Иногда полузабытые детские впечатления помогают найти ответы на сложные взрослые вопросы или, по крайней мере, подсказывают, где эти ответы можно отыскать.
I
– Любите ли Вы стихи?
– Вопрос столь же бессмысленный, сколь часто задаваемый. Ответить утвердительно или отрицательно на это вопросительное невозможно уже и потому, что ни сказуемое, ни дополнение в нем не поддаются рациональному определению.
Что значит любить? Это, смотря, чтó любить или кого любить. Но в любом случае это значит относиться к объекту любви самозабвенно, то есть лучше, чем к себе, субъекту. “Для звуков жизни не щадить?» А как это? Поэт, записавший эти слова гусиным пером, свою жизнь не пощадил. Так же, как его юный преемник, отчаянным фальцетом выкрикнувший “Погиб поэт...” Так же, как семеро, составившие славу российской поэзии следующего века, когда все уже писали стальными перьями. Они это ради стихов сделали? Возможно, и ради них тоже.
Что значит стихи? Определений тьма, и все они разные: у стихотворцев, у стихоплетов, у стихолюбов, у филологов, философов, просто грамотеев – у каждого свое. И если представить себе невозможное – собрался синклит мудрецов-языкознатцев и свел эти определения воедино – то первый же истинный поэт, явившийся на поприще отечественной поэзии по окончании работы комиссии, разнесет вдребезги все ее формулировки самим фактом своего появления. Если он, конечно, истинный поэт.
Несмотря на все эти фундаментальные неясности, все мы не затрудняемся с суждением, стихи это или не стихи, когда читаем про себя, а особенно вслух, любой рифмованный или нерифмованный текст, претендующий на принадлежность к миру звуков, для которых не жалко жизни. Потому что никакой гаммы градаций (Gradus ad Parnassum) в чудном мире поэзии не существует. Либо это стихи, либо нет. Нету званий, нету премий, нету набора мишленовских звездочек. Звездочка, впрочем, есть, но только одна. И с ней не надо света.
Автору тоже хочется добавить свое в неразбериху определений. Научные дефиниции не работают. В свое время, прочитав у уважаемого эллиниста, что стиховеду качество стиха не важно, ибо филологическому анализу подлежит любой текст, автор начал подозревать, что стиховеды видят в стихах не совсем то, что чувствуют нутром стихотворцы. Поэтому оставим стихознатцев с их качественным и количественным анализом и обратимся к проверенному пропедевтическому приему аналогии.
Стихоплет, как цирковой
На арене цирка никто не ходит просто так. Либо по канату, либо летают, либо кувыркаются, либо еще как-нибудь, но только не пешком. Стихотворец тоже слóва в простоте не скажет, а если и наступит простота, то неслыханная, как ересь. Циркового, как и поэта, можно отличить по походке и полету. И сразу видно, есть звездочка или нет. Если нет, то извольте вон с арены или, в крайнем случае, в униформисты. У поэта нет ни арены, ни купола, ни шпрехшталмейстера. У него есть только его родной язык, который и арена ему, и купол. А шпрехшталмейстером, акробатом, гимнастом, укротителем смыслов, коверным, наконец, он на арену выходит сам. И в пределах этого магического пространства он витает либо по воздуху, либо по канату, либо по вертикальной стене, либо как-нибудь еще, но только не пешком (прозой). Чтобы взлететь, надо разогнаться (я непременно скорость разовью...). Со скоростью пешехода по стенке не пойдешь. Чтобы передвигаться по канату, надо иметь обостренное чувство равновесия в пространстве своего языка. Неправильно (не на свое единственно возможное место) поставленное слово немедленно скидывает тебя вместе с несостоявшимся стихом с каната. В корзину.
Есть, однако, существенная разница. Цирк – занятие традиционное, нововведения он не очень любит. Жесты выверены, последовательность номеров в программе отточена, правила игры известны и цирковым, и зрителям, занимающим места за ободком круга, который имеет ровно тринадцать метров в диаметре. СЕГОДНЯ И ЕЖЕДНЕВНО! – написано на афише, извещающей, что цирк приехал.
У сочинителей все не так. Вот он разогнался, приготовился к священной жертве, вышел на арену, принес эту жертву – все в полном одиночестве (тихотворение мое немое...). Тихотворение, допустим, состоялось. И если оно действительно состоялось, то изменились и арена, и правила игры, и сам стихотворец. Потому что в мире стало одним стихотворением больше. Это значит, что всем уже существующим на данном языке стихам дóлжно потесниться или даже поменяться местами, чтобы принять новичка. Появилось, к примеру, двенадцать строчек, первая из которых “Белеет парус одинокий...”, и состав российской поэзии радикально переменился. Уже и пушкинский “Арион” и языковский “Пловец” читаются по-другому, и у цвета “лазурь” появились иные оттенки, и небосвод российской поэзии стал как-то выше, чем вчера...
А вы говорите – определения.
II
– Любите ли Вы свободу?
– Вопрос столь же бессмысленный, что и предыдущий. Но отвечать надо. Потому что, только ответив на этот бессмысленный вопрос, мы научимся отличать человека от других млекопитающих, включая приматов, привольно рассевшихся на соседних ветвях древа эволюции. А как на него ответишь, зная, что пришел ты в этот мир не по своей воле или свободному выбору, и уйдешь из него тоже, скорее всего, недобровольно. Тем не менее, сладкое слово “свобода” есть во всех наречиях (по крайней мере, во всех, доросших до создания письменности). А в продвинутых языках, на которых пишутся священные книги и философские сочинения, даже имеется удивительное словосочетание “свобода воли”. По-русски это какое-то масло масляное, но на других языках, отличающих свободу от воли, оно звучит понятнее: Willensfreiheit, free will...
Свобода воли это, что ли, разрешение от Всевышнего вашей левой ноге ступить, как ей хочется в данный момент, а в следующую минуту совершить еще один поворот или устроить кульбит, не сообразуясь с вашими вчерашними намерениями и ожиданиями ближних? У своевольной ноги есть свои резоны: ведь, как бы вы ни ступали, куда бы ни поворачивали, какие бы обдуманные или внезапные решения ни принимали, все равно вы движетесь навстречу своей судьбе. А она, как считают многие на востоке и некоторые на западе, определена до вашего рождения, место и время которого не вы выбирали.
Юношеский энтузиазм послевоенных поколений советско-подданных крепчал и ослабевал при неустойчивом климате, когда короткая оттепель сменялась длинными заморозками, когда под кредиты, взятые у недалекого светлого будущего, мобилизованные романтики распахивали в пыль казахскую целину, вбухивали в строптивые сибирские реки железобетонные блоки и тянули рельсы из относительно обжитого Приангарья в полузаброшенную Тынду. И все это под постоянно возобновляемые обещания восстановить мифические «ленинские нормы» и под излюбленные песни о пыльных комиссарах в суконных шлемах. Чтобы не потерять себя в хаотическом потоке исторических постановлений пленумов и съездов и в громком треске газетной идеологии, мы ухватились за импортный экзистенциализм Сартра и Камю, кое-как нами же приспособленный к иррациональной советской действительности. А там, на слабо освещенных сценических подмостках резвится своеволец Гец фон Берлихинген, оспаривающий у Создателя его права, а в каменоломне преисподней, «в пространстве без неба и без времени» не до конца умерший Сизиф раз за разом вкатывает на гору неподъемную глыбу и мыслит о свободе, спускаясь с вершины горы к ее подножию, где его ожидает все та же глыба. Альбер Камю убеждает нас, что Сизиф не только мыслит о свободе, но и свободен в эти мгновения. Мы же, не имея перед собой руководящей глыбы, тоже размышляем в меру своей ограниченной образованности, свободны мы или все же не очень. И безуспешно пытаемся отыскать ответ на вопрос: может ли быть реализована провозглашенная философами свобода воли в стране, управляемой своевольцами-большевиками, наставленными на гибельный путь тем самым Лениным, нормы которого все никак не восстанавливаются. И ждем помощи или хотя бы подсказки от мифического Сизифа. Сизиф молчит. Он избывает свое своеволие.
Маленькому, но уверенному в своей правоте народу, которому Всевышний первому объявил, что Он Один и Един, были даны заповеди, но при этом прибавлено, что соблюдать их народ в целом и каждый индивидуум в отдельности должны добровольно. Примеры поощрения за соблюдение и кары за нарушения были продемонстрированы и занесены в Книгу. А дальше – ваш выбор, евреи. Обратим внимание, что эти заповеди были даны как раз в тот момент истории, когда избранный народ оставил остывать гарантированные горшки с мясом и ушел в неизвестность, ведомый человеком, который был поставлен на эту стезю против своей воли, но уж, став Учителем, с нее не сошел. Путешествие из Мицраим в Кнаан полно примеров своевольства. Путь был извилистый, но единственно возможный, своевольство беспощадно каралось свыше, племя, за время пути превратившееся в народ, добралось до обетованных земель и с той поры в каждый пасхальный седер мы себе напоминаем: в этом году – рабы, в следующем – свободные люди.
И вот вопрос: когда евреи брели по каменистой пустыне, с тоской вспоминали про горшки с мясом и не видели перед собой ничего, кроме кромешной неизвестности, они были свободны? Разбивая каждый вечер свои шатры на новом месте, собирая поутру кладь и бредя по бездорожью среди каменистых гор, не отличимых одна от другой, так что неясно, вперед мы идем или отклонились куда-то, мы чувствовали себя свободными? А Моше с братом своим Аароном, были ли они свободны, возглавляя многотысячное шествие под неослабным вниманием Наставившего их на этот путь?
Автору тоже хотелось бы поделиться своим опытом различения дихотомии ‘свобода воли – своеволие’. Он тоже штудировал историков и философов Запада и Востока в поисках ответов и советов и испытывал бритвенную остроту этой дихотомии на собственной шкуре. Но, пользуясь английским присловьем, to make a long story short, он предпочитает не цитировать прочитанное и не делиться деталями биографии, а вернуться на ту же цирковую арену.
Свобода ступать по канату
Отбросим весь цирковой реквизит. Уберем страховочные сетки. Оставим только канат, натянутый через освещенную арену. Но концы его пусть выходят из тьмы прошлого и уходят во тьму будущего. Вы не выбирали профессию канатоходца. Те, кто вас родил, в какой-то момент жизни вытолкнули вас на арену, и вы обнаруживаете себя балансирующим на натянутом канате. Но каната этого как бы нет. То есть вы ощущаете, что стоите на нем, но его нет. По крайней мере, вы его не видите. И никто не видит. Но надобно идти. И вы выбираете – вы делаете первый шаг. В пустоту? Нет, не в пустоту, если вы твердо уверены, что канат существует. Вы делаете второй шаг, затем третий, у вас появляется походка. Вы обретаете чувство равновесия или, иными словами, ощущение правильности избранного пути. Путь длинный, случается всякое, вы иногда ошибаетесь и сбиваетесь с ноги. Каната так и не видно, но вы уверены, что он существует, и эта уверенность помогает вам вновь обрести утерянное равновесие. Вы добираетесь до конца освещенного пространства и исчезаете во тьме. Ваш жизненный путь окончен. Вы прошли его, как свободный человек, единственно верным способом. Невидимый канат был натянут персонально для вас. Человек Востока назовет этот путь Дао. Но дело, конечно, не в названии и не в иероглифе, его изображающем. Вы реализовали свободу своей воли и волю Того, кто вами руководил.
Или вот другой сценарий. Те, кто вас родил, в какой-то момент жизни вытолкнули вас на арену, и вы обнаруживаете себя балансирующим на натянутом канате. Но каната этого как бы нет. Зато есть слепящий свет, публика вокруг арены и масса возможностей. Стоит лишь шагнуть и руку протянуть. И вы делаете первый шаг в пустоту, которая не совсем пустота. Можно за что-то ухватиться, на кого-то наступить, кого-то оттеснить. Искусство это нехитрое, и вы быстро ему обучаетесь. Траектория вашей жизни причудлива, полна взлетов и провалов, ваши мысли и ваши руки заняты нахватанным барахлом. Вы изрядно наследили вокруг невидимого каната, пожгли немало мостов, согнали других людей с их жизненных траекторий. Если вы человек с размахом и железной хваткой, то вам удалось исказить течение истории целых народов. Когда вы добираетесь до конца освещенного пространства, все нахватанное куда-то исчезает, и вы сами исчезаете во тьме. Ваш жизненный путь окончен. Вы прожили свою единственную жизнь своевольцем.
Вот, собственно, и вся дихотомия.
III
– Любите ли вы философию?
– Вопрос опять-таки непонятный. Философия это любомудрие по-гречески. Любить любовь к мудрости? Проще, вроде бы, любить саму Софию. Но она женщина строгая, и понятие “любовь” – не из ее лексикона. Греческое любомудрие, как нас учил Сократ в переложении Платона, это поиски истины, скрытой под покровом видимости. Истину любить трудно, почти невозможно, особенно – нагую. И Сократ ее не домогался, а доискивался. Также и Демокрит не любил свои атомы, он просто мысленно разъял материю на составляющие, составляющие – еще на более мелкие элементы, и решил, что этот процесс где-то заканчивается. Конечный продукт своих умственных экспериментов он назвал “атом” – неделимый. Эксперименты эти трудно связать с любовью. Но то, чем он занимался, почему-то называется философией. Хотелось бы понять, почему.
Я готов поверить в любовь к любомудрию великих мыслителей, создававших грандиозные философские системы в уютных немецких городках с их размеренным жизненным распорядком, невысоким небосводом и недалеким горизонтом. Кенигсбергский обыватель Иммануил Кант вышагивал путь от дома до университета утром и в обратном порядке вечером, на фоне полной предсказуемости своей профессорской жизненной траектории прозревал холодным разумом трансцендентальные бесконечности сверхлогического, но при этом по-немецки пылко любил звездное небо над своей головой и моральный императив под своим профессорским сюртуком. Ректор нюрнбергской гимназии Георг Фридрих Гегель – столь же систематический философ, сколь и Кант – должен был не только прозревать абсолютный дух во всех видимостях и сущностях, но и по-платоновски его любить. Без этого было бы невозможно построить освященный этим духом грандиозный собор из поддерживающих и укрепляющих друг друга триад, который автор скромно назвал Наукой Логики. Ревнитель аксиоматических интеллектуальных построений Барух Спиноза, изгнанный из еврейской общины Амстердама за неортодоксальные философские воззрения, в своей «Этике» любовно выстроил геометрические доказательства Божьего присутствия в мыслях и делах человека.
Но я ни за что не поверю в любомудрие себялюбца Сартра с его прог-раммными тезисами, превратившимися в расхожие цитаты: «сколько людей, столько и истин» и «быть свободным – значит быть самим собой». Смысл второго утверждения высвечивается еще одной сартровской максимой: «ад – это другие». Взыскуемая Сартром экзистенциальная истина бесконечно далека от гегелевского абсолютного духа. Страстный апологет свободы Жан-Поль Сартр отверг Нобелевскую премию, предложенную ему с формулировкой «за богатое идеями, пронизанное духом свободы и поисками истины творчество». Какие бы ни выдвигал он обоснования своего отказа, мне кажется, что формулировка Нобелевского комитета имеет к творчеству Сартра весьма приблизительное отношение. По Сартру, отдельный человек отыскивает свою экзистенциальную свободу в предложенных ему обстоятельствах, которые он не выбирал. Каждый человек взыскует истину из своей индивидуальной ямы, бочки, тюремной камеры, пустынной местности, и каждому герою его истина предстает в ином обличье. Правда одного оборачивается кривдой для другого и стыдным компромиссом для третьего. Персонажи Сартра сплошь своевольцы. Он и сам представляется мне высокоодаренным и высокообразованным своевольцем. Экзистенциальное мироощущение замешано на любви к свободе? Наверно. Экзистенциалист домогается Божественной истины? Вряд ли. Надо бы справиться у теолога и антигегельянца Кьеркегора. Он, помнится, уверял, что настоящая любовь к истине неизбежно принимает форму отчаяния.
Один из вариантов любви к мудрости сардонически описан у Макса Фриша в пьесе «Дон Жуан и любовь к геометрии». Юный Дон Жуан любит геометрию вместо того, чтобы ею заниматься. Но окружающим его дамам и девицам даже такая платоническая любовь не к ним нестерпима. Они вовлекают его в головокружительную любовную эскападу. Он перебирается из постели в постель и не перестает анализировать геометрию своих любовных связей. В конце концов Жуан оказывается скованным узами брака с бывшей шлюхой, а теперь герцогиней, владелицей замка о сорока четырех комнатах, и любомудрая Миранда выводит геометрическую сумму его жизни: – «куча баб и никакой геометрии».
Коверный – философ цирка
Пора уже вернуться под купол цирка. Сделаем это в тот момент, когда группа воздушных гимнастов уже завершила свой номер, а иллюзионист-престидижитатор проверяет в последний раз свое магическое оборудование перед выходом на арену. Кто в это время занимает публику? Конечно, коверный. Он неверными шагами ковыляет по опилкам, натыкается на рабочих, опускающих воздушное оснащение, неуклюже пытается их обогнуть, но не получается, и парень в портках не по росту и не по возрасту вдруг как-то нечаянно оказывается в воздухе без лонжи и страховочной сетки среди полуспущенных канатов, трапеций и еще каких-то блестящих штучек. Отчаянно пытаясь не сверзиться, он хватается за все подряд, взмывает под купол, совершает немыслимый воздушный танец на полуразобранном оборудовании (без лонжи!), неуклюже приземляется и, ковыляя, удаляется, не обращая внимания на неуверенные аплодисменты.
Или вот конный парад-алле с вольтижирующими джигитами. Джигиты выделывают чудеса, то образовывая подобия двухголовых кентавров со своими четвероногими партнерами, то выпрастываясь из стремян и превращая коней в скачущие пьедесталы для своих акробатических упражнений. Все это в бешеном ритме вращается по кругу как единое целое, и абсолютная слаженность движений вольтижеров делает представление подобием завораживающей стробоскопической картинки. Коверному этот абсолютный порядок не по душе, он как-то умудряется прорваться в узкую щель между двумя джигитами и оказаться внутри праздничного колеса. Кто-то из мужчин подхватывает легкое тельце клоуна, и тот оказывается вовлеченным в кавказский круг. Как беззаконная комета, он переносится с крупа на круп, вольтижирует вместе со всеми, но только без шашки, газырей и папахи, а в ботиночках, спинжачке и клоунских портках. И его беспорядочное перемещение по ободу крутящегося колеса выявляет скрытый смысл этого безостановочного вращения.
Коверный умеет все, что умеют прочие цирковые. Разница в том, что каждый актер – мастер одного номера, который он придумал и оттачивал всю свою цирковую жизнь, а коверный умеет все то, что придумал любой из них. Но только лучше. Он любит весь этот цирк как целое. Он – философ цирка.
IV
– Так что же, выходит, что Моше, избранный Всевышним, шел по невидимому канату, а двенадцать колен брели вслед за ним, не разбирая дороги и все время оглядываясь на Мицраим, где трудоустройство было гарантировано, а горшки с мясом ежевечерне разогревались на медленном огне?
– Может оно и так, но до Земли обетованной евреи все же добрались.
– Добраться-то они добрались, но потом утратили путь и были рассеяны. И не однажды, а дважды.
– Утратили, да не совсем и не навсегда. Казалось бы, и млеко с медом в этих местах иссякли, и пути занесло песком и болотной ряской, но ведь добрались и в третий раз!
– Ну, и много ли среди этих добравшихся свободных людей? Больше ли, чем среди других народов, которые не бродили по каменной пустыне под водительством Моше?
– Не мне считать. Ведь я и сам из добравшихся.
V
– Любите ли вы цирк?
– Даже и не знаю, что вам сказать. Последний раз я там был в далеком детстве и почти ничего не помню. Разве что запах свежих опилок и аромат пота цирковых лошадей в чепраках. Кони бегают по кругу, и перья, украшающие прекрасные конские головы, плавно покачиваются в такт их бегу.