Нас было семеро, немытых, небритых, нечесаных.
После двухнедельного перехода из Алма-Аты мы, лихо переправившись через два высокогорных перевала, вышли на узкую тропку, круто ведущую вниз, к сказочному озеру Иссык-Куль. С ледникового перевала Суть-Булак, мы, когда на ногах, когда по снегу на пятой точке, спустились в некое подобие земного рая, оскверненного присутствием человека. Спуск был длинный и крутой, так что мы из полярной зоны попали прямо в субтропики, центром которых был город Тамга, некрасивым грязным пятном прилепившийся к берегу озера. Назвать этот населенный пункт городом можно было только в насмешку – он представлял собой, и, небось, до сих пор представляет, горсточку убогих домиков с единственным магазином в центре.
Магазин был, что называется, "за все услуги" – на его налезающих одна на другую полках были свалены вперемешку кирзовые сапоги, молотки и напильники, мотки веревки, пачки залежалой лапши, окаменевшие пряники и кучка невостребованных с прошлого века консервных банок с тихоокеанскими крабами. Банки были украшены идущей по белому полю красной надписью "Снатка", сокращением слова "Камчатка", написанным латинскими буквами. Жители Тамги, не подозревавшие о существовании латинского алфавита, дружно, произнося все буквы по-русски, называли продукт, наполняющий банки, "снаткой", и никогда его не покупали.
В центре магазина на отдельном деревянном пьедестале возвышался большой телевизор, к экрану которого было прикреплено написанное крупным детским почерком объявление: "Непокупателям трогать руками строго запрещается", – несмотря на настойчивые протесты моего грамотного компьютера, я сохранила первозданную орфографию. Из этой Тамги нужно было убираться поскорей, и мы принялись за поиски грузовика, который увез бы нас оттуда в столичный город Фрунзе, который сегодня называется Бишкек.
Однако очень скоро стало очевидно, что уехать из города Тамга не так-то просто, иначе, я думаю, все его жители давно бы разъехались. Автобус ходил, когда хотел, а хотел он не чаще двух раз в неделю, зато иногда ломался и не ходил вообще. Поймать какую-нибудь машину на шоссе было почти невероятно – движение на том, что носило там гордое имя "шоссе", было крайне жидким, и все машины проходили мимо полностью укомплектованные.
В конце концов, мы, вспомнив устав американской армии, поступили, как женщина, которую насилуют, – мы расслабились и постарались получить удовольствие. Мы покинули грязные городские кварталы и разбили лагерь под одичавшими абрикосовыми деревьями, которыми зарос берег озера. Три дня мы праздно гуляли, любуясь озером и собирая дикие абрикосы, от которых у всех начался бурный понос.
На третий день мы случайно обнаружили затаившийся за скалой пустой грузовик. Присмотревшись, мы обнаружили в кабине шофера – он дремал, уткнувшись носом в руль. Кто-то из нас тряхнул его за плечо, он открыл глаза и долго озирался вокруг, пытаясь сориентироваться на местности. После недолгой торговли он согласился отвезти нас в будущий Бишкек.
Мы, наивно ему поверив, наспех запаковались и потащили к грузовику свои порядком полегчавшие после долгого пути рюкзаки. Взобравшись в кузов вслед за рюкзаками, мы стали наблюдать за странными действиями шофера.
На наших глазах он много раз подряд производил одну и ту же операцию: медленно пятясь, он отступал от грузовика на пару метров, а потом, резко вытянув вперед обе руки, лихорадочно сжимающие какой-то удлиненный предмет, бросался в атаку на капот. Перед самым капотом его заносило в сторону, и он пробегал мимо машины, неловко соскальзывая в придорожную канаву. После чего возвращался и начинал все сначала. Постепенно до нас дошла суть того, что он делал – у него, по всей очевидности, не работал стартер, и он решил завести мотор при помощи заводной ручки. Однако он был настолько пьян, что ноги каждый раз резко уносили его в сторону от намеченной цели.
Я осторожно спросила:
"Разумно ли с ним ехать? Он ведь на ногах не стоит!"
На что кто-то ответил вполне логично:
"Но ему ведь не придется стоять – он будет вести машину сидя!"
Хоть нам уже не терпелось поскорей удрать из этой сказочной глухомани, все же ехать с пьяным шофером по горной дороге не хотелось. Пока мы шепотом решали, как быть, судьба решила за нас: в двадцати шагах от нас неожиданно остановился древний голубой автобус, напоминающий жестяную коробочку с леденцами, и высадил на дорогу с полдюжины пассажиров. Мы помчались к автобусу, не замечая даже тяжести своих рюкзаков. О радость! – в автобусе было семь свободных мест, и он ехал в Бишкек. Мы наспех сговорились о цене, и, не без труда разместившись, кто на сиденье, кто в проходе на рюкзаке, двинулись было в путь.
Но тут перед автобусом возник странный взлохмаченный образ – до шофера грузовика дошло, что он потерял выгодных клиентов. Ему бы лечь поперек дороги и не давать автобусу проехать, но он, как видно, не был знаком с методами мирного противостояния. И потому решил вернуть нас силой. Высоко подняв руку с заводной ручкой, он обогнул автобус и с отчаянным матом бросился к его еще не закрытой дверце. Водитель автобуса втянул голову в плечи, готовясь принять сокрушительный удар, но наш бывший шофер опять повторил свой хорошо отработанный маневр – перед самой дверцей автобуса его собственные ноги занесли его тело далеко в сторону от намеченной цели, и он, как подкошенный, рухнул в канаву. Больше мы его не видели – стартер автобуса был в порядке, мотор взревел, и мы тронулись с места.
Не проехали мы и пары километров, как услышали громкую музыку духового оркестра. Оркестр в таком диком и пустынном месте? Или у нас начались галлюцинации? Водитель автобуса тоже заинтересовался этим неземным явлением и притормозил у одинокого причала, неизвестно кем и для чего построенного в этой глуши. Музыка доносилась с борта белого катера, красиво и быстро скользящего к причалу по бирюзовой глади озера.
Не прошло и пяти минут, как катер пришвартовался и спустил сходни. Музыка грянула еще громче, и на сходнях появился первый космонавт Юрий Гагарин, собственной персоной, хоть изрядно располневший, но однозначно узнаваемый. Пока он медленным шагом шел по сходням к берегу, откуда-то из ущелья вынырнула бесшумная черная "Чайка" и притормозила у самого причала.
Гагарин, не бросив даже взгляда на двух матросов, отдающих ему честь у подножия трапа, неспешно прошел к распахнутой дверце "Чайки" и скрылся в ее сумрачной глубине. Черная "Чайка" отъехала так же бесшумно, как подъехала, и через мгновение скрылась в зарослях диких абрикос. Музыка на борту белого катера смолкла, и он тоже, на миг взревев мотором, исчез в сверкающем лазурном просторе.
А мы, все до одного – и водитель, и пассажиры – так и застыли с разинутыми ртами: было это видение реальным или нам просто померещилось? Художник Николай Рерих, считающийся главным специалистом по мистическому озеру Иссык-Куль, настаивал, что у людей непривычных там часто бывают галлюцинации. Замечу только, что наша галлюцинация была коллективная.
АЛТАЙСКАЯ ПИОНЕРКА
Алтай запечатлелся у меня в памяти всего лишь несколькими штрихами – непрерывным шорохом мелкого, никогда не прекращающегося дождичка и стремительным потоком изумрудно-зеленой реки Катунь, волочащей по своему руслу могучие бревна и многотонные валуны. Но главное – и по сей день сияет в моем сердце трогательный образ встреченной на лесной тропинке маленькой пионерки с ясным личиком монгольского бронзового божка над красным галстуком, которая на вопрос, много ли в их лесу грибов, засияла белозубой улыбкой и чистосердечно ответила нежным детским голоском:
"Грибов у нас? До хуя!"
ЛИЛЯ БРИК
В нашем крохотном "Москвиче" мы привезли в Переделкино литературного критика Бена Сарнова с женой Славой и одного харьковского литератора, которого они хотели познакомить с Виктором Шкловским, жившим тогда в Доме творчества. Кроме нас пятерых, мы втиснули в машину нашего девятилетнего сына Володю и восьмилетнего сына Сарновых Феликса.
Мы подъехали к воротам Дома творчества и начали выгружаться из "Москвича". Первыми выскочили мальчики и тут же затеяли щенячью возню прямо на глазах многочисленных советских писателей, прогуливающихся после обеда. Вслед за мальчиками из машины выбрались Сарновы, потом мы с Сашей, и последним – слегка оглушенный харьковский гость, который всю дорогу сидел на заднем сиденье, зажатый между мной и Славой, сдерживая воинственный натиск двух мальчишек, примостившихся у него на коленях. При виде такой длинной процессии, выползающей из недр такой маленькой машины, писатели, благодушные после сытного приема пищи, пришли в восторг. Каждого нового пассажира, выбирающегося наружу, они встречали аплодисментами и криками: "Много вас там еще осталось?"
В самый разгар всеобщего веселья наш Володя умудрился разбить сарновскому Феликсу голову подобранным на обочине дороги камнем, и к общему хору добавился отчаянный рев пострадавшего в сопровождении сердитых воплей его матери, пытавшейся поймать Володю и дать ему затрещину. Володя ловко уворачивался, с громким смехом лавируя в писательской толпе. Писатели восприняли эту мизансцену как продолжение спектакля и стали скандировать, указывая на меня: "Мать Каина! Мать Каина!" С какой стати они решили считать Феликса Авелем – ума не приложу.
На шум из ворот выбежала очень маленькая, очень худенькая, очень старая женщина в малиновых штанишках до колен, и все замолчали и уставились на нее – в те времена даже к строгим женским брюкам еще не привыкли, а уж о малиновых штанишках до колен и говорить не приходилось. В руке она держала нечто, похожее на сушеную голову облысевшей обезьяны.
Она простерла руку с обезьяньей головой в сторону Славы. Даже Феликс перестал рыдать, так что слова ее прозвучали очень громко в наступившей тишине:
– Слава, милая, вы не знаете, как открыть кокосовый орех?
– Господи, Лиля Юрьевна, мне бы ваши заботы, – ответил за Славу Бен, носовым платком утирая кровь с разбитого лба Феликса.
– Неужели это Лиля Брик? – спросил харьковский гость задрожавшим от благоговения голосом.
Но ответа не дождался, потому что начался следующий акт послеобеденного спектакля. Лиля Брик вдруг пронзительно взвизгнула, сунула орех Славе и припустила бегом куда-то вверх по улице. Все присутствующие повернули головы – посмотреть, куда это она помчалась. Навстречу ей, широко раскинув руки, шагал Корней Чуковский, высокий, лихой и моложавый – в распахнутом светлом плаще с развевающимся на ветру шарфом.
Лиля с разбегу вскочила на него, и уцепившись одной рукой за его плечо, начала кулачком другой колотить его по лицу.
– Негодяй! Старый негодяй! Шутник проклятый! – вопила она, дрыгая в такт ударам маленькими ножками в малиновых штанишках.
К.И. взял ее за локотки и бережно опустил на землю. Глаза его сияли знакомым мне игровым огнем. Голос его был сама невинность:
– В чем дело, Лиля Юрьевна? Чем я провинился?
– Этот человек еще спрашивает? Он не знает, чем он провинился!
– Понятия не имею, – развел руками К.И.
– Хватит притворяться! – возмутилась Лиля Юрьевна. – Ведь вы дали мне вчера пачку горчичников?
– Дал, конечно, дал. Вы же жаловались на кашель.
– И не заметили, что это не горчичники, а мухоморы?
Заметить разницу невооруженным глазом было бы действительно трудно. Мало кто помнит, как выглядел мухомор того времени – не дурманный гриб, так упоительно описанный Виктором Пелевиным, а патентованная ловушка для мух, представлявшая собой серовато-коричневый прямоугольник, на оборотной стороне которого невзрачными черными буквами было напечатано слово "МУХОМОР". И только этим трудно читаемым названием мухомор на вид отличался от горчичника, такого же прямоугольного и серовато-коричневого, только на спинке у него красовалось столь же неразборчиво отпечатанное прозвище "ГОРЧИЧНИК". На рабочей стороне горчичника была нанесена пленка из сухой горчицы, тогда как рабочая сторона мухомора была покрыта тонким слоем уморительного яда для мух, внешне неотличимого от горчицы. Оба они благополучно соседствуют среди неотступных видений моего детства – вот я лежу, обклеенная горчичниками и сладостная теплота прогоняет из моего горла надсадный кашель, а на столе рядом со стаканом теплого молока замочен в блюдечке серый прямоугольник мухомора, густо усыпанный трупами доверчивых мух.
К.И. видимо тоже представил себе нечто подобное.
– А вы даже не удосужились проверить, что я вам дал? – взликовал он.
– Зачем мне было проверять? Я думала – вы порядочный человек. Я легла в постель и обклеила себе грудь и спину. Лежу и удивляюсь, почему не печет... Так и лежала, пока Витя не посмотрел. И как заорет: "Да это же мухоморы!"
– "Да это же мухоморы!" – повторил за Лилей Юрьевной совершенно счастливый К.И. – его игра удалась!
И пострадавший в бою Феликс Сарнов тоже решил, что игра удалась. По дороге домой он обвел всех серьезным взглядом своих карих с поволокой глаз и объявил:
– Это был самый счастливый день в моей жизни!
ЮСУФЧИК
Где-то в конце шестидесятых мы были приглашены на день рождения моего однокурсника Генки Лисина, впоследствии превратившегося в знаменитого чувашского поэта Геннадия Айги. Тогда он еще знаменитым не был и снимал комнату в покосившейся хибаре в какой-то подмосковной деревушке.
Дело было осенью, и в воздухе висел отвратительный моросящий дождик, распыляющийся над самой землей холодной липкой слякотью. Пока мы топтались на так называемой главной улице, пытаясь определить, как пройти к Генкиному дому, мой муж Саша решил припарковать машину – он лихо свернул за угол и исчез. Минут десять мы его ждали, но скоро всем стало холодно и мокро. Увязая по щиколотку в грязи, мы отправились искать домишко именинника.
Когда мы туда ввалились, именинный пир был в самом разгаре – то есть и хозяин, и гости пребывали уже в изрядном подпитии. Народу была уйма, места было мало, каждый говорил свое, кто в стихах, кто в прозе. Кто есть кто, никто не спрашивал – всем было хорошо и так.
Примерно через час явился насквозь промокший Саша и пожаловавшись, что наш "Москвич" утонул в грязи, выпил водки и попросил присутствующих помочь ему вытолкнуть машину на сухое место.
"Ребята! – зычно объявил человек с залысинами, который явно был здесь властителем дум. – Пошли вытаскивать эту чертову машину!"
По его команде поэты и критики безропотно поднялись, как солдаты по трубе, гурьбой высыпали под дождь и побрели по грязи спасать нашу тонущую машину.
Когда мы добрались до нашего злополучного маленького "москвичонка", печально открывающего для обозрения лишь верхнюю часть своего невзрачного корпуса, обнаружилось, что он в своей беде не одинок. Почти впритирку к его скромному серенькому бочку вздымались крейсерские очертания роскошного малинового "роллс-ройса" с дипломатическими номерами, вокруг которого бестолково хлопотали две густо размалеванные девки, профессия которых не вызывала сомнений.
Сквозь ветровое стекло потерпевшего бедствие "роллс-ройса" на нашу веселую толпу в ужасе уставились два огромных черных глаза, симметрично расположенных над изысканно подстриженной полоской щеголеватых черных усиков. Лицо вокруг глаз и усов было очень молодое, очень смуглое и очень нездешнее, похожее скорей не на лицо, а на какой-то неведомый экзотический цветок.
Девки, не щадя ботинок и чулок, навалились на гордый зад "роллс-ройса" с криком: "Жми на газ, Юсуфчик!". "Роллс-ройс" взвыл и еще глубже погрузился в грязь. Черные глаза, сверкнув белками, горестно закатились под сень неправдоподобно длинных ресниц.
"Ты только не волнуйся, Юсуфчик!" – дружно завопили девки и снова попробовали сдвинуть машину, что, очевидно, было им не под силу. Но бедный Юсуфчик их не послушался, с каждым безрезультатным толчком он волновался все сильней и сильней, пока наконец совсем не отчаялся – он опустил стекло и, ломая длинные смуглые пальцы, запричитал на вполне сносном русском языке:
"Теперь меня вышлют, обязательно вышлют!" – и заплакал настоящими слезами.
"Нет, нет, Юсуфчик, мы тебя вытащим, ты только не волнуйся!" – лицемерно взвыли девки в тон мотору тонущего в грязи "роллс-ройса".
"Обязательно вышлют!" – еще громче взвыл Юсуфчик и снова нажал на газ.
Никому из поэтов не захотелось топтаться в грязи ради пассажира малинового "роллс-ройса". Мы так и не узнали, чем кончилась эта маленькая драма – за то время, что она достигла кульминации, поэтам вкупе с Сашей удалось выудить из топи наш легковесный "москвичик" и мы уехали допивать недопитую водку. У нас не было угрызений совести из-за покинутого в беде рыдающего Юсуфчика – его беды не были нашими бедами. Он представлялся нам скорее инопланетянином, чем существом одной с нами породы.
МЕЛА МЕЛЯВСКИ
Я стояла на автобусной остановке на улице Райнес. В то время там останавливались два автобуса – 25-й, идущий в университет, и 24-й, уходящий куда-то в Рамат а-Шарон. Был ранний вечер – будь это в России, я бы сказала "спускались сумерки", но здесь, на Ближнем Востоке, природа нас этим явлением не балует. Ранний вечер здесь означает, что очень быстро день сменится ночью.
К небольшой толпе, ожидавшей автобуса, подошла пожилая дама в очках. Пока день еще светил солнцем, лицо ее было хорошо видно под узкими полями белой панамки – я почему- то сразу решила, что она американка. И не ошиблась – дама спросила по-американски, не отсюда ли идет автобус в Тель-Барух. Никто из толпы, кроме меня, не знал, да или нет, но я знала это точно – я ехала в Маоз-Авив на 24-м автобусе, и остановкой, следующей за моей, был Тель-Барух.
Дама в панамке очень обрадовалась, что я могу подсказать, где ей выйти. Вскоре подошел 24-й автобус, мы с ней загрузились в него и тронулись в путь. Прежде чем сесть в кресло на несколько рядов позади меня, дама сообщила, что у нее в Тель-Барухе важное свидание и она боится опоздать. Но автобус шел вперед без помех и через двадцать минут я вышла из него, предупредив даму в панамке, что ее остановка – следующая. Она благодарно кивнула, и я о ней забыла.
Через пару дней газеты наперебой начали рассказывать о трупе пожилой женщины, якобы сбитой неизвестным автомобилем и брошенной посреди улицы в Тель-Барухе. Никаких опознавательных документов на убитой не нашли. С каждым днем история трупа обрастала все новыми и новыми подробностями – оказывается, прежде чем таинственный автомобиль, опознанный как "Субару", сбил женщину, она уже была трупом: ее предварительно убили ударом по голове. Кроме того, ее не просто сбили машиной, а переехали несколько раз, маниакально возвращаясь к несчастному трупу снова и снова.
Потом каким-то непостижимым способом, включающим анализ отпечатков шин и прослушивание телефонных разговоров владельцев "Субар", отданных в ремонт на той неделе, следственные органы напали на след убийц. Ими оказались две подружки, светские дамы – консультант по ценным бумагам какого-то банка Хава Яаари и заведующая аптекой Авива Гранот.
За ними последовало имя убитой – гражданка США, Мела Мелявски. И дело-то случилось всего из-за пятидесяти тысяч долларов, которые подруги выманили у Мелы и присвоили.
А когда Мела приехала в Израиль требовать свои деньги, они не придумали ничего лучшего, чем заманить ее в Тель-Барух и там прикончить.
Вслед за этими сообщениями в газетах появился портрет Мелы – и, о великий Боже! – я узнала пожилую американку в белой панамке, которую своими руками отправила в последний путь!
На мое жалобное: "Но я же не знала!", Остап Бендер ответил бы сурово: "Надо было знать".
ХУСНИ МУБАРАК
Наш друг Феликс уезжал в Израиль 3 сентября 1973 года. Он был первым из нашей компании, кому дали разрешение на выезд из СССР, и мы с песнями поехали в аэропорт Шереметьево провожать его в дальний путь, который казался тогда необратимым.
По дороге к той заветной точке, с которой уезжавшие навсегда возносились вверх по спиральной лестнице на недоступную для провожающих галерею второго этажа, мы должны были пройти мимо бокового зала ожидания, словно намеренно скрытого от глаз окружающих.
Зал, конечно, не был скрыт, но был как бы засекречен – сумраком и тишиной. В отличие от бурлящего встречными людскими потоками обширного общего зала аэропорта, этот небольшой боковой зал поражал какой-то неестественной неподвижностью. Он бы выглядел абсолютно пустым, если бы не был так абсолютно полон.
Не в силах преодолеть любопытство, я оторвалась от своих попутчиков, чтобы получше всмотреться в сумрачную глубину этого странного помещения. Оно было действительно полным-полно – на составленных плотными рядами, словно в кинотеатре, стульях сидели десятки, а, может, и сотни молодых людей очень нерусской внешности. Были они все как на подбор – очень смуглые, очень темноглазые, очень напряженные, как стрелы, готовые в любую минуту вырваться из лука. Они сидели стройным рядами и взгляды их были слаженно устремлены в одну точку.
Можно было подумать, что это и впрямь кинозал, где все присутствующие с захватывающим интересом смотрят увлекательный фильм. Загадка заключалась в том, что никакого экрана на торцовой стене не было – вся группа напряженно уставилась на монотонное, без единого пятнышка, белое поле этой стены. Что они там искали? Что видели?
"Кто это такие?" – спросила я у пробегавшего мимо сотрудника аэропорта.
"Египетские летчики, – ответил он небрежно. – Возвращаются домой после долгой тренировки на наших военных базах".
Было это 3 сентября 1973 года. И никто из нас не знал, что через три дня начнется Йом-Кипурская война, в которой египетским летчикам, тренированным на советских военных базах, была отведена ведущая роль.
Интересно, а они тогда знали? И кто из них остался жив после той войны?
Об одном из выживших тогда я узнала совсем недавно, когда израильское телевидение сообщило, что свеженизложенный президент Египта Хусни Мубарак был военным летчиком, который тренировался на советских военных базах и отличился в Йом-Кипурской войне.
Интересно, видела ли я его в том сумрачном кинозале без экрана.
СТОЛЕТНЯЯ МОДНИЦА
Бирюзовой бабочкой с розовыми разводами впорхнула она в кафетерий спортивного комплекса "Сайбекс" при отеле "Хилтон". Впрочем, может быть, наоборот – розовой бабочкой с бирюзовыми разводами, потому что шляпка на ней была розовая, в тон крошечным туфелькам на каблучках, а перышки на шляпке переливались синевой неба и бирюзой моря в тон каблучкам. Эту красу завершал переливающийся всеми цветами радуги элегантный костюм, где все же доминировали розовый и бирюзовый, которые не числятся в знаменитой мнемонической инструкции для охотника, желающего знать, где сидит фазан.
Сморщенное личико под шляпкой намекало на изрядное количество лет, прожитых его хозяйкой, что не мешало ей порхать между столиками кафетерия в поисках чего-то, что она не могла сформулировать на языке, присущем завсегдатаям. Уборщица Оля, справедливо считавшаяся знатоком человеческой натуры, вежливо, но твердо спровадила легкомысленную старушку в туалет.
На что старушка отрицательно замотала шляпкой и, резво стуча каблучками, выскочила в коридор в тщетных поисках чего-то более важного, но непонятного.
Пришлось вмешаться мне:
"Что вы ищете, мадам?" – предельно вежливо спросила я по-английски.
"Я ищу весы. Мне необходимо взвеситься".
Я поспешно объяснила Оле, что порхающая гостья ищет весы, чтобы взвеситься. Господи, зачем ей весы? Ее крошечное тельце на первый взгляд казалось невесомым.
Но делать было нечего – весы так весы! Оля повела розовую гостью к весам, стоящим в углу спортивного зала. К залу вела небольшая, но мучительно ощутимая для меня лесенка в четырнадцать ступенек. Лихая старушка и бровью не повела – она вспорхнула на эти четырнадцать ступенек с легкостью игрока молодежной баскетбольной команды.
Через две минуты она с той же легкостью сбежала вниз по ступенькам и горько пожаловалась: "Какой ужас! За три дня, что я здесь, я поправилась на полкилограмма".
И огорченно зацокала каблучками сквозь строй сотрудников спортивного комплекса "Сайбекс", застывших перед ней навытяжку, как солдаты перед маршалом.
"Кто она?" – спросила я, пораженная этим парадом почтения.
"Она – лауреат Нобелевской премии по биологии, Рита Леви-Монтальчини. На днях ей исполнилось сто лет".
Я посмотрела на четырнадцать ступенек, без труда преодоленные столетней Ритой Леви, и остро осознала, что сто лет для меня так же недосягаемы, как Нобелевская премия.
ЗАГАДКА
Август 1975 года, мое первое тель-авивское лето. Я отправилась бродить по городу и мои мозги расплавились от непривычного зноя – я заблудилась в самом центральном треугольнике между площадью Дизенгоф и улицей Фришман. Чем дольше я металась по раскаленным улицам, тем сильнее меня охватывала паника. В полуденный час улицы были почти пусты, редкие прохожие шарахались от моих неуклюжих вопросов, и я испугалась, что рухну на размягченный асфальт, так и не добравшись до автобусной остановки. И вдруг совсем рядом я услышала человеческую речь – два женских голоса щебетали на каком-то полузабытом мною языке. Через секунду я узнала язык – немецкий, такой, какой я учила в школе: "Анна унд Марта баден". Я повертела головой и увидела в нескольких шагах от себя уютную террасу, затененную зеленым навесом и кудрявыми кустами в керамических горшках. На террасе за круглым столиком сидели две старухи с голубоватыми, явно подсиненными, тщательно уложенными волосами и ворковали по-немецки так, словно вокруг веяло прохладой и асфальт не плавился от жары. Создавалось впечатление, что они сидят тут уже сорок лет, с тридцать четвертого года, с тех пор как молодыми девушками успели убежать из гитлеровской Германии.
Я громко крикнула на иврите, сложивши кое-как простейшую доступную мне фразу:
"Простите, где улица Дизенгоф?" (Слиха, эйфо рехов Дизенгоф?)
Они услышали, уставились на меня, и одна старуха спросила другую: "Магда, что такое – где?" (Магда, вас ист дас – эйфо?)
Проблема
Много лет спустя я спешила по улице Арлозоров к морю, а следом за мной, не отставая, но и не обгоняя, громкий мужской голос кричал что-то в мобильный телефон. Вдруг голос ускорился и начал огибать меня слева. Не успела я посторониться, как высокий шатен средних лет выскочил на тротуар передо мной и преградил мне дорогу.
"Скажи, где человек может здесь пописать?" – требовательно выкрикнул он, простирая ко мне руки, одну с телефоном, другую пустую, и застыл в форме вопросительного знака.
"Понятия не имею", – испуганно пролепетала я, чуть не налетев на него.
В этот момент кто-то вышел из подъезда ближайшего дома. Шатен отпрыгнул от меня и отчаянно ринулся к закрывающейся двери. Ловким маневром он успел перехватить ее на ходу и протиснуться в полутьму подъезда. Даже сквозь закрытую дверь можно было расслышать мощный удар струи о гранитные плитки.
Грюйер
Я зашла в деликатесный магазин купить двести грамм дорогого сыра. Пока продавщица нарезала сыр, за моей спиной возникла хорошо одетая дама, явно буржуазного вида – все у нее было тип-топ: прическа, туфли, ювелирные украшения.
"Что ты покупаешь?" – осведомилась она деловито.
"Сыр".
"Хороший? – уточнила дама. – Как называется?"
"Грюйер".
"Грюйер, – повторила дама, смакуя каждую букву. И обратилась к продавщице. – Ты не дашь мне кусочек попробовать?"
И увидев, что продавщица занесла нож над брусочком сыра, добавила настоятельно: "Не жадничай, отрежь потолще, чтобы можно было распробовать".
Продавщица любезно отрезала ломтик потолще и подала даме. Та надкусила его, вдумчиво пожевала, и неспешно доела:
"Очень вкусный сыр, этот грюйер, – заключила она. – Но покупать его я не буду: ведь как прийду домой, так сразу весь кусок и съем. А так – ломтик попробовала, и хватит с меня".
С этими словами она развернулась и направилась к выходу, звонко цокая каблучками элегантных туфель. Интересно, куда ее понесло? Неужели в соседний магазин пробовать колбасу?
Селебрити
На днях скончался знаменитый актер Михаил Козаков, воистину замечательный актер. И вспомнилось мне, как много лет назад он предложил нашему журналу "22" напечатать отрывок из его мемуаров.
Мы были и польщены, и озадачены, потому что он заломил за свои мемуары почти непосильную для нас цену. Но это были хорошие времена – кое-какие гроши на гонорары у нас еще водились, и мы решили поднапрячься и заплатить Козакову все, что он требовал. Ведь не шутка – сам Михаил Козаков!
Но тут же, как положено, возникла новая проблема: как быть с подоходным налогом, который в случае Козакова, получавшего полноценную зарплату в тель-авивском Камерном театре, составлял 45 процентов? Он категорически отказывался этот налог платить, а мы на его гонорар исчерпали все свои скудные возможности.
И я отправилась за советом к Эзре, к нашему не умевшему по-русски аудитору, в просторечии советнику по налогам. Он моих проблем не понял:
"Чем он лучше других? Пусть платит, как все! А если отказывается, верните рукопись и не печатайте!"
"Что ты! – испугалась я. – Это ведь такая честь!"
"Тогда объясни, что в нем особенного".
"Он – безумно знаменитый актер! В Камерном театре! Настоящий селебрити!"
"Актер в Камерном театре? Тоже мне селебрити! И чего ты с ним так носишься?"
Пришлось пойти в атаку: "Ты в банке "Дисконт" был?"
Эзра удивился: "Ну был! Так что?"
"А видел там плакат, на котором красивый брюнет объявляет, что он держит деньги в банке "Дисконт"?"
В глазах Эзры, до того тусклых, зажегся жгучий интерес:
"Ты хочешь сказать, что этот твой Кусаков сфотографирован на плакате в банке "Дисконт?"
Я кивнула, и аудитор Эзра заключил вдохновенно:
"Что же ты сразу не сказала про банк "Дисконт"? Для такого человека я могу постараться!"
И постарался, и придумал. Он был дошлый.
РЫЖАЯ ПРОРОЧИЦА
Спускаясь к морю по извилистой дорожке, сбегающей вниз по крутому склону от парадного подъезда отеля "Хилтон", я увидела у подножия холма высокую фигуру в черном, патетически вздымающую руки к небу. Над обтянутыми черным плечами ветер развевал огненно-рыжую гриву, придающую всей сцене оттенок высокого драматизма.
Фигура то ли пела, то ли читала проповедь обтекающей ее пестрой толпе купальщиков, ветер подхватывал обрывки слов и уносил в море. Однако музыка ее неразборчивой речи наверняка не была ивритской.
И точно – подойдя ближе, я распознала неповторимо родные интонации, а вслед за ними и слова, в каком-то смысле тоже родные, во всяком случае, знакомые до боли.
Интонации были страстные, голос женский, пророческий:
"Какая жидовня наглая прет! Вы только поглядите на эти наглые жидовские морды! Но ничего, долго им тут ходить не придется, скоро всем им придет конец".
"Сейчас этой дылде кто-нибудь вмажет!" – злорадно подумала я, но жидовские морды равнодушно проходили мимо, не проявляя никакого беспокойства по поводу обещанного им скорого конца.
СЧАСТЛИВЫЙ НИЩИЙ
Главная улица университетского городка в Сиэтле не поражает архитектурными излишествами. Вдоль узкой мостовой, в любой час заполненной автобусами, однообразно тянутся желтые двухэтажные домики позапрошлого века, на верхних этажах – жилые, на нижних – торговые. Но одна достопримечательность бросилась мне в глаза: прямо на асфальте перед парфюмерным магазином всегда, хоть в жару, хоть в слякоть, сидел обтрепанный нищий в засаленном картузе и просил милостыню. Он делал это как-то особенно: каждому прохожему он смотрел прямо в глаза и произносил одну и ту же фразу. По-английски она звучала патетически:"Акноледж ми, ай эм э хьюмэн биинг", что на русский переводится весьма трогательно: "Признайте меня, я – тоже человек".
Лицо у нищего было темное и обветренное, наверно от долгого сидения под открытым небом при любой погоде, а глаза, очень светлые и прозрачные, прямо сверлили прохожих, так что никто не мог пройти мимо, не кинув в его картуз монетку, а иногда даже и бумажку.
Как-то в обеденное время, когда поток прохожих ослабел, мой нищий заскучал, прикрыл глаза и вдруг тихонько загнусавил на чистейшем русском языке:
"Толстые идут, несут копейки,
Тонкие идут, несут копейки,
Белые идут, несут копейки,
Черные идут, несут копейки..."
"Вы говорите по-русски?" – не сдержавшись, ахнула я. Ведь я наблюдала за ним больше месяца – уж очень он выглядел не по-нашему.
"Ну и что? Вы ведь тоже говорите по-русски" – охотно отзвался он, сверля меня своим пронзительным, почти белым взглядом.
Говор у него был чистый, интеллигентный, московский. Да и ключевая фраза про то, что он тоже человек, была придумана книжным умом. Я решила не препятствовать своему любопытству ложной деликатностью:
"Вы ведь из Москвы?"
Он явно развлекался нашим разговором:
"Ну и что? Вы ведь тоже из Москвы".
"Как же вы дошли до этого...?"
Тут я запнулась, не зная, как выразить не обидно мое отношение к профессии нищего: "Вы вряд ли просили милостыню в Москве".
"Я уже не помню, кого и о чем я просил в Москве. Кажется, я был старшим редактором в солидном научном издательстве. Какой это был ужас – страшно вспомнить!"
"Чем же это было так ужасно?"
"Я всегда был обязан успеть ко времени и угодить начальству".
"А теперь?"
"А теперь я ни от кого не завишу и никому не должен угодить. Жена меня бросила, дети от меня отреклись – когда мимо проходят, нос воротят. Теперь я свободен, как ветер, – захочу, выйду на свое рабочее место, захочу – не выйду".
С этими словами он поднялся, давая понять, что интервью окончено, подхватил свой полный монет картуз и зашагал к двери соседней пиццерии. Оказывается, и у нищих бывает обеденный перерыв. Я уставилась ему вслед – штаны у него на заднице были отполированы асфальтом до зеркального блеска.
СВЯТАЯ ЕЛЕНА
Моя Святая Елена – это не крошечный скалистый остров, где умер Наполеон Бонапарт, а полусонный вулкан, затаившийся в глубине дремучего леса в штате Вашингтон. Несколько лет назад он проснулся без предупреждения и громко вздохнул, выбросив из своих недр огромное облако раскаленного пепла. И опять заснул.
Много лет назад меня перед родами обучили упражнению, укрепляющему мышцы живота. Нужно было высыпать на пол все спички из спичечного коробка, а потом медленно наклоняться и поднимать их по одной. Когда я с горного перевала увидела долину у подножия Святой Елены, мне показалось, что тысячи женщин рассыпали по ней спички в надежде укрепить перед родами мышцы живота.
Приблизившись, я поняла, что рассыпанные на десятках квадратных километров белые палочки вовсе не спички, а стволы деревьев, в одно мгновение поваленных мощным дыханием вулкана. При этом ветви, листья и кора сгорели до тла, оставив для обозрения мертвые голые стволы. Белыми они стали со временем, обмытые дождями и снегами – но живыми они не станут никогда.
ИКОНОБОРЕЦ
Как-то Володя Козловский, сегодня знакомый всем как сатирический комментатор телевидения RTVi, пригласил нас – меня с мужем Сашей – пообедать с ним в русском ресторане на 86-й улице Манхэттена. В те времена телевидения RTVi никто не предвидел, а в русском ресторане главным блюдом был грузинский шашлык.
Однако это не помешало нам провести несколько приятных часов в обществе Володи Козловского, который и тогда мог бы быть сатирическим комментатором любого наперед заданного телевидения.
Когда мы покончили с шашлыком и с сатирическим обзором русско-еврейской эмигрантской общины Нью-Йорка, к нашему столику подсел Володин приятель, тоже Володя, хоть и не молодой, но белокурый и голубоглазый. Голубые глаза его горели голодным блеском, но вскоре выяснилось, что он жаждет вовсе не шашлыка, а хорошего человеческого общения.
Хорошо знакомый с новым Володей Козловский поспешно слинял, оставив нас ему на растерзание. И тот немедленно приступил к делу, пригласив нас к себе – "это тут, за углом" – и обещая показать нечто необыкновенное.
"Но как мы потом доедем до Квинса, ведь уже почти полночь", – слабо воспротивилась я, в ответ на что Володя предложил нам переночевать у него: "У меня полно места".
Я поняла, что нас ждет бессонная ночь, но Саша уже соглашался, не в силах отказать такому милому человеку. Тем более что тот обещал показать нам какое-то чудо. И не обманул. Свой рассказ он начал уже по дороге:
"Я – оценщик живописи, особенно икон. Меня часто приглашают на аукционы, чтобы я подтвердил подлинность той или иной картины или иконы, и довольно хорошо платят. Но в прошлом году произошел исключительный случай, последствия которого все еще тянутся за мной".
С этим словами он уже поворачивал ключ в замке своей квартиры, которая и впрямь оказалась совсем рядом с рестораном. Вся она была увешана иконами – но не такими, какие обычно висят в церквах – темные, в золотых или позолоченных окладах.
Эти были совсем другие – на деревянных досках безо всяких рам, а главное, все они были белые. То есть все сказочные девушки в платках, толстые младенцы с пухлыми складчатыми ногами, все розовощекие старички в длинных платьях и крылатые всадники в остроконечных шлемах были нарисованы яркими красками на белом фоне. И все они были очень красивые, гораздо красивее привычных.
"Известный нью-йоркский галерейщик купил эту коллекцию икон XIII века у наследников одного американского миллионера, получившего ее за какие-то услуги от советского правительства – то ли в подарок, то ли по дешевке", – продолжал Володя, ловко расставляя на столе пару бутылок и рюмки. – Купил и задумался – а вдруг они фальшивые? И тогда он пригласил меня, чтобы я подтвердил, что эти иконы и впрямь написаны в XIII веке. И я чуть было не попался. Какой-то безымянный умелец двести лет назад создал поддельные иконы XIII века, то есть якобы написанные шестьсот лет назад. И подделал их так искусно, что до недавнего времени никто его не разоблачил. Подделка ведь очень умелая. Все подобрано с большим пониманием – и узоры, и краски, и грунт. Только одна мелочь ускользнула от всех других оценщиков, через руки которых эта коллекция наверняка прошла".
Володя замолчал, ожидая вопроса, и я послушно спросила: "Какая же это мелочь?"
"Доски, на которых эти иконы нарисованы. Они принадлежат совсем другому времени! Я обнаружил, что эти отличные дубовые доски, им сносу нет, – всего-навсего дверцы, снятые с разобранных буфетов середины XVIII века. Ума не приложу, почему до меня никто не удосужился исследовать эти доски. А впрочем, может, они исследовали, но не заметили. Все было очень ловко загрунтовано и залакировано. Посмотрите!"
Он встал, снял одну икону и перевернул, так что нам представилась темная деревяшка, на которой она была нарисована. Ничего особенного я в ней не увидела, а Володя принялся ногтем ковырять доску, объясняя, как трудно было представить, что эта доска из более позднего времени. И какой он молодец, что догадался и доказал. И какой он дурак, что объявил о своем открытии вслух, потому что с тех пор на него посыпались несчастья.
Он повесил икону на место:
"Галерейщик был мне благодарен, потому что я спас его репутацию, но огорчен, что сдуру отхватил эту коллекцию на распродаже, не удостоверившись в ее подлинности до покупки. Продать ее за хорошую цену он уже не мог, а хранить ее было себе дороже. И он с горя подарил ее мне – все равно, сказал он, никому она теперь не нужна. Я ее взял с благодарностью и поселил здесь, в своей нью-йоркской квартирке, так что, как видите, тут ни проехать, ни пройти. Но главное, на меня из-за этой истории наехала мафия подделывателей картин, они теперь следят за каждым моим шагом и делают угрожающие жесты. Боюсь, как бы моей карьере в Америке не пришел конец".
Володя печально умолк, а мы отправились разглядывать восхитительные подделки, все время подавляя гнусную мыслишку, что подделке суждено быть красивей оригинала – ведь иначе никто ее не оценит.