Поэма Жизнь провёл человек на самой вершине славы, его окружали сплошь гении, таланты и знаменитости, и если в иных мемуарах его проявления слабы, то надобно понимать, что это дело взаимности. Он был Героем труда и трижды лауреатом, о нём писались книги, дипломы и диссертации, на давних военных снимках был он молодцеватым, в мифы и анекдоты вошли его ситуации. А рядом жил человек вовсе незнаменитый – он ревностно чтил законы и выполнял указания; местом его работы был институт закрытый, где он рассчитывал схемы и снимал показания. О нём не снимали кино и не писали газеты, люди его общения были тоже незнаменитыми, и поскольку жизнь его проходила в секретах, не возникло навыка на сцене стоять под софитами. Лишь одно их объединяло – что оба были евреи и на себе ощущали тяжесть забот государственных: одному – задания выполнять как можно скорее, другому – часто доказывать правильность жестов дарственных. А в пятьдесят втором вождь заболел, но не умер, и, к рычагам вернувшись, план привёл в исполнение, и в пятьдесят третьем, точно под праздник Пурим, всех евреев страны погнали на поселение. И всё прошло без сучка, поскольку имелся опыт чеченцев, калмыков, немцев, татар и прочих подавленных: не то чтобы крик протеста – не слышен был даже шёпот, и не было мародёрства в домах, поспешно оставленных. Был тот самый порядок, о коем всегда мечтали в народе, который по праву именовался титульным, а если случались проколы, то это были детали, портившие настроение лишь слабонервным и мнительным. Сколько тысяч людей в дороге сложили кости, сколько душ и умов было навек потеряно! Можно было в итоге говорить о втором холокосте, да только в стране тогда не было этого термина. Но как-то всё утряслось, доехавшие осели, оказалось, что можно жить и на сибирском севере; люди ели, и пили, и создавали семьи: полгода стоит зима, но есть и ночи весенние… А заграница молчала, не желая быть вовлечённой, поэтому делала вид, что не имеет понятия. И оба наших героя – Герой труда и учёный – сошлись на лесоповале как оставшиеся без занятия. Объединенные случаем – общей пилой двуручной, – они постепенно сблизились, и вечерами барачными соединили подходы художественный и научный, чтоб сообща бороться с мыслями самыми мрачными. А тиран в пятьдесят восьмом всё-таки врезал дуба, и Двадцатый съезд состоялся лишь в шестьдесят каком-то там, и по домам вернулись наши два лесоруба – один с чемоданом фанерным, другой и вовсе с котомкою. И оба в короткое время заметили не без боли, что встреченные на улицах смотрят на них завистливо, что они по виду богаче, чем оставшиеся на воле, а вокруг нищета такая, что и представить немыслимо! Но всё-таки надо признать: вернувшимся были рады, о них говорили страницы газетные и книжные, очередной генсек им раздавал награды, очередной премьер на должности звал престижные. Герою труда вернули все его прежние лавры, его опять узнавали и приветствовали многие, и он согласился стать самым по сути главным в определении новой государственной идеологии. Второму с самого верха тоже предложено было возглавить отдел перспективы в наиглавнейшем «ящике»: поскольку поныне оружие – наша главная сила, в этой науке нам нужны далеко смотрящие. Но он ответил просто: – Я отстал от науки, зато хорошо и серьёзно вчитался в законы Всевышнего и хочу поэтому, чтобы дети мои и внуки жили по этим законам, даже пусть и без лишнего. И как только в границе слегка приоткрылись двери, он, окинув мысленно путь прожитой и пройденный, осуществил мечту, с которою жил не веря, – забрал свою семью и навеки расстался с родиной. Прилично освоил иврит, что было совсем непросто, но стал писателем русским и, ступивши на поле минное, написал книгу под названием «Два холокоста» и с ней получил признание, можно сказать, всемирное. А идеолог тоже больших успехов добился: есть свободная пресса, выборы тоже свободные. Но власть не просила прощенья за каторги и убийства – она, мол, осуществляла лишь чаяния народные. Семидесятые годы были годами подъёма, жить стало явно лучше, но только вот веселее ли? И в новой свободной прессе мотив зазвучал знакомый: мы были б ещё богаче, когда бы не под евреями! Между двумя друзьями все годы шла переписка, они обсуждали подробно и прошлое, и настоящее, и тот, который в Хайфе, обо всём говорил без риска, окончательно освободившись от призрака службы в «ящике». А тот, который в Москве, взвешивал каждое слово, поскольку за ним наблюдали и левые, и правые, и с обеих сторон звучал приговор сурово, и с обеих сторон набрасывались оравою – ибо не был своим; а он не мог снести положенье, когда уже не оказывал на судьбы страны влияния, и в последнем письме признал своё пораженье, и вскорости умер от странного острого заболевания. Ему оказали почести, которых и в жизни хватало, были печальные речи, было надгробное пение… А через год примерно ночью пришли вандалы и осквернили его последнее упокоение. Май 2013