Светлана Бломберг

Сотворение городского мифа


Тель-Авив и Иерусалим в произведениях русскоязычных израильских прозаиков

 

- Вы знаете, как возникает город?

- Как?

- Он складывается из чувств и ощущений различных людей...Если меня не будет, что-то важное в нём исчезнет.

Леонид Левинзон

«Так жили поэты...»

Жизнь соткана из мифов, потому что миф является частью состояния человека, создает опору, дает оценку происходящему. Само понятие «миф» трактуется очень широко. Чаще всего используется определение философа Э.Кассирера: миф выступает как замкнутая символическая система, объединенная характером функционирования и способом моделирования окружающего мира. К исследованию этого явления в искусстве, культуре и литературе можно подойти двояко - формально или идеологически. Но я предлагаю оставить науку философам и филологам и проследить, как создается на наших глазах одна из разновидностей мифа – городская легенда, опирающаяся на общественную реальность.Миф о городе лежит в основе многих художественных произведений прошлого, эта тема и сегодня одна из самых популярных в искусстве. Восприятие образа любого города зависит от культурного багажа и психологии человека, для которого город выступает моделью мира – враждебного или дружелюбного. Одни не представляют свою жизнь в каком-либо ином городе, кроме Иерусалима; другие не понимают, как люди живут в этом городе с тяжелой многовековой аурой, они обожают свой безалаберный Тель-Авив. «На линиях органического пересечения художника с местом его жизни и творчества возникает новая, неведомая прежде, реальность, которая не проходит ни по ведомству искусства, ни по ведомству географии», - пишет Петр Вайль.

«Все равно правдой становится то, что написано, а не то что произошло de faсto» (Р.Бальмина) - вот принцип создания литературного мифа. Для русскоязычных репатриантов после без малого двух десятков лет жизни в Израиле настала пора «собирать камни» - остановиться и оглянуться, посчитать потери и достижения. Проблемы адаптации в новой реальности были у всех общие, отсюда общие места в изображении репатриантской жизни. В 90-х годах стихийно сложилась особая субкультура репатриантов, пишущих по-русски, - по определению Леонида Левинзона, «людей социально неустойчивых, ветрено зарабатывающих, а то и вовсе принимающих израильскую действительность за чересчур длительный сон». Герой Аркадия Хаенко («Комната смеха») не зря восклицал: «Одни творцы вокруг»,- действующие лица репатриантской прозы – в основном люди творческие.

Быт одной и той же компании тель-авивской богемы описывается в повести «Летняя компания 1994 года» Риты Бальминой, рассказе «В Тель-Авиве» и романе «Сказочник» Леонида Левинзона. Прототипы героев у обоих авторов одни и те же. Задача Бальминой – показать людей в ситуации, когда из прошлого они вырваны с корнем, когда никто еще не привязан ни к кому и ни к чему, описать их безалаберный, нечистый, неустойчивый быт, который в символическом ключе по-своему важен для понимания культуры. У Левинзона же в романе «Сказочник» идут мучительные поиски точки опоры, знакомство и сближение с Тель-Авивом. Одни герои пускают корни, другие покидают «город без перерыва» в разных направлениях - кто отправляется в Америку, кто в мир иной, а кто-то, вырывая уже, казалось бы, образовавшиеся корни, исчезает вместе с тель-авивским домом.

«В Тель-Авиве надо ходить пешком, - утверждает Леонид Левинзон в рассказе «В Тель-Авиве».- Только тогда ты почувствуешь его дремотную левантийскую сущность, отдающую сладостью помоек и затхлостью пыльных манекенов. Пусть дикие жёлтые кошки следят за тобой длинными презрительными глазами и солнце, растопляя желания, всё ощутимее грозит сверзиться тебе на голову. В таком городе надо жить на крыше, писать стихи и спускаться вниз, единственно  чтобы искупаться в море да закупить наперёд продукты, обеспечив себя едой ещё на несколько жарких влажных дней. Вот на одной из таких крыш, в комнатке с залихватской надписью на двери «Мушкетёрская», проживал и проживает высокий уже немолодой человек с длинными русыми волосами. Готовит себе салаты, сидит у компьютера, принимает гостей». А герой повести «Дор» Алекса Тарна, Леша Зак «...высокий, усатый старикан с седыми волосами до плеч и обликом д’Артаньяна, по неизвестной причине отказавшегося от маршальского жезла в пользу романтики бомжевания». И жилище у него похожее: «Леша поселился в крошечной мансарде на улице Бограшова - всего несколькими домами выше того места, где она упирается в сине-зеленое тело Средиземного моря, отчаянно и безуспешно пытаясь оттолкнуться от него хоть на чуть-чуть ради собственного выживания. Главным достоинством мансарды, помимо низкой квартплаты, являлся выход на крышу, откуда в ясные дни, то есть примерно всегда, невооруженным глазом было видно старое море с округлым, соскальзывающим за край картины горизонтом... Иногда, соскучившись по чтению, Леша ходил в близлежащий русский книжный магазин, где в обмен на несложную помощь ему разрешали посидеть в чулане с книжкой в руках». Похожая квартира, теперь уже с более подробно описанными подступами к ней, появляется у Левинзона в романе «Сказочник». Сходство героев объясняется просто: прототипом героя рассказа Левинзона и Леши из повести Тарна является один и тот же реальный поэт, живущий в Тель-Авиве. Этот человек, которого Бальмина описала также и в «Летней компании...», превращается у нее то в черного котенка, то в шелудивого пса. Бальмина, автор без комплексов, вывела всех знакомых под настоящими именами, потому что хоть и декларирует - все это выдумка, однако явно старается описать так как было. Левинзон же создает синтетический образ, используя в качестве прототипов нескольких реальных людей. И Бальмина, и Левинзон описывают одни и те же случаи из реальной жизни: например, секс на одной из торговых стоек пустующего ночью кармельского рынка, появление «великой княжны Юсуповой» во время литературного вечера. В романе Левинзона описан реальный случай, когда компания поэтов проходила мимо дискотеки «Дельфинариум» незадолго до теракта. Тель-Авив в «Сказочнике» подчеркнуто неэстетичен, грязен, действие в основном проходит в трущобах, быт героев неустроен, питание скудное и однообразное. У Хаенко герой находит в своем холодильнике только позавчерашние чебуреки и магазинный салат из капусты с майонезом, герои Левинзона,Тарна и Бальминой питаются в основном яичницей. Зато крепкое спиртное льется рекой в каждом произведении из репатриантской жизни.

В Тель-Авиве 90-х было несколько культовых мест, которые теперь остались только в мифологии русскоязычных литераторов.

1. Вот кафе : «Вообще-то, назвать словом «кафе» затрапезный буфет на первом этаже «Дома ветеранов сионизма», где по четвергам, после заката, собирались русскоговорящие представители богемы, было серьезным преувеличением» (Бальмина). «Помнится, дальше был какой-то шум из-за обкурившейся поэтессы, беспрестанно рифмовавшей маразм с оргазмом и экстаз с унитазом. Та под конец своей декламации так возбудилась, что, взобравшись босиком на стол, поскользнулась во время заключительного двустишья: «Пусть мир идет прахом, но ты меня трахай!» и рухнула прямо на официанта с подносом» (А.Хаенко).

2. Еще было кафе на улице Бреннер: «Сюда, в этот крошечный, всего на 6 столиков зальчик, они станут нести свои радости и огорчения, новые тексты, вечные проблемы. Художники украсят стены своими картинами, музыканты установят аппаратуру. Сюда будут приходить сниматься и снимать, любить и ненавидеть, острить и обижаться на шутки. Здесь будут ссориться, мириться, драться, целоваться, читать новые стихи и петь старые песни. И пить, пить, пить... На тех вечерах, когда читали завсегдатаи - царила особая атмосфера, особая энергетика. Это притягивало народ на Бреннер. Место магнетизировало, приобретало мистическое значение, особый смысл. Для тех, кто понимает, конечно... для тусовки на Бреннер почти ничего не менялось. Она продолжала существовать в своем полуреальном, иррациональном, заколдованном мире творчества, за которое не платят шекелей» (Р.Бальмина). «Неожиданно наступила тишина, и в застывшем времени собственная запозднившаяся компания с выхватываемыми из теней неярким светом лицами напомнила старинную картину с потемневшими от времени, смешанными из тяжёлого масла красками, постепенно всё чётче и чётче проявляющуюся в сигаретном дыму. Засыпавшие зал голубые листки придали на несколько мгновений неожиданное растрёпанное очарование этому месту с дешёвыми выщербленными стульями и колченогими столами» (Левинзон).

3. «Салон» самой Риты Бальминой во Флорентине: «...десять метров полужилой площади, увешанной Риткиными китчеватыми полотнами, и кусок крыши во Флорентине», - это Бальмина. «Днём здесь нестерпимо жарко, а вечером благодать – звёзды низко, хоть хватай их руками, ветерок, тишина, а внизу шумит и перемигивается огнями незатихающий Флорентин», - а это Левинзон.

4. Библиотека Сионистского Форума, где проводились литературные вечера.

В историю вошел и дом на улице Шенкин, этакая «Воронья слободка», описанный в «Сказочнике» Левинзона. И у Бальминой, и у Левинзона используются традиционные литературные и мифологические сюжеты и образы – у Бальминой – люди-оборотни, превращающиеся в животных и птиц, у Левинзона это сказочная птица, черный пес, мотивы известных сказок.

 

Образ Тель-Авива

 

В представлении литератора Арона Липовецкого, в Тель-Авиве правят две стихии. Одна из них – веселая, с оттенком карнавала и мистификации развязная стихия рынка, с которого, собственно, и начинался город-порт. Потому именно здесь находятся штаб-квартиры криминальных кланов, здесь уютно богеме и асоциальным личностям. Другая - господствующая в университетском кампусе и северных районах ашкеназская вежливость, с которой город говорит тебе твердое «нет». «Нет, странный у нас город! – восклицает один из героев Леонида Левинзона. - Знаешь, о нём никто ещё не написал! Гоголя нет». Действительно, писать о Тель-Авиве серьезно и трезво, как оказалось, нельзя.

Город-метафора чаще всего мегаполис, перед слепой громадой которого человек ничтожен и бессилен, а в его толпе – одинок. Тель-Авив хорошо подходит под этот образ, который успел занять господствующее место в израильской русскоязычной литературе в годы начала большой алии, когда Израиль наводнили потерянные люди. Ворота Тель-Авива – Центральный автовокзал. И эти ворота сразу же ошарашивают приезжего. У Алекса Тарна Тель-Авив начинается с дизельного марева Центрального автовокзала, «именуемого еще Централом по причине глубинного сходства с пересыльными кичами, с вонью и воровством мира, загаженного тюрьмами, полицейскими участками и такими вот бетонными монстрами...» Тель-авивская «Тахана Мерказит», как новая, так и старая, упоминается в некоторых произведениях как мифологический лабиринт, который запросто закружит до смерти в рыночной стихии: «Монструозная центральная автостанция, наполненная бэушными шмотками и дешёвой русской музыкой... Но, по мере того, как гигантское здание вырастало из темноты узких восточных улочек, меня охватил страх - это исполинское чудовище с бордово-красными колоннами-ногами было ужасно. Казалось, сейчас оно выхаркнет из себя всю напиханную внутрь суетливыми тараканами бэушную шелуху, двинется, сминая коричневые сырые дома с отставшей штукатуркой, и стекло будет весело сыпаться на мостовую. Поведёт вокруг открывающимися налитыми кровью глазами и заревёт... Автостанция сверху – минотавр, дитя несовместимого. Вертит звериной башкой, принюхивается, хочет к морю. Но не может выбраться из лабиринта мелких, шебуршащихся тел. И воет, воет. Неслышно, но от этого воя мурашки по коже, и нестерпимая, липкая духота... Автостанция в Тель-Авиве как всегда заполнена запахом булочек и русской культурой: матрёшки, книги, музыка из динамиков... Шныряли тётки в синем, задорно переговаривались матом. Проплывали эфиопские женщины с вытатуированными крестами на тёмно-коричневых лбах и завёрнутыми в полотняные тряпки младенцами за спиной, широко шагали мощные бородачи с оружием, сновали оживлённо щебечущие филиппинки, и худые, в застиранных рубашках, всепроникающие китайцы» (Леонид Левинзон). А вот окрестности автовокзала: «Этот район Южного Тель-Авива, наверное, походил на Дамаск или Каир. Те же обшарпанные домишки, теснящиеся на узких улочках, напрочь лишенных зелени, те же бесконечные лавчонки, закусочные и парикмахерские, откуда целый день несутся заунывные восточные напевы, те же кучи пестрого мусора и смуглые, не обезображенные гамлетовскими рефлексиями, лица прохожих... панорама сотен плоских крыш с белыми бочкообразными баками и косыми стеклянными батареями солнечных бойлеров. Зелени почти не было видно: лишь кое-где из-за размытой дождями серой стены торчал одинокий кипарис или выглядывала верхушка пальмы. А над всем этим скопищем плотно сгрудившихся двух- и трехэтажных домишек нависали низкие тяжелые тучи цвета закопченной алюминиевой кастрюли. Не дай Бог жить в таком районе... Через месяц можно либо спиться, либо повеситься...» (А.Хаенко). Но именно в таких районах часто происходило действие в большинстве произведений русскоязычных израильских авторов 90-х годов.

Рассказ Марка Зайчика называется «Одиночество». Собрались три бича - бывшие интеллигентные люди из бывшего СССР. Действие разворачивается в забегаловке, находящейся, по-видимому, недалеко от одиозной «Таханы Мерказит». Но точно то же самое могло происходить и на Брайтоне, и в питерских закоулках, где обитают люди, выброшенные из жизни. Люди эти опустошены. Так сложилось. Старое вытекло, нового они не обрели, тянутся к иллюзии общения. Но это пустое времяпрепровождение, когда никто никого не слушает. Пустые люди обычно жаждут общения даже больше, чем остальные. Но те, у кого жизнь наполнена, не хотят с ними общаться – о чем с ними говорить? Вот и сбиваются они в компании себе подобных чудиков.

В одном из ранних набросков Феликса Гойхмана сюжет был схожий: это тот же рассказ об одиночестве в Тель-Авиве, о невозможности соучастия. Герои тоже пьют вместе, но каждый – сам по себе, они не только не утешают друг друга соучастием, но наоборот, проблема каждого становится еще острее. Главного героя чужая печаль только нагружает, не вызывая в нем адекватного отклика. Российские кухни, где любое горе можно было утопить в вине, ушли в прошлое. Даже в семье герой одинок, иллюзия сожительства кончилась. Каждый из супругов не давал другому тепла и не получал его сам. А вот детсадовский друг героя тоскует как раз потому, что он лишился женщины, которой необходимо было его соучастие и помощь. Его одиночество другого рода. В детстве ни тот, ни другой не были одиноки: одного окружали друзья, потому что он был нужен им как фантазер-рассказчик, а другого любила учительница музыки. И у того, и у другого были таланты, которые не реализовались. Обычно такие произведения оставляют щемящее чувство, потому что выхвачены прямо из реальной жизни.

Существует тип изначально пустых, естественных людей, которые «близки к природе»: что на ум пришло, то и говорят, что в данный момент хочется, то и делают. Жизнь несет их по течению, они кажутся неотъемлемой частью тель-авивского пейзажа. Если их никто не достает, они хорошо себя чувствуют там, где «рассыпанный на песке поломанным конструктором Тель-Авив, машины с возбуждёнными пацанами, играющими свою дикую музыку, написанную визгом, вырывающимся из-под шин, всё светится, всё заманивает, девочки несут груди, вступая во влажную взрослую жизнь, море накатывает на песок, пропитывает его солёными слезами». В рассказе Леонида Левинзона «Как ночь влажна» трое лоботрясов – два парня и девушка – едут из Азура в Тель-Авив, идут на пляж, заходят в воду, чтобы окончательно слиться с пространством: «Взялись за руки, потом расцепились. Вокруг волны, чернота, какие-то водоросли вынесло, сколзьнуло ими по ноге - бр-р-р. Набережная отдалилась, небоскрёбы светятся животами, у их подножия машины с гремящей музыкой толкаются, сверху самолёт на посадку пошёл, чуть не задел крылом этаж, испуганно замигал бортовыми огнями, всё слышно, но как через вату, всё видно, но как через стекло, остался лишь плеск волн, собственное плечо, солёность воды».

В основе создания городской мифологии часто лежит идея, что современный большой город - театр, на подмостках которого ты играешь сам и сам же зритель. В рассказе Левинзона «В Тель-Авиве» почти все действующие лица выступают под своими реальными именами и очень точно «играют» самих себя. Тель-авивская жизнь показана автором как абсурд сквозь винные пары. Можно попробовать на трезвую голову описать Яффо, но это будет какой-то не тот город... Необходимо немедленно вернуть город в нормальное положение, с ног на голову, обратившись к помощи водки «Лобзик».

С началом большой алии в Израиле появилось множество русских периодических изданий, где печаталась « куча корявых стишков, которые постеснялись бы поместить в стенной газете трамвайно-троллейбусного депо, повесть о босоногом местечковом детстве, написанная языком негра племени тутси, проучившегося два семестра в Рязанском пединституте, воспоминания о совместной поездке с Солженицыным в трамвае... А чего стоит романтическая феерия о космическом происхождении евреев, сочиненная бывшим бухгалтером по фамилии Гибельбаб!» В редакции такой газетенки «Бум» и работает герой Аркадия Хаенко. В повести «Комната смеха», кроме изображения жалкого нищенского быта и унылых тель-авивских зимних пейзажей, читателя ждет гротескное повествование о нравах в мире нарождающегося в Израиле русскоязычного газетного бизнеса. То, что происходит с репатриантами на новой родине, по мнению автора, иначе как «Комнатой смеха» не назовешь.

Герой Алекса Тарна Леша из повести «Дор» тоже разгуливает в Яффо: « Щурясь на старое равнодушное море, он расхаживал по пахнущим рыбой волнорезам яффского порта, а над раздвижным горизонтом поблескивали не то крылья чаек, не то сандалии Персея, не то пенсне Вячеслава Иванова. Он не торопился никуда, кроме как за хвостами собственных мыслей, за цветными пятнами образов, за скачущими вприпрыжку словами. Затаив дыхание, чтобы не спугнуть строчку, он садился на скамейку бульвара Ротшильда, и старые платаны колыхались над ним, как театральный занавес Судейкина, а угловой дом бывшего русского посольства напротив внезапно настигал его башней, пусть не круглой, пусть не семиэтажной, но все-таки башней, и пугливая строчка, как робкий любовник, сверкнув эполетами неведомых слов, убегала через башенный балкон, чтобы вдруг через две-три минуты бездомной кошкой высунуть мордочку из-за соседней мусорной урны». Для него Тель-Авив - открытый, просторный город, в котором бродят те же мифологические образы, что и в родном Петербурге. Как не вспомнить образ «гения места» Петербурга, данный Юрием Шевчуком - «черный пес-Петербург»? У Левинзона: «Этот великолепный город-собака так поспешно построен, что, если не уследишь, всё время по жаркому сухому песку съезжает в море. Криво установленные обереги из черепов отцов-основателей - Моше Даяна, Голды Меир, Бен-Гуриона стоят на страже, но ночами на дискотеках не верящие дедам малолетки крепкими молодыми ногами разбивают асфальт, пытаясь добраться до песка». Город, стоящий на песке, как Петербург - на болоте.

Для художницы и поэтессы Сусанны Чернобровой («Электронная почта») Тель-Авив - «анфан террибль», в нем есть две вещи: город и море, это смесь запахов тины, пота, рыбы, порта, просмоленных лодок, песка, корабельных канатов, раскаленного асфальта, шпал, выхлопных газов, цветов, кофе, даже литейного цеха. Тель-авивский стиль баухауз теплый и лиричный.

Борис Брестовицкий с любовью сделал наброски разных особо значимых для Тель-Авива мест. Действие в его очерках разворачивается как немое документальное кино начала 20 века - перед статичной камерой поочередно проходят типичные сценки уличной жизни, причем автор предлагает посмотреть на привычный город в необычном ракурсе: вот совсем раннее утро во Флорентине (« I love you, Флорентин»). Действующие лица - флорентинские типы: босой парень с собакой, девушка с гитарой, гомосексуалисты, проститутки, спящий бомж на скамейке. «Если пройти вдоль бульвара - а это не займет много времени, то внимательный взгляд схватит то, что происходило тут ночью. Возле первой скамейки на асфальте валяются раздавленные пивные жестянки. У одной из следующих - пустая бутылка из под водки и несколько баночек RED BULL. Ночные «посетители» соседней скамейки были более утонченными - на земле лежат одноразовые шприцы. Еще десяток метров... на скамье лежит забытая кофта, на земле - упаковки из-под презервативов. Еще десятое метров - куча одноразовых стаканчиков с остатками кофе и кусочки упаковочной фольги от табака (для кальяна)». «Немного солнца, немного моря. Немного смерти, немного любви» -таков Флорентин Брестовицкого.  

«... на Дизенгоф надо слушать,- утверждает Брестовицкий в другом очерке.- Наблюдать, смотреть, и обязательно слушать. Это особая улица, особый мир. Здесь совершенно другой Тель-Авив», потому что за столиками здешних кафе собираются тель-авивские ветераны... Улицу Алленби и Бульвар Ротшильда автор предлагает посетить перед началом шабата, когда город быстро пустеет - « исчезают толпы неутомимых покупателей, безногие нищие, подпирающие банки, вдруг выздоравливают и убегают по домам...Возле забора у театра «Габима» таксист справляет малую нужду... Приобщается к культуре? Судя по его внешнему виду - он еще никогда не был так близок к театру».

Но у большинства авторов Тель-Авив - не из тех городов, который вызывает умиление и вдохновляет романтиков. Это «неловкий, жаркий, пошлый, кое-как выстроенный, пахнущий морем и прелью, запачканный кровью карнавал». Здесь неэстетично, грязно, многие люди живут бедно, обводя ближнего вокруг пльца при каждом удобном случае. «...мусорный жаркий Тель-Авив с его обветшалыми трёхэтажными домами в вычурных балкончиках и с плоскими крышами, бульвар Ротшильда, выходящий к «Габиме», рынок «Пишпишим» с тысячью мелочей на все вкусы, ночные клубы, набережная с выросшими за десять лет небоскрёбами, вселенское смешение языков, тяжёлые низкооплачиваемые работы, щупающие взгляды восточных мужиков в не первой свежести рубашках и вечных шортах, обнажающих волосатые ноги, кафе на Бреннер» (Л.Левинзон).

 


Образ Иерусалима

 

«Я живу в Ершалаиме, раскинувшем себя на безводных холмах, чуть отступивших от иудейской пустыни. Провинциальный, великий Ершалаим. Напоминанием о войне за независимость самодельная пушечка Давидка покрашена свежей краской, базар, чёрные одежды ортодоксов, маленькая и уютная сионская площадь, ненавязчиво окружённая банками. И, наконец, старый город с сохранённой в первозданном виде ненавистью, накатывающей волнами на весь мир. Санкт-Петербург, Москва, Россия уже не моя сказка. Её пишут и в ней участвуют другие. Я же весь в этой жизни, в дешёвой провинциальности бывшей окраины Турецкой империи, долгое время никому не нужной земли, чья повседневность хлещет как кнут», - пишет Леонид Левинзон. Образ Иерусалима от Левинзона соткан из противоречий: пойдешь в одну сторону - запах ладана, иконы, свечи, кресты, чины в парче и золоте, отец Сергий с неистовыми глазами. В другую - муэдзины, гурии, Золотой купол, склонившиеся в едином поклоне, вбирающие бородами сладость Шехерезад, мужчины. В третей стороне - чёрные капли слёз на каменной стене.

Иерусалим Арона Липовецкого – это втягивающая человека воронка, из которой не выбраться, тяжелый и неудобный для обычной жизни город, здесь невозможен быт, а только бытие, которое запутано и таинственно. Город эклектичен, каждый его район – отдельный миф и образ. В повести Алекса Тарна «Дор» даны яркие образы иерусалимских районов: аристократичная Рехавия с Долиной Призраков, где обитает призрак погибшего друга главного героя, разухабистые Катамоны, «по нахалке, подобно сельскому хулигану у входа в клуб, разлегся на юго-западных подступах к аристократическим кварталам столицы, праздно лузгая семечки и пугая приличных прохожих гортанными хамскими выкриками». Иерусалимский ботанический сад имеет свою мифологию: случилось, что именно в этом саду арабский террорист зарезал «левого» профессора, и гулять по ботаническому саду прогрессивная общественность с тех пор перестала - на всякий случай. Воздерживались заходить сюда и реакционеры с ретроградами: кто-то утверждал, что призрак убиенного профессора Ш., зажав в зубах призрак кухонного ножа и алкая мести, бродит по здешним аллеям - в точности, как его старший духовный брат - по Европе». «Да полно, город ли это? - восклицает герой Тарна. - Подобает ли земным городам заселять небо? Город может карабкаться в гору, колоть облака иглами телебашен, скрести голубизну пентхаузами небоскребов... но все это - без отрыва от камня, глины, праха. А жить там, вверху, в невесомой звездной дрожи - нет, никогда. Это уже что-то другое, только не город, нет. Наверно, оттого так безнадежно одиноки, так обособлены друг от друга иерусалимские кварталы: они просто боятся стать целым... Как же тогда назвать Ерушалаим? Место? Но «место» - это ведь тоже означает «город»... Практичен человеческий язык, язык пачкунов: все меряет собою, все равняет на себя. Куда ему справиться с Иерусалимом, где людское жилье второстепенно, где адамову породу терпят из милости, где на самом деле проживает нечто другое, для чего нету слов? Лучше уж зови Ерушалаим Иерусалимом, так проще...» Город от не-города, от «места», отличает «соединение современной культуры и старой среды». Такое определение больше подходит к Тель-Авиву, хотя «старой среде» там всего век, если, конечно, не считать Яффо. Разумеется, главный герой повести «Дор» - «не от мира сего», действующие лица второго плана - тоже поэты, философы и алкоголики. Только в призрачном Иерусалиме может переплестись прошлое и настоящее, произойти мифическая история, связанная с реально существовавшей поэтессой Рахель.

В рассказе «Пути Эморейские» автор Игаль Городецкий описывает еще один таинственный иерусалимский тип: «О иерусалимские нищие! Это особые люди, о них много написано, и добавить мне нечего. Но если вы их не знаете, скажу только, что они полны достоинства и грации, у каждого свой норов, и если вы им не понравились - держитесь, языки у них страшнее пистолетов». На Святой земле, а тем более, в Иерусалиме, суеверие вдесятеро опасней - здесь и добро сильнее, и зло коварнее - такова мораль рассказа.

«Я люблю, когда в городе темнеет, - пишет Леонид Левинзон.- Дома, дорожные фонари, машины, колючая проволока над бетонным ограждением у иерусалимского рынка приобретают более отчетливые границы, и сами разноцветные люди, с одной стороны, приглушены проявившейся в воздухе дымкой, с другой – ярче звучит их смех, голоса, обособленная жизнь. Как раз в это вбирающее светлое и не отпускающее на волю темноту время я зашел в книжный, где у входа на деревянной подставке красуются искристые журналы с глянцевыми актерами. Свет проливался неправильной окружностью на выщербленные плиты перед дверью». Атмосфера иерусалимского магазина «Гешарим» передана очень точно: «... в спокойном свете еле колеблемая атмосфера остановившегося времени; лихорадочный наружный мир исчезает... Я действительно уверен, книги могут остановить время. Они останавливают, а ты стоишь, читаешь. Маленький шаг, опять читаешь». И посетитель магазина, художник, который «в Японии жил», хорошо известен в иерусалимской литературной тусовке. Непонятно, по каким причинам иной дом становится культурным центром. В Иерусалиме несколько таких центров, в Тель-Авиве сейчас всего один - именно тот магазин, в котором герой Тарна, Леша Зак, читал книги - «Дон Кихот». «Гешарим», по мнению иерусалимской русскоязычной интеллигенции, словно создан быть клубом. Левинзон вводит в повествование «Сказочника» мифологизированное место - мастерскую известного художника Вениамина Клецеля, находящуюся в здании бывшей гостиницы, в которой останавливались Бунин и Маршак.

В рассказе «Айн пнимит» скульптора и художницы Мириам Гамбурд Иерусалимская Академия Бецалель - место, где распадается традиционная логическая связь «лекция: профессор-студенты». Реальность в рассказе Гамбурд разделена на «сегменты», каждый из которых существует сам по себе и не пересекается с другими: «Иерусалим», «теракт», «арабы-обслуживающий персонал», «профессор» и «студенты», которые, в свою очередь, делятся тоже на несколько обособленных типов. Тема лекции абстрактна и далека от жизни. Все это вместе производит впечатление жутковатого и зловещего гротеска.

 

 

Города-антитезы

 

Переезд из Тель-Авива в Иерусалим, который занимает не более часа на автобусе – это переход из одного мира в другой. Один из персонажей рассказа Марка Зайчика совершает переезды на велосипеде из Тель-Авива в Иерусалим, а поэт Леша Зак из Тель-Авива пришел в Святой Город пешком.

Иерусалим и Тель-Авив – города-антитезы. В мистическом Иерусалиме любовь находят, но теряют, а теплый Тель-Авив ее возвращает («Дор). В рассказе Марка Зайчика Тель-Авив, где властвует полная свобода в забегаловке братьев Швили, противопоставлен Иерусалиму, представленному тамошней столовкой, в которой имеется распорядок. Автор даже подчеркивает: «Все это было в другом месте, городе другой культуры, других людей, других отношений». Иерусалимский базар сильно отличается от безалаберной веселой рыночной стихии Тель-Авива. Тут каждый занят делом и уверен, что его потомки это дело продолжат: «Это был иерусалимский базар, сразу вобравший в себя липкой жарой, истекающей потом поджарых сильных мужчин. Здравствуй, брат! Купи, брат! Знаешь, брат, тут стояли мои отец и дед, и они были такие же, как я – поджарые, заросшие чёрной шерстью, с миндалевидными глазами и сытой ленивой улыбкой на губах. Все дни я буду стоять здесь, в дыму шаварменных и фалафельных, а ночами обладать своей грубой женщиной, призывно распахивающей для меня толстые сладкие чресла, и от нашей страсти родятся множество жадных весёлых детей. Умру - из моего вволю пожившего тела вырастет финиковая пальма, и по её стволу будет стекать мёд созревших плодов. Умру, но у женщин моих внуков будет столько избыточного молока, что они будут его сцеживать, и эта, долгое время бывшая бесплодной, земля опять потечёт молоком и мёдом»(Левинзон).

У разных израильских русскоязычных авторов одно и то же место, например, венецианский пейзаж, может вызвать самые неожиданные ассоциации. Сусанна Черноброва видит Венецию в... безводном Иерусалиме, ей чудится, что два города-побратима смотрятся друг в друга, как в отражения. Там – город и вода, здесь – город и пустыня. Вода и песок – символы времени, дворцы на Дерех Хеврон похожи на палаццо мавританскими арками. В отличие от Тель-Авива, Иерусалим лишен урбанистической закваски, она ему не нужна. Художница говорит о химических цветах иерусалимского неба, общего с Мертвым морем, никакая живопись не выдерживает его «кислотной мойки». Цвета города в основном холодные, как в северном сиянии, оранжевого и красного почти нет. Город из хрусталя. На закатах небо грозное, как перед битвой. Она отмечает, что передать «томление, невесомость, соединительную ткань, коллаген» Иерусалима - задача невыполнимая. «Иерусалим – само время, а время цвета не имеет».

Мириам Гамбурд находит свою Венецию в... Яффо, потому что именно там явственно ощутимо присутствие смерти. В Венеции смерть напоминает о себе запахом гниения, в Яффо – вонью луж. Венеция умирает аристократически, Яффо - натуралистично. Дивный свет, струящийся в «венецианские» окна квартиры и эстетика безобразного, мистического умирания Яффо завораживают автора.

Иерусалим и Тель-Авив в русскоязычной литературе Израиля начала 90-х были противопоставлены и идеологически. В Иерусалиме, по выражению Бальминой, ветераны от литературы, приехавшие в 70-80-х годах, «гнездовались большими скандальными популяциями», им казалось, что «они представляют легенду о русской литературе в изгнании», и никого, кроме себя, не считали писателями. Сейчас большинство из «ветеранов» сошло со сцены, у более молодого поколения этих счетов нет и им нечего делить.

Тель-Авив и Иерусалим не похожи между собой и не похожи ни на какие другие места в мире, сколько ни сравнивай. По мере того, как русскоязычные репатрианты обживают эти города, врастают в них, все богаче будет становиться их мифология.

 

 





оглавление номера    все номера журнала "22"    Тель-Авивский клуб литераторов







Объявления: