рукава своих избранников, уже принявших душ после схватки на ковре или на ринге, гордо оглядывались, не забывая прижиматься к своим избранникам. Спортсмены в те годы носили пиджаки из шерстяных ворсистых тканей букле, узкие брюки, туфли на толстой подошве и коротко стриглись. На своих подруг они словно бы и не обращали внимания. На одном из первенств Европы, проходившем в крупнейшем из спортивных залов Риги,  я увидел выступавшего в роли судьи великого борца и метателя ядра, эстонца Иоганнеса Коткаса, своей  мощной фигурой и светившейся под лучами прожекторов огромной лысой головой он напоминал прославившегося позднее пианиста Святослава Рихтера. Толпа восторженно приветствовала его появление на помосте с борцовскими коврами. Не меньший энтузиазм вызывали появления чемпионов бокса, волейбола и баскетбола. Окончания соревнований нередко приводили к возникновению драк.

Несмотря на дополнительные наряды милиции и изобилие военных патрулей драки возникали даже поблизости от здания Дома офицеров с его концертным залом, стоявшим  на краю Стрелкового парка. На другом его краю, тяготевшем к реке и порту, располагались строения Мореходки. Иногда курсанты дрались с местными парнями. Случалось это на танцах, в пивных, на улицах и в парках. Шпана разных мастей прогуливалась по улицам с финками и кастетами. Небольшие шайки контролировали парки, районы, отдельные улочки. К вечеру в городе, у газетных киосков возникали длинные очереди, поступала в продажу вечерняя газета «Ригас Баллс», (Голос Риги) , выходившая на двух языках. Среди прочего газета печатала и отрывки из романа «Корабль дураков»  с продолжением в каждом последующем номере. Проститутки всех возрастов прогуливались у расположенного неподалеку от центра Матвеевского рынка. Пивные со светлым, янтарным и темным пивом и бутербродами с килькой, шпротами, салакой и розетками масла соседствовали с разнообразными кафетериями. Последние удовлетворяли потребность в уюте и предоставляли возможность провести часок в беззаботной болтовне, предлагая кофе, булочки, пирожные, «Бенедектин» в небольших треугольных рюмках и сладкие вина… Некоторые рестораны, такие как «Голубой Дунай» или «Таллин», пользовались особой, тянувшейся с довоенных времен известностью «злачных мест», да и город в целом продолжал  сохранять свой западный облик.

Бульвары и сады, серые, облицованные плиткой или черным мрамором нижние этажи правительственных зданий,  доходные дома с настенной скульптурой, выдержанной в характерном для начала века «югендстиле»,  мощеные камнем улицы и звенящие на поворотах трамваи, аккуратно подстриженные газоны, голуби, кафе и бары с высокими стульями у стоек, вежливость официантов, чистота, неоновые вывески, соборы, фотоателье, магазины мебели и  шерстяных изделий, сверкающие витрины цветочных лавок…Для меня музыкальным фоном того время были мелодии из программы «Час джаза» на волнах «Голоса Америки», начинавшейся пьесой Оскара Питерсена «Night train». Пульсирующий зеленый глаз радиоприемника, доносившего энергию и ритм этой музыки, манил обещаниями иного и заставлял слушать ее почти каждый вечер...

20.

 

Каждое лето мы выезжали на взморье. Через несколько лет после приезда в Ригу мы приобрели дачу в поселке Асари. Поселок располагался довольно далеко от особого мира центральных станций Дубулты, Майори и Дзинтари с их асфальтированными улицами, домом-музеем поэтов Аспазии и Яна Райниса, сверкающим голубым рестораном «Лидо», книжными магазинами, кинотеатрами и выстроенными в стиле Аrt Deco концертным залом.

 

Двоюродный брат моего отца, стройный, живой, невысокий мужчина с быстро меняющимся выражением смуглого, с темными круглыми глазами, лица и мелко вьющимися иссиня-черными кудрями, часто выступал в этом зале в качестве чтеца и конферансье.

 

Звали его Александр Гольдштейн и внешне он чем-то напоминал А.С.Пушкина. Иногда он выступал в концертах не один, а с женой, которую звали Гайда Бишоп. Иллюзионистка, она говорила по-русски с приятным латышским акцентом. Ее родственники жили за океаном, о чем не следовало говорить вслух, а сама она была похожа на светловолосую, стройную русалку. 

Узнав однажды, что я занимаюсь классической борьбой, дядя Саша предупредил меня о возможности того, что со временем моя шея станет толстой, а уши потеряют свою форму.

-Ты ведь раньше занимался фехтованием, – сказал он, – зачем тебе эта борьба? 

 

В тот день он встретил меня на улице, я шел домой со спортивной сумкой через плечо. Он стоял против меня в великолепном сером пальто и улыбался, пальто ему шло, и люди обращали на него внимание. Он вырос в Ленинграде, стал актером, должен был играть роль молодого Пушкина, но попал на фронт в конце войны и заканчивал ее в Прибалтике. Ему нравился Вильнюс, но во время гастрольной поездки в Ригу он встретил Гайду и судьба его была решена.

 

21.

 

Обнесенный деревянным забором серо-зеленый коттедж с застекленной верандой располагался за линией железной дороги, следовавшей линии залива. Во дворе и вдоль ограды, выходившей на усыпанную хвоей песчаную улицу, росли сосны. 

Улица, что вела к станции, пересекала рельсы и, постепенно исчезая и превращаясь в усыпанную белым кварцевым песком тропинку, по обе строны которой росли сосны, бежала к дюнам. За ними шумело море, а перед ним простиралась обширная полоса светлого пляжного песка. Море углублялось постепенно, прерываясь высветленной зеленоватой с желтизной водой над полосами мелей. Я научился плавать переходя от одной мели к другой. Произошло это в первое же лето после нашего переезда в Ригу. Снимали мы тогда дачу на станции Яундубулты. Я пришел купаться днем и дошел до последней, третьей мели в отлив. Обратно я собрался тогда, когда уровень воды вырос и стало ясно, что обратно мне не пройти. Это мне помогло, я поплыл.

 

За морем находилась Швеция, иногда я слышал разговоры о людях, которые бежали туда или в соседнюю с ней Данию на моторках. Некоторые, я слышал, уходили зимой через залив по льду.

Прогулка по берегу до рыболовецких хозяйств была долгой, лучше всего было отправляться на такие прогулки в компании. Мы доходили до мест, где на берегу находились вытащенные из воды моторные лодки, катера, сушились на солнце просмоленые лодки, висели сети на ветру... В заливе вылавливали сельдь, кильку, салаку...

 

22.

 

Однажды зимой мой отец перестроил пространство под высокой крышей нашего коттеджа. Работа эта заняла несколько дней, я ему помогал, Так у нас возникли две дополнительные комнаты в мансарде, куда вела внутренняя лестница, и я перебрался наверх, в длинную узкую комнату с большим окном. Из окна видна была часть двора, забор и калитка. Обитатель одной из соседних дач был математик, сотрудник латвийского университета. Это был обстоятельный и полноватый прибалт, отец его был латыш, а мать родом из Польши. Он вел заочное соревнование с ленинградским математиком Линником, специалистом в теории вероятности и математической статистике, к которому иногда ездил. Однажды он долго объяснял мне причины, по которым его не удовлетворяли полученные Линником результаты. При этом он посмеивался от удовольствия, ему нравилось следить за развитием  идей в собственном пересказе. В свободное время он иногда копался в небольшом огороде, выращивая для себя капусту, морковь, лук, огурцы и помидоры. Помимо этого он ухаживал за грядками клубники.

 

Каждое лето возобновлялось мое знакомство с Гунаром и его братом Эгоном. Это были воспитанные, вежливые ребята. Их мать работала летом в небольшом магазине на одной из соседних улиц, и жила с сыновьями во флигеле соседской дачи. Обычно мы и еще две девочки нашего возраста с соседней дачи вместе ходили купаться, играли в волейбол, в карты и в серсо. Иногда мы жгли костры. Ходили за черникой в лес, в сторону реки Лиелупе, что означает Большая река, где купались и плавали в местах, свободных от тростника и кувшинок.

 

Потом наступала осень, и мы разъезжались. Жили мы в разных районах города и почти не встречались. Иногда, случайно встретившись с нами, Гунар и Эгон, если они были не одни, а со своими знакомыми, вежливо, но сухо здоровались и проходили мимо. Они учились в латышской школе. Запомнил я и преподававшего в техникуме математика по фамилии Леви. Он свободно говорил по латышски и любил возиться со своими маленькими детьми. У него была круглая как шар голова и очень белые руки с перекатывающимися буграми мышц. Иногда он  садился за стол и начинал что-то быстро писать в толстой общей тетради с черным переплетом. Перед этим он надевал круглые черные очки, которые увеличивали его темно-серые глаза. Глаза смотрели на все попадавшее в его поле зрения очень внимательно. У него были тонкие губы, слегка фиолетовые.

 

Однажды отец рассказал мне, что Леви в детстве попал в гетто и чудом спасся оттуда, кто-то из обслуживающего персонала вывез его из гетто в своей повозке и вырастил. Родители Леви отдали этому человеку все, что сумели сохранить. Леви их больше никогда не увидел.

 

23.

 

Игра в волейбол на пляже, а играли в него парни и девушки не через сетку, а

стоя в кругу, несла с собой определенный мистический привкус. Иногда с дюн видны были играющие в мяч живые, человеческие круги  на уходящем в обе стороны пляже. Казалось, игра объединяла солнцепоклонников, организуя их в медленно вращавшиеся человеческие цепи.  Улица в противоположную от моря сторону доходила до опушки соснового леса с зарослями папоротника и черники. Дорога через сосновый лес к реке, берега которой утопали в высокой траве,  занимала около двух часов. По дороге мы собирали чернику, которая росла вблизи зарослей папоротника. В воде у берега белели большие кувшинки на длинных толстых стеблях, уходивших в придонную тьму.

 

Кое-где по дороге к реке на краях расчищенных от подлеска участков попадались недостроенные дома. Висел иногда на шесте венок, сплетеный из дубовых веток и листьев. Такие венки, честь ношения которых доставалась мужчинам с именем Янис, были неотъемлимой частью праздника Лиго, одной из разновидностей празднования ночи на Ивана Купалу, т.е. летнего солнцестояния, такой же частью, как и бочки с горящей смолой на вкопанных в пляжный песок шестах, факела, хороводы, национальные костюмы  и поющие народные песни люди. Взявшиеся под руку люди организовывали шеренги прогуливались по пляжу под темным небом, между морем и дюнами. У этого праздника солнцеворота был свой привкус, возникший от смешения вкусов темного хлеба, горьковатого пива и сыра с тмином.

 

Множество гуляющих и поющих людей, факелы и костры оживляли тянущуюся на десятки километров темную полосу пляжей и бегущие к берегу волны. Немало людей приходили на берег и в поисках янтаря. По утрам они брели по песку, вдоль полосы прибоя, тщательно всматриваясь в песок и гальку в надежде обнаружить янтарь, который иногда выбрасывало море.

 

Название станции Дзинтари связано с янтарем, окаменевшей смолой сосен и кедров , которые произрастали на этих берегах миллионы лет назад, в условиях субтропического климата, еще до прихода ледников.

Янтарь пользовался популярностью не только как камень для ювелирных украшений, с ним связывали определенные мистические верования, отличал он и хранителей национального начала. Гадальщиков и гадалок, а таких было немало в те годы, можно было часто опознать по языческим по стилю украшениям, выполненным  из янтаря и серебра. Заколки и броши, кольца, а порой и эффектный посох, трость или палка крупного, эффектного старика или пожилой, с седыми кудрями женщины могли быть изукрашены янтарными инкрустациями. Сочетались они обычно с плотными тканями, домотканной шерстью и коричневой обожженной глиняной посудой.

Мир языческий бродил где-то рядом, пробуждаясь и обретая силу 23 июня, в Янов день, Лиго.

 

24.

 

Иногда,  в дождливые дни я садился на велосипед и ехал по черному мокрому шоссе в Дубулты, в  библиотеку. Она располагалась в одноэтажном деревянном коттедже с эркером и характерной для этих краев крышей со шпилем и двумя слуховыми окнами.

Слева от входа в первом этаже располагался читальный зал со свежими номерами журналов на стендах. Среди них были и польские журналы, в том числе и посвященные кино, они чрезвычайно отличались от советской полиграфической продукции и качеством бумаги, и стилем подачи материалов. Постепенно я начал читать их, с пятого  на десятое, о чем-то догадываясь, а что-то сопостовляя с тем, что я уже знал. Я узнал о фильмах Феллини и Логана, увидел кадры из фильма А.Ренэ 1959 г. «Хиросима, любовь моя» по роману М. Дюра.  За порядком в библиотеке наблюдала девушка с пепельными волосами. На ее платье был накинут черный атласный халатик. На столе перед нею стояло фото Жерара Филиппа за стеклом в темной рамке. Под стеклом, поверх фотографии бежали написанная черными чернилами роспись актера и еще пара слов по-французски. Обычно девушка с пепельными волосами просматривала журналы. За окном шел дождь.

Фильмы «Фанфан-Тюльпан», «Красное и черное» и «Пармская обитель» с Жераром Филиппом были необычайно популярны в те годы, также как и песни Ива Монтана, а в кинотеатре поблизости часто показывали фильм Жана Кокто «Опасное сходство» с Жаном Марэ и Даниэль Даррье, снятый в 1948 г. В правой части дома располагались фонды библиотеки. Покопавшись в каталоге,  я протягивал названия, списанные с картонных карточек, другой девушке, которая сидела за барьером. Эта девушка, или, скорее, молодая женщина была похожа на ту, что сидела в читальном зале, но она была несколько старше, и волосы ее были ближе к цвету лежалой соломы. Женщина за барьером уходила к книжным полкам и через несколько минут возвращалась с книгами. Иногда, внимательно посмотрев на меня, она говорила, что мне еще рано читать подобные книги. (Нас оберегали от эротики Возрождения, от физиологизма Золя,  откровенности Мопассана и даже советских романов, таких как «Оттепель» И.Эренбурга и «Не хлебом единым» В.Дудинцева.) Потом она делала запись в моем читательском абонементе, я расписывался, засовывал книги в сумку, садился на оставленный на крыльце под навесом велосипед и направлялся обратно, в Асари. По обе стороны дороги росли липы, часть дороги шла через сосновый лес. 

Иногда я брал в библиотеке сборники пьес, все началось с томика пьес Мольера, с «Дон Жуана». Чтение пьес оказалось увлекательным занятием. Особенно когда за окнами застекленной веранды шел дождь. Потом мне пришло в голову, что чтением пьес, должно быть, увлекалось немалое количество людей. Иначе как было объяснить тот факт, что многие сборники были заново переплетены?  Добротные синие, серые и зеленые с наклонными полосками переплеты с треугольными, из кожи углами, пожелтевшие страницы с нередкими пометками и вопросительными знаками…

 

25.

 

В то время я еще ничего не знал о теории одного из крупнейших немецких философов девятнадцатого века, характеризующей принадлежность к тем или иным человеческим типам исходя из проявляемого людьми интереса к различным жанрам литературы и видам искусства.  Философ полагал, что человеческая память устроена как палимпсест или набегающие друг на друга облака. Исходя из этой посылки, он утверждал, что неясные начертания ушедшего  и наши попытки наделить его смыслом постепенно превращают прошлое в пьесу с более или менее правдивыми ремарками и репликами действующих лиц, обреченных на призрачное существование.

Именно этим, заключал философ, и объясняется наш интерес к театру: мы готовы пойти на жертвы ради обретения смысла. Говоря о жертвах, философ имел ввиду ту часть нашей жизни, которая уходит в ремарки целиком и безвозвратно. Люди, не умеющие или неспособные забывать, не могут познать смысл происходящего, утверждал он.

Из чего я вывел, что люди, читающие пьесы, сознательно или бессознательно интересуются смыслом происходящего.

 

26.

 

В тот год, когда я заканчивал школу, мы жили в доме на площади перед Домским собором. Квартира была под самой крышей, это была перестроенная мансарда, из окон открывался вид на городские крыши Старой Риги.

О соборе: снаружи все выглядело так, словно собор за семь веков существования города осел, ибо уровень пола в храме был значительно ниже уровня улицы. Произошло же это оттого, что улицы старого города, прилегающие к собору, посыпали гравием до и после каждого наводнения Даугавы.

Не раз, возвращаясь домой вечером, я  спускался по кирпичным ступеням в собор и слушал орган вместе с прихожанами.

Теперь, возвращаясь через городской центр, я часто проходил по бульвару Аспазии вдоль городского канала, с тем чтобы свернуть на бульвар и площадь Свободы, с установленным в 1935 году монументом борцам за независимость Латвии. Монумент венчала фигура молодой женщины, держащей в приподнятых и вытянутых перед собой руках три соединенные сверкающие звёзды, символизирующие три провинции Латвии —Курляндию, Лифляндию и Латгалию. Высеченная в камне надпись гласит «T?vzemei un Br?v?bai» («Отчизне и Свободе»).

 

У основания монумента размещается скульптурная группа с национальным героем Лачплесисом, побеждающим медведя, епископом Альбрехтом и его крестоносцами, и с закованными в цепи рабами…По контуру основания размещены барельефы, запечатлевшие галерею исторических персонажей, от отцов-основателей до хранителей традиции народных песенных празднеств и «латышских стрелков».

Скульптурная группа из серого камня, выдержана в стилевых рамках сурового нордического искусства, с его стремлением к обобщению и символизму.

 

Городской канал с его зелеными берегами, Бастионная горка, Оперный театр и

городское бульварное кольцо с четырех– и пятиэтажными строениями конца девятнадцатого, начала двадцатого  века замыкают окружающее памятник пространство.

Бульварное кольцо включало и бульвар, названный именем мужа поэтессы Аспазии, поэта Яниса Райниса. Его облик приобретает монументальную завершенность на его поздних фотографиях. Огромный обнаженный лоб с посаженными глубоко подо лбом глазами с несколько печальным взглядом, прямой как форштевень нос и белая бородка клинышком, на которую спускаются белые же полоски усов.

Один из столпов народившейся в XIX веке национальной культуры, социал-демократ и создатель жанра трагедии в латышском театре, он стал одним из авторов первой конституции Латвии. Это человек Севера, мыслитель и лирик одновременно, с очевидным внутренним тяготением к мистическому.

 

Бульвары обрели имена поэтов по возвращению пары из четынадцатилетней эмиграции в Швейцарию в 1920 г., когда в Латвии закончилась гражданская война, и она стала независимым государством. Позднее Райнис несколько раз наезжал в Швейцарию и мечтал вернуться туда насовсем. Ездил Райнис и на Запад, в скандинавские страны, в Египет и в Палестину. Бульварное кольцо излучает спокойствие и уверенность в будущем. В чистых, сверкающих окнах домов отражается освещенная солнечным светом листва и вознесшийся над городом пилон с женской фигурой и сверкающими пятиконечными звёздами в приподнятых и вытянутых перед собой руках женщины.

 

27.

 

К юго-западу от Латвии  находится Литва, а за ней, между Литвой и Польшей лежит Восточная Пруссия, куда наш десятый класс направился  на экскурсию осенью 60-го года.вместе с  нашим директором и одновременно преподавателем истории Николаем Фрицевичем Гендриком.

Ему было лет 45 в то время. Родился он в России, куда его семья эвакуировалась из Латвии во время Первой мировой войны. Его отец и старший брат были репрессированы в начале 30-х годов, и Николай, у которого на руках осталась мать, племянница и младший брат, стал работать в школе. Он воевал в составе Латышской дивизии в чине лейтенанта, был ранен, контужен и  награжден. Иногда, волнуясь, Николай Фрицевич слегка заикался и, обращаясь к нам, любил использовать оборот «понимаете ли». Он был несколько старомоден, строен, высокого роста, одет обычно в серый элегантный костюм, темные рубашки и синий галстук, оттенявший свет его серо-голубых глаз. Его портрет в генеральском мундире того времени мог бы вполне прийтись к месту в галереее героев 1812 г. в Эрмитаже.

28.

Однажды, рассказывая о борьбе за русский престол в период, последовавший за смертью  Петра, Николай Фрицевич упомянул генерал-аншефа Ивана Симоновича Гендрикова. В 1741 г. Гендриков участвовал в аресте регентши Анны Леопольдовны.  Вскоре после ее ареста Иван Симонович был возведен новой императрицей Елизаветой Петровной в графское достоинство.  Рассказывал нам Николай Фрицевич и о сыне низложенной Анны Леопольдовны, молодом, 23-летнем Иване  Антоновиче, котороый с 16 лет находился в одиночном заключении в Шлиссельбургской крепости и был заколот собственной охраной.  – Несчастный Иван VI Антонович! – восклицал Николай Фрицевич. Казалось, что рассказывая нам о трагических страницах истории того периода, Николай Фрицевич делится с нами чем-то вроде семейных тайн… Огонь пылал в его глазах… Связь времен становилась явной и ощутимой… Он осуждал деспотизм и жестокость, и поддерживал идеи просвещенного и гуманного правления… О своем родстве с Гендриковыми он никогда не упоминал. Его рассказы были полны страсти и патетики… Подобным же образом рисовал он для нас и события истории нашего века… 

29.

Когда до Кенигсберга оставалось, по выражению нашего преподавателя истории, всего лишь «несколько десятков верст», автобус остановился и, выйдя из него, мы оказались посреди уходившей в даль равнины. Легко перескочив через канаву на обочине  и подойдя к бескрайнему  желтеющему полю, Николай Фрицевич выпрямился и, широко развернув руку, сказал,

– Да, молодые люди, это и есть то самое поле битвы при Прейсиш-Эйлау.

 

Речь шла об одном из самых кровавых сражений эпохи наполеоновских войн, произошедшем в феврале 1807 года, в ходе которого французы разгромили русские войска.

 

При этом глаза его выспыхнули на мгновение, как и тогда, когда мы за несколько часов до этого заезжали в Тильзит, где в июне того же года произошла встреча императоров, Александра и Наполеона, на плоту посреди Немана, завершившаяся подписанием  Тильзитского мира.

30.

Мы направлялись в Калининград, который до конца войны назывался Кенигсбергом.  Ехали мы туда на нанятом для этой цели автобусе через Литву. Ездила с нами в Калининград и Марианна, студентка биологического факультета университета, проходившая практику в нашей школе.

До этого я уже участвовал в организованной ею демонстрации опытов с изменениями цветов растворов и взлетающим над раскаленной стеклянной колбой светящегося потока красно-черных частиц то ли угольной пыли, то ли перекиси марганца. Тени спиртовок, колб, горелок, химических штативов и фигур эксприментаторов плясали на белом экране.

На Марианне был темный, под горло свитер, черные брючки, серый пиджачок и туфли на невысоком каблуке. Руки она держала в карманах. Она была коротко стрижена, волосы падали ей на лоб, чуть ли не достигая густых бровей. Глаза были карие, щеки тронуты розовым, нос продолговатый и ровный. Губы розовые, по лицу бродила неопределенная, не адресованная кому-либо, а всем вообще улыбка. К тому же она иногда сутулилась и немного курила. 

 

Время от времени мы останавливались в маленьких городах Литвы и устремлялись в книжные магазины, Марианна охотилась за недавно поступившей в продажу книгой финского писателя Мартти Ларни «4-ый позвонок». Это была сатира, описывающая путешествие и приключения финна в Америке. В конце концов нам удалось купить эту книгу в Черняховске. В ней было немало замечательных деталей, повествующих о массовой культуре. Вот, кстати, запомнившиеся мне слова из рекламной песенки, они казались очень смешными в ту пору:

 

Горит огонь в груди у нас

Как нефть компании «Техас»…

 

Постепенно разговор перешел на кино, и тут я начал рассказывать Марианне все, что узнал из чтения отечественных и польских журналов о кино, актерах, фильмах, сценариях, литературных и режиссерских, монтажных листах и тому подобном…

 

31.

 

Мы остановились на ночлег в просторном здании старой школы  в Зеленоградске, на Земландском полуострове, пообедали и вечером  бродили по берегу  в поисках янтаря.

На следующий день мы направились в Калининград, ехать туда от тенистого Зеленоградска  чуть более двадцати километров. В центре основанного в 1255 г. тевтонцами города, неподалеку от развалин Замка Трех Королей, мы оказались у надгробия над могилой Иммануила Канта.

 

По углам параллелепипеда из черного мрамора, стояли четыре черные чугунные трубы, соединенные провисавшими до земли толстыми железными цепями. Позади надгробия стояла единственная оставшаяся невредимой стена кафедрального собора. Руины его не были снесены только потому, что у его стен был похоронен автор «Критики чистого разума» и «Трактата о вечном мире», объяснил нам Николай Фрицевич.

За мраморным параллелепипедом с именем философа и датами его рождения и смерти темнел вход в сохранившуюся стену собора. Винтовая кирпичная лестница привела меня на крышу собора. Отсюда видны были развалины замка на холме у места слиянии двух рукавов реки, вымощенные булыжниками улицы, трава, гладь реки с непривычно звучащим названием Прегель, сохранившиеся дома, виллы и начинавшие желтеть кроны деревьев. В двухстах метрах к северу от тогда еще не снесенных развалин  прусского королевского замка, на открытом пространстве площади Парадов, на которую главными фасадами были обращены здания университета и оперного театра, находился блиндаж, в котором был подписан акт о капитуляции немецких войск в Восточной Пруссии.

 

32.

 

Мы провели в Калиниграде несколько дней, а затем двинулись назад, через Восточную Пруссию, Литву и Латвию. Затем мы вернулись в Ригу, и начался наш очередной год в школе. Вскоре пришла зима, выпал снег, булыжники стали скользкими, по улицам шли звенящие трамваи...  В те годы космическая гонка уже началась, и хроникальные ленты часто показывали кадры со взрывающимися на старте американскими ракетами. Все это часто становилось предметом обсуждений на школьных переменах.

Однажды Николай Фрицевич вызвал меня к себе в кабинет и сказал,

–   Игорь, ты – неглупый юноша и должен понимать, где и что можно говорить…

 

Затем Николай Фрицевич развил и продолжил свою мысль,

–  Твои рассуждения о том, что не только американские ракеты и спутники взрываются порой при старте, могут быть неправильно истолкованы, – сказал он. – Надеюсь, ты понимаешь меня?

 

В тот день я немного опоздал на урок литературы, и, когда я открыл дверь в класс, собираясь извиниться и проскользнуть на свое место,  Галочка, кудрявая,

рыжая и сияющая, уже стояла у доски и рассказывала о направляющемся на дуэль Пушкине,

– Был ранний петербуржский час, – говорила она, – час извозчиков и молочниц…

– Извините, – пробормотал я, ибо отступать было некуда.

Галочка обернулась ко мне и спросила,

–  Откуда вы, прелестное дитя? – вызвав смех у всего класса.

–  Я к вам пришел из коммунистического далеко, – ответил я, цитируя поэта, призывавшего сбросить Пушкина с «парохода современности».

–  В таком случае придите лучше на следующий урок литературы, а пока прогуляйтесь, проветрите свою буйную голову, – предложила Галочка, я поблагодарил ее и вышел из класса в пустой коридор.

 

33.

 

Приятельские наши отношения с Марианной не прекращались, время от времени я набирался смелости, звонил ей и приходил  в гости в назначенное время. Иногда я сталкивался с ее сокурсниками и приятелями. Я ничего не знал и не знаю о ее семье, за исключением того, что брат ее, Боб, был известен под кличкой «Король Бродвея». Бродвеем именовался кусок улицы Ленина от его памятника до примерно ул. Энгельса. Однажды я видел Боба у почтамта, в свете вечернего освещения: он был в широком светлом фиолетового оттенка ворсистом пальто, густая шевелюра его была зачесана назад, глаза у него были с поволокой. С виду он был музыкант, и было в нем что-то пошлое.

– А, Боб, – как-то сказала она, – и его друзья, – и махнула рукой.

 

Обычно она куда-то спешила, мы разговаривали, потом за ней заходили, мы прощались, и она исчезала до следующего раза.

Я запомнил одного молодого человека в потертом пальто, его кепи, темные кудри, хорошо вылепленное еврейское лицо с тонким носом и живыми, умными глазами за очками в позолоченой оправе. Ребята этого типа любили сидеть в хороших кафе, курить, болтать и обычно пили кофе со сливками.  Выглядел он как классический мудрец и философ,  осколок довоенной Европы. Иногда он приходил к Марианне с собачкой в руках.

– Пифка – прелесть, – сообщила она мне как-то раз, когда он появился у нее без звонка.

 

Представляя меня Пифке, она сказала,

– Я была у них в школе на практике, и мы подружились, правда, Игорь?

 

В тот раз она дала мне прочесть книгу Г.Грина «Наш человек в Гаване». До этого она предложила мне прочитать  Э.М.Ремарка «Три товарища». В ту пору я ничего не знал о современной литературе, глотая том за томом из собраний сочинений классиков.

 – Там есть чудесная песня, – рассказывая о романе Г.Грина, сказала она, чуть прищурившись, она была немного близорука.

Я начал читать книгу и вскоре добрался до текста песни.

 

Почтенные люди живут вокруг.

Они все осмыслят, отмерят, взвесят.

– Они твердят, что круг – это круг,

И мое безрассудство их просто бесит.

 

Они твердят, что пень – это пень.

Что на небе луна, на дереве листья.

 А я говорю, что ночь – это день,

И нету во мне никакой корысти.

                [пер. – Д.Самойлов]

 

Песню о безрассудстве исполняет певец в ресторане «Тропикана», в Гаване, куда герой романа Уормолд направляется  в компании старого друга, доктора Гассельбахера, и своей дочери с тем, чтобы отметить ее совершенолетие. Вскоре после этого вечера обретает жизнь и новый персонаж романа, пилот Рауль, вызванный к жизни фантазией Уормолда, мужчины средних лет, продающего пылесосы.

Марианна увлекалась генетикой и предложила мне прочитать книжку Шарлотты Ауэрбах «Генетика в атомном веке». Книга, однако, меня не заинтересовала, и я решил не поступать на биофак.

 

Между тем учеба в школе шла к концу, и я начал сдавать выпускные экзамены. Потом прошел выпускной вечер, от которого в памяти остался лишь вопрос нашей рыжей и кудрявой словесницы, – Очего же вы меня не поцелуете? – спросила она, мы в тот момент танцевали  под музыку песни Кола Портера «Begin The Beguine».

 

34.

 

Потом я уехал учиться в Москву, и мы с Марианной обменялись несколькими письмами. Я описывал свои театральные впечатления, я часто ходил по театрам в те годы. По окончанию первого курса я приехал в Ригу и остановился у дяди.

Когда я позвонил Марианне, она подняла трубку и сказала,

– А знаешь, я больше не живу здесь. Я просто зашла навестить родителей.

Оказалось, что теперь она живет в доме против городского парка, начинавшегося от Александровского бульвара  с постаментом исчезнувшего в начале Первой мировой войны памятника  Барклаю де Толли, называвшего Ригу своим родным городом.

На пустой постамент памятника глядело окно просторной светлой комнаты, куда я попал из большого темного коридора квартиры на втором этаже. В нижнем этаже дома находились книжные магазины, в высоких витринах выставлялись книги и сделанные фотожурналистами фотографии больших размеров. Я запомнил впервые увиденную в этой витрине пирамиду Хеопса.

Рудольф,  муж Марианны, был светловолосый, широкоплечий молодой мужчина чуть выше среднего роста. Он снял очки, отложил газету, встал, вежливо улыбнулся и пожал мне руку. Оказалось, что он плавает в должности инженера-механика. Вскоре мы отправились на прогулку. Мы спустились по Александровскому бульвару и прошли мимо монумента Свободе.

По дороге я вспомнил, что коренные рижане назвали женщину на вершине пилона Милдой. Часть площади включала в себя мост через городской канал, в котором плавали  утки. В парке возвышалась созданная на месте старого крепостного вала Бастионная горка, с которой хорошо видна Пороховая башня с оставшимся в стене ядром.

Промелькнуло слева здание театра оперы и балета, а затем мы прошли кафе и часы «Лайма», у которых назначалось множество свиданий. Когда мы оказались на бульваре Падомью ( Советском бульваре) с его трамвайными линиями, Рудольф предложил посидеть в ресторане «Луна». Мы подошли к двери с вывеской, она открылась,  и мы поднялись в зал на втором этаже и сели за столик у арочного окна, откуда хорошо был виден бульвар, пешеходы и проезжавшие внизу трамваи.

До этого я никогда не бывал в «Луне», но знал, что это заведение непременно упоминалось в рижских легендах тех лет. Кто-то рассказывал мне о котлетах «Луна», это было фирменное блюдо, и я заказал себе котлеты. Рудольф заказал  бифштекс с жареным луком и картофелем, а Марианна – блинчики с творогом. Мы выпили вина и разговорились. Вернее, я рассказывал о московских театрах. Иногда они вставляли фразу-другую в ответ, иногда  они смотрели друг на друга. Марианна несколько раз улыбнулась Рудольфу. Он вел себя сдержанно и вполне корректно. Наконец принесли кофе и пирожные. Потом мы вышли на улицу и распрощались. Было еще светло. Я посмотрел им вслед. Они шли в сторону своего дома.

Я повернулся и направился в старый город, в сторону Домской площади, посмотреть на дом, где жил в последний свой год в школе. По дороге я прошел мимо одного пивбара, куда меня однажды просто потянуло, когда я шел домой с консультации перед школьным экзаменом. Я вспомнил вкус горьковатого светлого пива и бутерброда с ветчиной.

Потом я вышел к реке и вспомнил слова из песни в ресторане «Тропикана»:

 

                                             А я говорю, что ночь – это день,

                               И нету во мне никакой корысти.

 

Мы переписывались еще несколько лет, а потом переписка наша постепенно сошла на нет…

 

35.

 

Прошло пятнадцать лет,  и я снова оказался в Риге.  Была зима, но в сонном аэропорту мне удалось быстро сесть в такси и поехать по заранее полученному адресу.

Я прилетел в Ригу на десять дней, в служебную командировку, и по предложению моего  товарища остановился в частном пансионе в самом центре города, неподалеку от Главпочтамта. В пансионе могли остановиться не более трех человек одновременно, содержала его седая старая дама, следившая за чистотой комнат и готовившая завтраки. В гостиной, где постояльцы завтракали и могли по вечерам смотреть телевизор, висел огромный, выполненный пастелью и помещенный под стекло портрет ее покойного мужа, известного в прошлом актера. Изображен он был в полупрофиль, так что можно было ощутить массивную и основательную, напоминавшую валун, форму его головы. «Пожалуй, он мог бы сыграть Ульманиса», подумал я. «А, может быть, художник просто пожелал придать ему более значительный, чем в жизни, вид». 

Была зима, и квартира была освещена горевшими под потолками электрическими лампочками под абажурами. На стенах кухни висели вышитые на холсте виды мельниц и полей с вьющимися в небесах высказываниями, записанными готического начертания буквами. За окнами шел снег.

Через день я управился с делами, составлявшими причину командировки, и, оказавшись  свободным, попытался разыскать школьных товарищей. Оказалось, что один из них стал офицером и служил в каком-то дальнем гарнизоне на Севере, другой, способный спортсмен, спился и лежал в психбольнице, третий, в тот вечер, когда я заглянул к нему, слушал итальянские оперные арии и лениво переругивался с женой,– все это было слышно из-за двери, в которую я позвонил.

Вернее, сначала дверь с лестничной клетки, на которой в отличие от старых времен красовалось несколько звонков,  открыл какой-то незнакомый мужчина, ткнувший пальцем в направлении недавно выкрашенной внутренней двери в ответ на названное мной имя. Я постучал. Голоса за дверью стихли, не сильно изменившийся Эдик, он отпустил усы,  выглянул, всмотрелся в мое лицо, попросил меня обождать в коридоре и вскоре вышел, одетый для прогулки. Потом мы гуляли с ним под мокрыми,  сырыми кронами, и он рассказывал мне о наших одноклассниках. Кто-то переехал в Москву или в Ленинград, кто-то жил в Нью-Йорке, кто-то оказался в Израиле,  как это случилось с моим дядей, переехавшим позднее в Берлин. Один стал отцом семейства, другой – крупным строителем, а одна из наших соучениц, – матерью-одиночкой.

На третий день другой мой товарищ, который, собственно, и организовал мне эту поездку, сообщил мне, что на территории бывшего концлагеря Куртенгоф в Саласпилсе создан мемориал. На следующий день я поехал туда вместе с одним из его сотрудников. Лагерь смерти находился на расстоянии  18 км. от Риги. С октября 1941 года и до конца лета 1944 года в лагере было уничтожено более 100 000 человек. Охрану территории лагеря осуществляли легионеры Латышского добровольческого легиона СС, который подчинялся немецкой полиции и СД, В составе легиона несли службу  военные преступники, принимавшие участие в массовых казнях. Лагерь этот известен еще и тем, что в нем содержались дети, у которых отбирали кровь для раненных немецких солдат, после чего дети быстро умирали. Так погибли около 3 тысяч детей в возрасте до пяти лет. Часть детских тел сожгли, а часть захоронили на старом кладбище у Саласпилса.

Это было огромное, серое забетонированное пространство под серым небом, покрытое серым снегом. Серые бетонные блоки нависали над покрытым серым снегом полем. 

В сохранившемся бараке было холодно и темно. Когда мы вышли на воздух, становилось темно, опустился туман, начиналась ночь. Мы сели в машину и вернулись в Ригу. 

 

36.

 

На следующий день была пятница, и я решил съездить в Вильнюс. Я оказался там рано утром и, добравшись до дома, где должны были жить мои знакомые, обнаружил, что их нет дома. Оставалось дождаться часов до девяти с тем, чтобы обратиться к их соседям, с которыми, я знал, они дружили.

Но до девяти надо было еще дождаться, и я принялся вышагивать взад и вперед по улице неподалеку от остановки и овощного магазина, освещенного холодным светом рекламы. Было очень холодно и влажно, а у меня не было шапки, я никак не ожидал такого мороза в Вильнюсе.  К тому времени, как в магазине загорелся свет и появились продавщицы, я почти перестал ощущать свои конечности, ноги в башмаках замерзли.

Войдя в магазин, я обнаружил, что помимо мерзлых овощей в нем продается фруктовое вино. Я выпил стакан, потом другой. Мне стало теплее, я вышел на улицу, прошелся, снова замерз и вернулся в магазин. Подойдя к прилавку, я снова попросил стакан вина.

Наливая, одна из продавщиц сказала другой по литовски,

– Посмотри на этого русского, весь город спит, а этот пьяница уже поднялся и пришел к нам.

Литовский язык достаточно похож на латышский, так что мне было нетрудно понять эту простую мысль.

 

37.

 

Через три дня я вернулся в Ригу, побродил по музейным залам, посетил квартиру на Виландес и разыскал Галочку. Оказалось, что теперь она живет за рекой, в Московском форштадте, во время войны там размещалось Рижское гетто.Из окна небольшой квартиры открывался вид на двор и дома, похожие на тот дом, где жила она. Г.М. была попрежнему стройна и завязывала свои золотые кудри в узел на затылке. Свободные кудряшки надо лбом были чуть тронуты сединой. Я принес ей цветы, она поставила их в вазу и предложила мне кофе. Она была в длинном одноцветном платье, на плечи ее был наброшен кофейного цвета шерстяной шарф, на столе перед нею лежал том Тургенева. Жила она вместе с дочерью, которая убежала в кино посмотреть вышедший в те дни на экраны фильм о декабристах.

–  Как хорошо, что ты не принес вина, – сказала Г.М., – некоторые из моих бывших учеников считают, что надо приносить с собой вино. Странно, – добавила она и пожала плечами. Я спросил ее, где она работает, я не сразу нашел ее, школы нашей давно уже не было и мне пришлось сделать несколько звонков, чтобы получить ее телефон. Оказалось, что она преподает в вечерней школе, недалеко от дома, но до этого она работала в университете.

–  К сожалению, там была только почасовая работа, – пояснила она, – и я ее оставила, когда переехала сюда, – продолжала она и добавила, – после того, как меня бросил муж.

Затем она принялась расспрашивать меня о том, как сложилась моя жизнь, и я рассказал ей, что живу в Сухуми, женат и у меня два сына, восьми и шести лет, работаю в  университете и что дома, в одно из окон видно море.

– Да, Черное море, – сказала Галочка, – я его никогда не видела…

– Приезжайте, – сказал я, – вместе с дочерью, вы сможете у нас остановиться…

– Спасибо, – сказала она, – но это так далеко…

Мы обсудили множество тем, но я ничего не сказал ей о том, что пишу «в стол».

 

38. 

 

На следующий день я набрал номер телефона, который помнил со времен школы. Трубку поднял пожилой, судя по голосу, мужчина. Я сказал, что разыскиваю Марианну.

Голос спросил меня, знаком ли я с нею.

– Да, – начал я, – мы учились в одно время…

– Как вас зовут? – строго спросил голос.

Я назвал себя.

– Таких друзей в университете у нее не было, – услышал я в ответ.

– Мы учились в одно время, – сказал я, – я, правда, был школьником. Она вела у нас практику в школе, я бывал у вас дома, – добавил я и снова назвал себя.

Последовали вопросы, связанные со школой, которую я закончил, и, наконец, я получил номер домашнего телефона Марианны.

Когда я набрал полученный номер, мне ответила девочка лет десяти, как мне показалось, хотя, может быть, она была и постарше.

– Мама на работе, – сообщила она. – позвоните попозже.

Я перезвонил Марианне вечером.

– Боже, – сказала она, – столько времени прошло… Так ты в командировке? А где ты остановился?

Отчего то мне не захотелось рассказывать о пансионе с его выкрашенными охрой стенами, его величественной хозяйкой и могучей мужской головой на портрете в гостиной.

– Я остановился в гостинице «Рига», – сказал я.

– В каком номере? – спросила она и помню, такого вопроса я не ожидал.

– Я остановился в номере 403, – ответил я.

– Там нет такого номера, – сказала она.

– Это серьезно? – спросил я.

– А откуда ты звонишь сейчас? – спросила она.

Это звучало странно, но… все бывает, подумал я и сказал, – от знакомых.

– Послушай, я сейчас занята, но я бы хотела тебя увидеть, – услышал я в трубке. 

– Может быть, я позвоню тебе на работу? – предложил я. – Ты не скажешь мне номер твоего рабочего телефона?

Марианна продиктовала мне номер, судя по номеру, она работала где-то в центре.

На следующий день я зашел в лабораторию, по вызову которой приехал в Ригу.

Мы сидели с моим товарищем, который руководил ее работой, и пили кофе. Я рассказал  о своем разговоре с Марианной.

– Все может быть, – сказал он, – с людьми происходят самые странные вещи…

Потом зазвонил стоявший на столе телефон, он поднял трубку и начал говорить с невидимым собеседником. В этот момент я понял, что телефон, который мне дала Марианна, должен находиться где-то совсем близко от телефона, который стоит на столе.   Я набрал номер Марианны, и мне ответила секретарша,

– У Марианны Борисовны обеденный перерыв, – сказала она. – Она будет примерно через полчаса.

– А где находится ваша организация?– спросил я и спустя полчаса стоял у входа в городскую санэпидстанцию. Она размещалась в небольшом двухэтажном особняке, выстроенном в начале двадцатого века. На противоположной стороне бульвара стояло двухэтажное здание Музея русского и латышского искусства. Бульвар был засыпан снегом. Солнечный свет ослеплял, отражаясь от снега на кронах деревьев в Александровском парке. Я вошел в здание, поздоровался с секретаршей, отыскал указанный мне номер кабинета на нижнем этаже и постучал.

 – Войдите, – сказал знакомый, чуть с хрипотцой голос.

Я вошел, Марианна сидела за столом и курила. Она чуть прищурилась.

–  А, это ты? Неожиданно. Как ты нашел это место?

В сущности, она изменилась не очень сильно, она несколько располнела, но все еще была стройной, – это я отметил, когда она встала из-за стола и протянула мне руку, которую я пожал.

– Спросил у секретарши, – пояснил я придя к заключению, что это она. Она прищурилась, и через мгновение надела очки, я оторвал ее от послеобеденной сигареты.

– Ну, расскажи о себе. Мы не переписываемся уже много лет. Помню, что ты учился в Москве. А где ты живешь теперь?

– В Сухуми, – ответил я.

– В Сухуми? – переспросила она, – не может быть. Там ведь только обезьяны…

– Обезьяний питомник, – поправил я.

– Ну да, я там была как-то зимой, по работе. Дождь и обезьяны. Разве там можно жить? – спросила она.

– Там есть свои прелести, – ответил я. – Море, горы…

– Ну да, – сказала она, – летний курорт. А где ты работаешь?

– В университете, – сказал я, – в лабаратории. Приехал в Ригу для того чтобы проверить кое-какие приборы.

Я посмотрел в окно, на снег и почувствовал, что я не в настроении входить в извивы своей биографии. Помимо этого я отчего-то решил не говорить ей о том, что пишу «в стол».

– А ты? Что делаешь ты? – спросил я. – И как поживает генетика в атомном веке?

Она улыбнулась, прищурилась и потянулась за сигаретой. Я понял , что пришел в то время, когда она, вернувшись с обеда, выкуривала сигарету и позволяла себе нечто вроде еще одного перерыва. А, может быть, она просто задумалась о том, что ей следовало мне рассказать.

Мы обменялись несколькими фразами и вскоре пришли к выводу: прошло много лет и всего не упомнишь… Но кое-что, конечно же, мы помним…

Так мы проговорили минут десять, и разговор наш почти исчерпал себя, когда дверь открылась и в комнату вошел припорошенный снегом военный, по-моему, в звании капитана, он был в серо-голубой шинели, и шапке со звездочкой. У него было простое бледное с веснушками лицо, небольшие голубые глаза. На щеках горел румянец.

– Все сделал, – заявил он с порога. – Таня себя чувствует хорошо, а я купил мешок картошки и мешок капусты и уже отвез домой.

– Влад, познакомься, – сказала Марианна, – это мой бывший студент...

Мы пожали друг другу руки.

– Ты почему шапку не снимаешь? – спросила Марианна у Влада. Мне послышалось что-то вроде ощущения неудобства в ее голосе,  и я встал.

– Замерзла у меня голова на морозе, – ответствовал Влад добродушно улыбнувшись.

– Ну, мне надо идти, – сказал я, – всего хорошего,– и направился к двери.

 

Когда я вышел на улицу, солнечный свет все еще отражался от снега в Александровском парке, но стало темнее, дело шло к вечеру, и я, пройдя мимо замерзшей тумбы с афишами, часть из них топорщилась, направился в сторону старой Риги. Через некоторое время я оказался на небольшой, мощеной камнем площади Гердера, примыкающей к строению с двумя рядами оконных переплетов у Домского собора.

 

Философ приехал в Ригу из Кенигсберга и двенадцать лет преподавал в школе при соборе. Посреди площади,  за невысокой металлической оградой лежал засыпанный снегом газон с двумя голыми липами и памятником. Стало совсем темно, зажглись фонари. Я прошелся по замерзшей площади, вернулся к газону и чтобы подойти поближе к памятнику, сделал пару шагов вдоль ограды, поскользнулся, но не упал, а только задел ее локтем, и тут мне на миг показалось, что я играю чью-то чужую роль в неизвестной мне  пьесе.

 

 

ПОСТРОЕНО НА ПЕСКЕ.

«ГАМЛЕТ»

1.

Однажды в юности, в самом начале лета я как обычно оказался на Рижском взморье. В то лето я  прочитал несколько пьес Шекспира, и «Гамлет» захватил меня чрезвычайно. Я перечел этот загадочный текст в переводе М.Лозинского несколько раз, была в нем какая-то тайна в сочетании с узнаваемостью. С тех пор прошло несколько десятков лет, а этот текст попрежнему не перестает удивлять меня.

Это была, пожалуй, и не трагедия рока, и не трагедия характера в чистом виде, но в силу каких-то неочевидных причин трагедия эта казалось и естественней, и ближе…

Ситуация Гамлета напоминала известные по античным трагедиям положения, но  и персона его, и связи его с миром были несравненно богаче, многообразнее и непринужденнее чем у Ореста или Электры, не исключая и мистическую  связь с Призраком, эту подлинную основу трагедии, страхи и предчувствия  участников которой были представлены с глубиной, напоминавшей о чередовании света и тени на старой гравюре.

И, наверное, оттого, что прочитал я эту пьесу на Рижском взморье, легко представлялось  многое из того, о чем пьеса рассказывала. В особенности датское, все то же балтийское взморье, дюны, песчаные пляжи и бредущие вдоль воды Актеры. Я уже не говорю о том особом освещении конца лета, когда желтоватые полосы солнечного света падают на поблескивающее море из-за нависших темно-фиолетовых туч.

Но помимо всех этих моментов сближения возник у меня и ряд других ассоциаций, уже не визуального свойства. Упоминаемый в тексте эпизод с отражением нападения пиратов на парусник, на котором Гамлет направлялся в Англию, сливался с аналогичным эпизодом в жизни Рене Декарта, чье Cogito ergo sum, – казалось мне естественным описанием Гамлета до шока, пережитого им при встрече с Призраком. Приходил на ум и Паскаль с его словами о том, что «…все наше достоинство — в способности мыслить. Только мысль возносит нас, а не пространство и время, в которых мы — ничто».

Вот, однако, рассуждения на ту же тему, принадлежащие Гамлету.

 «Какое чудо природы человек! Как благородно рассуждает! С какими безграничными способностями! Как точен и поразителен по складу и движениям. Поступками как близок к ангелам! Почти равен Богу – разуменьем! Краса Вселенной! Венец всего живущего!... –  повторяет Гамлет слова Пико делла Мирандола, и неожиданно завершает этот пассаж вопросом, – … А что мне эта квинтэссенция праха?» 

Так расщепляется и множится сама ткань существования... Так намечает Шекспир взаимопроникновение дневного и ночного мира…

Но и не только черно-белые контрасты поражали меня по ходу чтения этой драмы…

Армии, пересекающие страну в походах на Польшу,  борьба за власть, предательство,  невинность и все остальные, почерпнутые из сонета 66 («Зову я смерть…») темы…

Престолонаследие и войны, театр, могильщики и шуты, короли и актеры...

Убийство отца, предательство брата, возмездие, похоть, жизнь и смерть, переплетающиеся с темой самоубийства, безумие и психологические провокации, разыгранные с использованием приема «театра в театре»…

 

Риторические фигуры, силлогизмы, комментарии и рассуждения на кладбище, у могильщиков, о судьбе праха Александра Македонского: «Что мешает вообразить судьбу Александрова праха шаг за шагом, вплоть до последнего, когда он идет на затычку пивной бочки?»), и  беседа о назначении театра с членами труппы, вплоть до вопроса Гамлета, обращенного к старшему Актеру, –  «Как вы считаете, сэр, мой литературный талант позволит мне в случае нужды устроиться штатным сотрудником бродячей труппы?»

Место действия – Дания: покои и переходы замка Эльсинор, датское побережье, кладбище… Упоминаемые места:  университетский Виттенберг в Германии, Польша, которую, как повелось, идут покорять солдаты Фортинбраса, Норвегия, король которой заключил военный договор с Данией, открытое море и, наконец, Англия, где казнены товарищи студенческих времен Гильденстерн и Розенкранц.

Итак, Гамлету противостоит Клавдий, муж его матери, но и, главное, – убийца его отца, – если то, что говорит Призрак, заслуживает доверия. Клавдий неустанно пытается избавиться от Гамлета, который действует либо по вдохновению, или из духа противоречия. При этом, балансируя на грани безумия, Гамлет предается размышлениям столь интенсивно, что становится символом рефлексии в театре, литературе и жизни.

Темы рефлексии и безумия  переходят друг в друга столь естественно, что, следуя репликам Гамлета, мы порой перестаем верить то в то, что  безумие его подлинное,  порою же начинает казаться, что сполохи его рефлексии есть не что иное как маскирующееся безумие.  «Если это и безумье, то по-своему последовательное», – отмечал «капитальный теленок» Полоний после встречи с Гамлетом. Последующая смерть Полония от руки Гамлета выглядит как ритуальное жертвоприношение безумию, причем образ безумия в пьесе является нам в двух воплощениях, здесь тень и свет, полусвет и полутень. 

 

Партия второй скрипки в развитии темы безумия достается Офелии. Она, как и Гамлет, сходит с ума после гибели своего отца. Полоний убит рукой Гамлета. Итак, налицо два сопряженных безумия, первое, – сумрачное как всякий «германский гений» и с философским уклоном, второе – наполнено безыскусною прелестью песен, цветов, венков, которые вместе с поющей девушкой  уносит река … Так тонет Офелия, и хоронят ее там, где предают земле самоубийц.

Отношение же Гамлета к Офелии при жизни ее достаточно двусмысленно и цинично, как и вообще отношение его к женщинам. Но каким же оно может быть, если то, что произошло, – произошло? Достаточно вспомнить его разговор с матерью.

«Зачем отца ты оскорбляешь, Гамлет?

Зачем отца вы оскорбили, мать?»

Этот обмен репликами подобен звону клинков…  Напомним, мать говорит о Клавдии, а Гамлет о своем отце…

При этом,  схватившись с братом Офелии в только что выкопанной для утопленницы  могиле, Гамлет сообщает ему, что любил Офелию так, как и сорок тысяч братьев не могли бы ее любить.

Остальные персонажи изображены такими, как их видит Гамлет, – так, в покоях матери он говорит с Призраком, которого не видит и не замечает  королева-мать. Но при этом мы не упускаем из виду и самого принца: так возникает двойная перспектива, двойной план, двойное видение, характерное для этой трагедии действия и созерцания. Ибо Гамлет не только мятущаяся личность, рефлектирующий ум, это еще и экспериментатор, или провокатор, порою еще и достаточно жестокий. К тому же он еще и безумец, во всяком случае, частично… «Я  безумен  при  норд-норд-весте.  Когда ветер с юга, сокола от цапли я отличу...  Господи,  да  мне  хватило бы ореховой скорлупы. Я бы и там считал себя властителем вселенной... Разумеется, если б там мне не снились дурные сны...», – сообщает он. В качестве пояснения напомним слова Гамлета о том, что

всех нас в трусов превращает мысль,

и блекнет цвет решимости природной

При тусклом свете бледного ума...

Ибо по Гамлету, – мысль, сон, жизнь, – есть «слова, слова, слова»…

 

Как устроена эта трагедия, спрашиваем мы, и, следуя Выготскому, отвечаем: Если фабула ее есть не что иное как история Гамлета, который должен был отомстить за смерть отца, то сюжет ее рассказывает о том, как колеблется Гамлет, пытаясь найти подтверждение словам Призрака, как сопротивляется попыткам Клавдия убрать его с дороги, а когда, наконец, убивает короля, то происходит это вовсе не от того, что убийство это было  спланировано им заранее.

 

Попутно заметим, что шекспировский «Гамлет», – решительно северная драма, столько в ней оттенков бледности. Тусклый свет, распущенные чулки… И всем известная фраза: The time is out of joint. Наше время вывихнуто, сказал Гамлет, указывая на его многосложность и непостижимость … Рассказана трагедия Горацием, другом и alterego Гамлета. Об этом мы узнаем из  последней сцены трагедии. Умирающий Гамлет просит своего друга не уходить из жизни с тем, чтобы передать людям правдивый рассказ о случившемся.

Итак, рассказ этот перед нами, и вся череда происходящих на сцене событий наводит на мысль о зависшей  над морем чайке, и ее последующем полете вопреки ветру,  или о яхте под косым, бермудским парусом, плывущей в сторону маяка вопреки господствующему  ветру.

 

4.

 

Со временем я узнал, что источниками сюжета для «Гамлета», впервые поставленного в театре «Глобус» в 1601 г., послужили сборник «Трагических историй» француза Бельфоре и не дошедшая до нас пьеса Томаса Кида, восходящая в свою очередь к тексту датского летописца Саксона Грамматика (ок. 1200).  Автор трагедии опирался не только на труды и творения предшественников, но и на творения своих современников. Так высокая гора вырастает из предгорий. Великий мастер переделки, он умел разглядеть возможности, скрывавшиеся в чужом сюжете и чужих текстах.

Подобным же образом ведьмы из «Макбета» умели предсказывать будущее. Банко, один из персонажей «Макбета», использует, обращаясь к ним, естественный для землепашца образ «seeds of time», –  «семян времени»:

Коль вам дано провидеть сев времен

И знать, чье семя всхоже, чье – не всхоже…

 

Шекспир, скорее всего, понимал эту особенность своего таланта и иногда выбирал в качестве основы для своей пьесы чужое творение, уже снискавшее отклик у театральной публики, или брал историю, перечитываемую не одним поколением, и переделывал их.

Переделки или выход за пределы  заданной темы –  это trademark Шекспира. Эта особенность подчеркивает типологическую близость его таланта к таланту импровизатора. Вспомните «Египетские ночи» Пушкина и сюжеты, предложенные посетителями салона импровизатору. Тема, выбранная поэтом,  — Cleopatra e i suoi amanti ,  —  Клеопатра и ее любовники, — знакома нам по трагедии Шекспира, увидевшей сцену 20 мая 1608 г.  Работая с драматургическим материалом, он пользуется всеми свободами, унаследованными от средневекового уличного театра. Классические единства позабыты, что превращает его театр  в явление порою хаотическое, эклектичное, но, безусловно, свободное.  Быть может, это звучит несколько безумно, но в этом «безумии есть своя последовательность»... «…все события развиваются у него по естественному пути. В несвязанности его актов мы узнаем несвязанность человеческой судьбы, когда о ней повествует рассказчик, нимало не стремящийся упорядочить эту судьбу…», – писал Брехт о «Гамлете».

 

При этом Шекспир порою забывает о согласовании отдельных деталей и готов  допустить некоторые неясности или  даже противоречия. Он готов заимствовать чужие сюжетные ходы и цитирует куски из чужих сочинений там, где ему это нужно.

 

Более всего его волнует возможность потрясти зрителя, и тут его гений превосходит своей мощью объединенные дарования его сорока тысяч собратьев по перу. Достигнуть этой цели ему удается благодаря поэтическому дару в сочетании с невероятным воображением и редкой способностью к рефлексии в союзе с несомненной образованностью или, возможно, наслышанностью. В его «Гамлете» природа актеров, зрителей и Призрака мыслится единой, и это не преходящий мотив, а глубокая уверенность поэта. Вот замечание, сделанное в одном из поздних его творений:

 

Мы созданы из вещества того же, 

Что наши сны.

И сном окружена

Вся наша маленькая жизнь.

 

Ответим теперь на естественный вопрос, чем является Призрак с точки зрения драматургической техники… Скорее всего, это – не что иное, как эффектный способ рассказать о прошлом. Но, помимо этого, Призрак, – еще и кнут, подстегивающий колеблющегося принца. Так, из взаимодействия Прошлого с Настоящим возникает конфликт в «Гамлете». Сделаем теперь еще один шаг в сторону принца.

 

Естественным для елизаветинского театра был и прием «сцены в сцене», вспомните «Мышеловку». Более того, ни одно произведение драматического искусства не обнажило и не представило «ситуацию театра» столь остро как эта трагедия. Тут мы вплотную подходим к сцене встречи Гамлета с труппой бродячих актеров, знакомых ему еще по Виттенбергу. Итак, перед нами выброшенный на берег моря любитель театра, философ и поэт с его размышлениями об искусстве актера, –

Что он Гекубе? Что ему Гекуба?  А он рыдает...

 

Не будем, однако, продолжать цитирование, учтем высказанное Гамлетом требование о «...сдержанности, которая всему придает стройность...»  Напомним также его указание на роль театра «... держать, так сказать, зеркало перед природой, показывать доблести её истинное лицо и её истинное – низости, и каждому веку истории его неприкрашенный облик...» и обратимся к главному драматургическому ходу и заодно, к главному драматургическому открытию пьесы, –  к «мышеловке», – механизму, изобретенному Гамлетом-драматургом для экспозиции Прошлого. Наследник престола просит Актеров добавить в текст пьесы «Убийство Гонзаго» написанный им монолог в двенадцать или шестнадцать строчек, ввести этот монолог в сцену убийства короля. Новая редакция пьесы играется в присутствии всех действующих лиц трагедии и коренным образом меняет ее ход. Представление при дворе «Убийства Гонзаго» в новой редакции, – это experimentum crucis, решающий эксперимент  студента университета в Виттенберге. Назовите его эксперимент провокацией или предвестником «психодрамы», – и вы не ошибетесь, ибо суть эксперимента Гамлета, – использование механизма остранения для провоцирования состояния паники у подозреваемого... Итак, на сцене – сцена с королевской парой, представленной актерами бродячего театра, зрители в замке, включая и королевскую пару Эльсинора и наблюдающих за этой парой Гамлета и Горацио, а в зале, – мы с вами, наблюдающие за тем, что происходит на сцене… 

Внимание наше перемещается с одной сцены на другую, а вибрации и токи в зрительных залах  дополняют друг друга так, что в ходе этого спектакля в спектакле зыбкая граница между залом и сценой в очередной раз становится призрачной, жизнь и театр на мгновение сливаются, а затем отдаляются друг от друга, и все это повторяется, провоцируя последовательные слои восприятия, понимания и остранения, заново устанавливающие не только отношения персонажей на сцене, но и наши чувствования, найденные связи и вновь возникшие оценки поведения короля, королевы и Гамлета…

 

Именно так трагедия, о которой мы говорим, становится тем, что она есть, и, как это было не раз отмечено,  происходит это благодаря вплетенным в ткань ее повествования темам театра и Призрака, сопряженных с рефлексиями главного героя этой пьесы... При этом мы, – зрители, –  являемся в определенном смысле свидетелями из Будущего…

 

Так сосуществуют настоящее, прошлое и будущее у Шекспира.  Что добавляет оживающему в театре тексту еще одно измерение, – назовем его призрачным, ибо относится оно к области наших чувствований…Быть может, стоило бы задать и такой вопрос: а чем же стала бы эта трагедия без Призрака, Актеров и странного молодца, шатающегося между Небом и Землей?

Cкорее всего, подвергшийся подобной вивисекции «Гамлет» остался бы вполне законченной трагедией мести, располагающейся где-то между «Ричардом III», «Отелло», «Антонием и Клеопатрой» и «Королем Лиром», причем последние, если ввести нечто вроде линнеевской классификации творений Шекспира предстанут как замечательные творения, принадлежащие подвиду семейно-государственных драм.

Но тот «Гамлет», который нам достался, уходит далеко за означенные пределы, ибо, рассматривая вопрос о природе и месте человека в мире, утверждает, что театр есть и инструмент рефлексии по поводу нашего знания о мире, и его модель, и его часть  одновременно, позволяя расширить переживание времени как призрачного измерения, где все вопросы как бы могут разрешиться, но, в сущности, никогда не разрешаются, ибо переживание это  означает еще и утерю определенности… Подчеркивает это и определенная прозрачность суждений, проступающая время от времени и в других его творениях…  Вот комментарий по поводу смерти обезумевшей леди Макбет, вложенный в уста ее мужа:

 

Конец, конец, огарок догорел!

Жизнь – только тень, она – актер на сцене.

Сыграл свой час, побегал, пошумел -

И был таков. Жизнь – сказка в пересказе

Глупца. Она полна трескучих слов

И ничего не значит…

 

Все та же тема единства жизни, смерти, театра  и безумия. А вот она в прозе, на кладбище: «Бедный Йорик! Я знал его, Горацио. Это был человек бесконечного остроумия, неистощимый на выдумки. Он тысячу раз таскал меня на спине. А теперь это само отвращение и тошнотой подступает к горлу. Здесь должны были двигаться губы, которые я целовал не знаю сколько раз. Где теперь твои каламбуры, твои смешные выходки, твои куплеты? Где заразительное веселье, охватывавшее всех за столом? Ничего в запасе, чтоб позубоскалить над собственной беззубостью? Полное расслабление? Ну-ка, ступай в будуар великосветской женщины и скажи ей, какою она сделается когда-нибудь, несмотря на румяна в дюйм толщиною. Попробуй рассмешить ее этим предсказанием…»

И, наконец, слова Гамлета, обращенные к его ученому другу, – «Гораций, много в мире есть того, что вашей философии не снилось», – можно с полным правом отнести ко всей этой странной и таинственной пьесе о попытке Гамлета, или некоего разумного, картезианского начала, в духе Cogito ergo sum, очертить  пределы мира, набросив на него гигантскую, сотканную из слов, сеть... 

Похоже при этом, что для датского принца поиск ответа на волнующие его вопросы гораздо важнее  приступов активности, посещающих его под влиянием внешних обстоятельств. Его поведение наводит на мысль о яхте, дрейфующей в заливе под

порывами меняющего свое направление ветра... Ибо весь мир вместе с Данией, двором и прочим навязан Гамлету, а он, – то тщетно пытается отвернуться от этого мира, то бросается навстречу возникающим проблемам... Но мир продолжает навязывать ему себя до тех пор, пока Гамлет не погибает, осознав, что от этого мира никуда не деться.

Это трагедия философа, или размышляющего человека, ибо события и обстоятельства не дают Гамлету решить все преследующие его вопросы, и, перечитывая трагедию, постепенно обнаруживаешь, что она все больше и больше напоминает субъективную эпопею или роман, движущей энергией развития которого при посредстве некоей, никому дотоле неведомой магии, становится пронизывающая его рефлексия.

Так это лучшее  из творений Шекспира становится не просто зеркалом природы, но еще и зеркалом нового театра и нового времени. Да еще и провозвестником великих романов.

 

Что же до центрального персонажа «Гамлета», то он становится культурным символом и естественной частью культурного ландшафта.

«...  не думать о Гамлете, для меня, по крайней мере, иногда значило бы отказаться и от мыслей об искусстве, т. е. от жизни…", – писал И. Анненский в начале двадцатого века.

Одна из причин этого явления состоит в том,  что  сам Гамлет как человеческий тип и воплощение определенной проблемы  никуда не исчезает, и каждое время только отмечает новое явление этого характера в литературе и на сцене. 

Другой же причиной является, наверное, то, что склонность к рефлексии становится со временем все более естественной частью сценического поведения, ибо жизнь становится все сложнее и именно ratio претендует на воздвижение  первой линии «обороны», за которой пытается укрыться homo sapiens…

Так появляются на сценах различных театров разнообразные наборы рассуждающих персонажей из пьес классических и современных. Ибо театр есть странная сумма  вечного и преходящего. А лучший свидетель тому –  театральный репертуар, который продолжает нести следы протянувшихся сквозь время влияний и связей.

 

Итак,  время от времени люди театра ощущают необходимость возвращения на сцену старых пьес. Мотивов для этого – множество: одним хочется покинуть свое время хотя бы на сцене, другим желательно примерить на свое плечо легенды о великих, некоторым просто необходимо вдохнуть воздух «призрачного измерения». Мы живем на равнинах, но порой нас тянет в горы. Приходят новые времена, и новые театры обращаются к старым пьесам. Но с течением времени от старых пьес лишь тексты, в чем-то подобные  черепу Йорика, и связанные с ними легенды. В этих текстах есть темные места, они требуют комментариев. Множество смыслов уносят с собой темные и холодные воды истории, и людям театра приходится перекраивать и подгонять тексты под ситуации своего времени. Ибо старые пьесы несут с собой и великий груз того времени, когда они были написаны, и оттого появляются новые переводы и новые редакции классических пьес. Более того, время от времени писатели и драматурги принимаются работать над вариациями на известные темы. Иногда людей театра подталкивает присущая нашему сознанию потребность вдохнуть  воздух «призрачного измерения», переживания, сродственногоне катарсису, а, скорее, d?j? vu, –  «воспоминанию о настоящем», когда мы ощущаем, что реальность слоится и отчасти «переносится» в уже пережитое нами прошлое. И вот тогда взоры устремляются к «Гамлету». Ибо «… показывать доблести её истинное лицо и её истинное – низости, и каждому веку истории его неприкрашенный облик...», –  задача отнюдь не простая. Так, например, поступил Чехов написав «Чайку», эту лучшую из известных вариаций на темы «Гамлета».

Так Мейерхольд обратился к Б.Пастернаку в середине тридцатых с просьбой заново перевести «Гамлета», которого ему не довелось поставить. Жана-Луи Барро поставил эту трагедию вскоре после освобождения Франции от нацистской оккупации.  «Гамлет» Н.Охлопкова появился на сцене театра им. Маяковского в 1954 г. и возвестил наступление нового времени. Быть может, именно потребность в пьянящем воздухе «призрачного измерения» и есть, собственно говоря, та цель, о существовании которой писал когда-то Чехов в письме к своему издателю:

«Вспомните, что писатели, которых мы называем вечными или просто хорошими и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и Вас зовут туда же, и Вы чувствуете не умом, а всем своим существом, что у них есть какая-то цель, как у тени отца Гамлета, которая недаром приходила и тревожила воображение.»

 

ALLONS ENFANTS DE LA PATRIE…

 

1.

Во времена моей молодости в Москве и в Ленинграде спектакли, поставленные по произведениям Чехова и его последователей, определявшие  лицо театра тех дней, сосуществовали с редкими спектаклями по пьесам Б.Брехта, который, как известно, стремился создать «эпическую драму», свободную от «колебания и безверия» и внушить зрителям активное и критическое отношение к происходящему на сцене, что зачастую оборачивалось уроками достаточно прямолинейной дидактики.  Влачили свое существование на театральных подмостках и герои Шекспира. К несчастью,  лучшим намерениям и режиссеров, и актеров противостояла та пошлость времени победившего социализма, которую замечательно выразил Брехт сформулировав свое видение проблемы «Гамлета»:«Средневековье видело в знаменитых колебаниях Гамлета слабость, в конечном осуществлении акта мести – удовлетворяющий конец. Мы же именно в этих колебаниях видим разум, а в злодействе заключительной сцены – рецидив старого». В данном случае мы видим, как Брехт пытается уложить Гамлета  на короткое и узкое для него ложе рационализма. Скорее всего, это была дань обстоятельствам, в которых находился Брехт. Ибо утверждая в свое время, что «…мы не знаем мира, который не был бы вывихнут, что бы там не бормотали о его гармоничности университеты…», – Брехт имел в виду именно Гамлета и универсальность ситуации датского принца.

Вера, однако, в возможность чего-то иного, отличного от господствующего и привычного, еще не исчезла, и одиноким, противостоявшим господствовавшей пошлости исключением был отнюдь не спектакль, а фильм «Гамлет» Г.Козинцева с И.Смоктуновским в главной роли.  Обо всем этом можно было говорить с друзьями из мира театра за чашкой кофе.  Пояснение: в то время нам было по тридцать с небольшим, и мы не боялись обсуждать большие темы. Незадолго до этого в Париже прошумел «прекрасный май», а попытка построения «социализма с человеческим лицом» в Праге была раздавлена пришедшими с Востока танками. Тоталитаризм на нашей родной, «датской» почве вел жизнь полуразложившегося, но все еще достаточно живого трупа.

В ту пору люди часто обращались к гадалкам, хиромантам или астрологам. Гадалки раскидывали карты,  смотрели на засохшие кофейные пятна или рассуждали о созвездиях. «Когда мы сами портим и коверкаем себе жизнь, … мы приписываем наши несчастья солнцу, луне и звездам.  Можно, правда, подумать, будто мы дураки по произволению небес, мошенники, воры и предатели вследствие атмосферического воздействия, пьяницы, лгуны и развратники под непреодолимым давлением планет. В оправдание всего плохого у нас имеются сверхъестественные объяснения. Великолепная увертка человеческой распущенности – всякую вину свою сваливать на звезды.…», –  говорил Эдмунд в «Короле Лире». Некоторые обращались к ясновидцам,  число которых умножалось почти ежедневно. Процветала коррупция, а фраза «В чем мы нуждаемся, так это в воображении, но в воображении в надежной смирительной рубашке», звучала весьма диссидентским образом, казалось, она напоминает о практике принудительного психиатрического лечения. Между тем это была фраза, завершавшая нобелевскую речь одного замечательного американского физика-теоретика.  

При всем этом, во времена наших разговоров о театре в воздухе присутствовало ощущение  перепутья. The time is out of joint.  Наше время вывихнуто, сказал  когда-то Гамлет. Ясно было, что театральная жизнь обеднела и даже оскудела из-за отсутствия движения в сторону того «призрачного измерения», которое принес в театр автор «Гамлета». Возможно, что столь острое ощущение безвременья было связано с нашей молодостью. Но о чем и как можно было говорить со сцены?

2.

 

        Однажды, прочитав мою незадолго до этого написанную повесть, заканчивавшуюся фразой о воображении и смирительных рубашках, друживший со мной театральный режиссер сказал мне,

–  С публикацией этой вещи я тебе помочь никак не смогу... Такого рода литературу у нас, по-моему, не издают... Но зато, – продолжал он, – я предлагаю  тебе поработать для театра, и дело это, друг мой, вполне достойное... В театре я кое-что понимаю, и если ты напишешь пьесу, которая мне понравится, то я сделаю все, чтобы ее поставить...  Предложение это меня захватило, но оставался вопрос, как это сделать? Ясно было, однако, что писать пьесу на современном материале, – дело абсолютно бессмысленное ввиду наличия цензуры и разнообразных репертуарных комитетов. То или иное отклонение от канонов определенным образом понятого «реализма» осуждалось. В конце концов, существовала «Чайка», имелась пьеса «На дне», и эти пьесы описывали своего рода предел, положенный драматургии. Исходя из этого, думал я,  пьесу стоило бы написать, основываясь на материале какой-либо эпохи, вошедшей в сферу общего историко-культурного достояния. В конце концов, это старая театральная традиция.

Обращаясь к известным из истории и мифологии сюжетам и темам, мы могли подчеркнуть близость  и в то же время отличия представленных на сцене условий человеческого существования от тех, в которых мы жили. Кроме того, обращение к подобным сюжетам содержало и определенную дополнительную ценность: нам было известно то грядущее, что ожидало вовлеченных в действие персонажей. Это знание создавало определенный зазор между ожиданиями и надеждами действующих лиц, и нашим знанием уже состоявшегося прошлого. И если когда-то считалось, что «история – это политика, опрокинутая в прошлое», то теперь сама идея подхода к написанию пьесы могла состоять в том, чтобы «опрокинуть современность в историю».

И оттого принадлежащее истории прошлое можно было и, наверное, следовало переосмыслить, сплетая те или иные стилистические элементы ушедшей эпохи и настоящего времени. Тут мы сознательно отдаем дань теории немецкого философа о том, что память устроена как палимпсест или наплывающие друг на друга облака.

"Надо найти реальность, которая удивит и шокирует", – говорил Брехт. В сущности, он говорил об остранении.

Тогда, всматриваясь в чужое, переосмысленное прошлое, мы сумеем различить те оттенки и частности, что предвещают наше  будущее. Итак, речь следовало вести о взаимоотношениях персонажей с историей…

 

3.

 

Вскоре я вспомнил о повести Джозефа Конрада «Дуэль». Повесть эту я впервые прочел еще в юности, в Риге,  и с тех пор не раз возвращался к ней, была в ней какая-то загадка...  Повесть рассказывала историю затянувшейся на полтора десятилетия дуэли между двумя офицерами наполеоновской армии. Пятнадцать лет Империи, ее возвышение и гибель, служили фоном для истории случайно начавшейся и не прекращавшейся все эти годы дуэли между одержимым гусаром и блестящим штабным офицером. И войны, и дуэли представлены были вечными и неизбежными элементами жизни Империи. Угадывалось в эпизодах времен наполеоновских войн и нечто от театра живущих в Истории одушевленных марионеток... Присутствовала в этом плетении и линия стоического сопротивления человека большой Истории. Но было в повести Конрада и нечто новое, и, пожалуй, достаточно ярко обозначенное: догадка о присутствии в человеческой жизни элементов абсурда, властно меняющих ее течение…

И вот это недосказанное в повести содержание требовало сцены со всей ее возможной условностью и минимализмом. 

Герой повести, штабной офицер Юбер, стоицизму которого противостоит агрессия и брутальность гусарского офицера Феро, с которым ему под  давлением общественного мнения приходится постоянно драться на дуэли, мог бы повторить слова Гамлета: «Смотрите же, с какою  грязью  вы меня смешали! Вы собираетесь играть на мне.  Вы приписываете себе знанье моих клапанов… Объявите меня каким угодно инструментом, вы  можете  расстроить меня, но играть на мне нельзя», – да он, в сущности, и произносит эти слова, хотя и в несколько иной редакции.

 

В конце концов, я написал пьесу-гротеск с составленным из офицеров французской гвардии хором и его главой, Ветераном.

Бодлер в свое время писал об «искусных, с трагическим лаконизмом исполненных росписях театральных декораций и задников. Росписи эти намеренно фальшивы и оттого, – неизмеримо ближе к истине, чем какие-либо пейзажи ...»  В нашем случае роль бодлеровского задника отведена была хору офицеров.

Основная функция хора состояла в выражении Zeitgeist наполеоновской эпохи с характерным для нее, но непроявленным в повести элементом безумия. Построена же была пьеса так, чтобы выглядеть «неисторической реконструкцией», предпринимаемой группой ветеранов наполеоновских войн и почитателей Императора. 

 «Действие – это утешение. Это враг мыслей и друг иллюзий», – писал Конрад. Эта его мысль как нельзя лучше описывает ситуацию объединенных идеей служения своему прошлому ветеранов.С этим соглашался и другой мой друг, художник-сценограф, излагая свое видение спектакля, над сценографией которого ему предстояло работать.

–   Представь себе драмкружок ветеранов, – сказал он однажды, – которые все еще верят в своего императора и разыгрывают пьесу о своей молодости… Vive l'Empereur! Allez France! Allons enfants de la Patrie! Да здравствует Император! Вперед, Франция! Вперед, сыны отчизны милой, – усмехнулся он и протянул руку к пачке сигарет на столике.

Ветеран, возглавлявший хор офицеров, должен был выглядеть как вареный рак с красными клешнями. Прообразом его был старый театральный режиссер, ученик Мейерхольда. Обрели голоса и другие, упоминаемые Конрадом офицеры: одноногие, слепые, с отмороженным носом... Появился в числе действующих лиц и капрал Луи. В противовес «маленькому капралу», это был зычный мужчина, гренадер, прошедший всю Европу. Устав от сражений, он потребовал «выпить, закусить и бабу».

Несмотря на отсутствие имени императора в списке действующих лиц, присутствие его в фокусе драматической конструкции прочитывалось.

Так сюжетная ткань пьесы, оказалась лишь поводом для рассказа о событиях, происходящих на других уровнях реальности, а миф и абсурд возникали как побочные продукты «наполеоновской эпохи», состоящей из череды битв и дуэлей. «Другим уровнем реальности» стала история возникновения и развитии мифа, в представлении которой принимали участие  Ветеран и его хор.

Написана была пьеса для  труппы, «играющей в театр» уже «после Брехта», т.е. без его навязчивой дидактики, или, иными словами, для театра, тяготеющего к поискам выхода в «призрачное измерение». Подобный выход сопровождается порой переживанием не столько катарсиса, но, скорее, чего-то сродственного déjà vu, или «воспоминания о настоящем», – реальность слоится и отчасти «переносится» в уже пережитое нами прошлое.

 

4.

 

Позднее, работая над другими пьесами, я постарался развить тот подход, что использовал при написании первой. Какие-то персонажи и положения, представленные в последующих пьесах, пришли из истории, какие-то, – из прочитанных книг, остальное придумал я сам. Иногда мне хотелось узнать, «как это было на самом деле», а часть усилий ушла на то, чтобы забыть об этом. Иногда случалось и так, что выдуманное совпадало с тем, «как это было на самом деле».

 

Однако, какое-то  проклятие «призрачности» преследовало эти пьесы, которые не раз объявлялись «аполитичными», да еще и не вкладывались в господствовавшие в те времена  шаблоны психологического или брехтовского театра.

К счастью, я писал пьесы с расчетом на то, чтобы их можно было еще и читать, то есть «играть в театр», не выпуская из рук книгу. Ибо «призрачное измерение» нашего сознания в состоянии вместить и судьбы французских офицеров эпохи наполеоновских войн, и отчаяние посетителей  пивной в Берлине, и упования античных заложников, и, наконец, бунт бродячих комедиантов, попавших на Небеса  через сотню лет после первой постановки «Гамлета»...  Вмещает оно и нас, – актеров и зрителей призрачного мира театра.

 

 

 

 







оглавление номера    все номера журнала "22"    Тель-Авивский клуб литераторов







Объявления: