Константин Кикоин

НА ПОЛПУТИ К ХАЙФЕ


 

Навязчивый мотив повторяемости в истории государства российского отмечен и теми, кто эту историю исследовал без гнева и пристрастия, и теми, кого ее приливы и отливы безжалостно раскачивали и увлекали за собой. Волны миграции идей и их носителей с запада на таинственный славянский северо-восток сменялись потоками эмиграции носителей русской культуры. Эти маргиналы слишком серьезно воспринимали идеи, занесенные с Запада на суглинистую российскую почву, за что суровая отчизна либо до срока закапывала их в эту почву, либо выпихивала за свои западные рубежи в равнодушно-либеральный европейский уют. Они прозябали там вместе со своей крамолой, не умещавшейся и в крепко сбитые рамки тамошней цивилизации. Наше сравнительно благополучное по российским меркам послевоенное поколение, как нам казалось, попало в эпоху мертвого штиля. Времена назывались застойными, конца им не предвиделось. Мы с интересом изучали перипетии взаимопроникновения идей и перемещения людей, просиживая штаны на жестких университетских скамьях и в государственных книгохранилищах, пока застой не сменился внезапно очередным отливом, который увлек с собой и нас. И интерес этот из академического превратился во вполне практический.

Как и предыдущие добровольные и вынужденные эмигрантские сообщества, мы стоим перед настоятельной необходимостью выяснить для себя, кто мы теперь есть. Носители коренной русской культуры, оказавшиеся по воле судеб за пределами метрополии, или же переселенцы, занесшие на новые земли вместе со скудным эмигрантским скарбом драгоценные семена в надежде, что из них, быть может, вырастут такие стебли и плоды, которые не имели шансов появиться на российской почве? Никакого универсального разрешения этой дихотомии, конечно, нет и быть не может. Она разрешается по-разному для физиков и музыкантов, математиков и шахматистов, инженеров и историков, товароведов и искусствоведов, работяг и спортсменов, художников и писателей. В этой заметке речь пойдет именно о писателях. Конкретно – о молодом писателе, получившем полноценное университетское образование здесь в Израиле, владеющем и языком страны исхода, и языком страны пребывания, и основными языками, на которых изъясняется породившая нас культура, но сочиняющем художественную прозу по-русски. Денис Соболев, "Поезд Хайфа – Дамаск" ("22", № 159, 2011).

 

Положение русскоязычного писателя в иноязычной (европейской, американской или израильской) среде, что называется, хуже губернаторского. Он здесь не на новенького, он прибыл сюда после Достоевского, Толстого и Чехова, влияние которых на западную литературу продолжается уже вторую сотню лет. А осовеченная русская литература ХХ века, увы, почти ничего не добавила от себя в сокровищницу русского литературного языка – непереводимый Платонов нам не в помощь. Мы начинаем осваивать новую для себя географию, этнографию, историю и чувствуем, что никак не можем слезть с плеч этих гигантов. С их помощью при посредстве великого и могучего мы основываем новую литературную провинцию, в которой живет своей призрачной литературной жизнью бывший наш народ. Живет в основном среди своих же, хотя и на фоне ближневосточных или североамериканских декораций, а на втором плане стаффажем маячат туземцы, присутствие которых слегка разнообразит знакомый до боли быт. Эта коллизия довольно стара. Еще Булгаков кратко, но сочно описал вернувшегося из европейского вояжа блистательного мэтра Измаила Александровича и его рассказы про подвиги Катькина и Кондюкова на Шанзелизе.

Но в те же булгаковские времена скромно жил в Италии, а затем во Франции Павел Павлович Муратов, эмигрант достопамятного 22-го года. Он составил себе имя еще до революции путевыми заметками "Образы Италии". Эти заметки просвещенного русского путешественника об итальянской живописи на фоне итальянской истории возили в своем багаже вместо "Бедекера" прочие просвещенные русские путешественники по Италии. В ту эпоху Муратов осваивал итальянские провинции, пользуясь своим безупречным художественным вкусом и столь же безупречным литературным русским языком. Затем благородная традиция путешествий по Европе для завершения образования была пресечена в корне, а Муратов оказался по ту сторону революционных баррикад. Он был русским писателем за границей, написал некоторое количество новелл и "исторический" роман "Эгерия", действие которого происходит в конце XVIII века в Италии, Саксонии, Швеции. Роман начинается словами "Я родился в Риме в квартале Парионе", и автор на протяжении трехсот страниц не дает читателю ни малейшего повода усомниться в доподлинности своего римского происхождения и своей укорененности в европейской культурной традиции. Язык писателя по-прежнему безупречен, но это уже не несколько выспренний профессорский язык "серебряного века". Это элегантный, экономный, упругий русский язык писателя Павла Муратова, который восходит прямиком к прозе Стендаля и Мериме, возможно даже, минуя Пушкина.

Теперь самое время вспомнить, что мы здесь собрались, чтобы обсудить сочинение автора, пишущего по-русски в Израиле в начале XXI века. Действие маленькой повести (скорее, новеллы?) Дениса Соболева происходит в оттоманской Хайфе, которую еще не перестроили для себя англичане и только-только начали осваивать евреи – выходцы  из восточной и центральной Европы. Струна, на которую натянуто повествование, – платоническая любовная связь между ученым немецким евреем д-ром Визенгрундом, сотрудником будущего Техниона, и странной турчанкой Адалет. Оба они чужие в городе под горой Кармель. Генрих Визенгрунд – по причинам, внятным любому репатрианту, а грустная гадалка Адалет – по причинам, известным только ей самой. Из Хайфы можно уехать на поезде в близлежащий Дамаск, оттуда к Золотому Рогу, и далее до Вены, где уже говорят по-немецки. Адалет – вдова, и родня ждет ее в Стамбуле, Визенгрунда в Германии никто не ждет. Адалет прозревает будущее, Визенгрунд с трудом различает настоящее. Он наносит ей визиты, они сидят в креслах, разговаривают (по-немецки? по-турецки?) и пьют крепчайший кофе. Они не делят ложе, но делят сны. Идет бессмысленная война, в которой Оттоманская и Германская империя – союзники. Адалет уже знает, кто победит в этой войне, но однажды говорит Визенгрунду: "Это та война, которая не кончится никогда. Мира, к которому мы принадлежим, больше не будет". Она хочет уехать из Хайфы до того, как... Она не велит ему себя провожать. Война все не кончается, и однажды Визенгрунд забредает на грязный полузаброшенный вокзал. Потом ноги приносят его в Нижний город к дому Адалет. Ворота заперты, старая арабка-соседка выходит из своего дома и гневно вопрошает на ломаном турецком: "Почему Вы не пришли на похороны? Она сделала это сама, и теперь ее мучают демоны". Мира, к которому они принадлежали, больше нет, хотя поезда из Хайфы в Дамаск и Стамбул пока еще ходят.

Вот, собственно, и вся история. Она рассказана элегантным экономным русским языком, еле заметно стилизованным под перевод с педантичного немецкого (восходящего, быть может, к Гессе), как если бы автор считывал ее с подкорки Генриха Визенгрунда. Автор не дает читателю ни малейшего повода усомниться в аутентичности подсознания германского физика еврейского происхождения (или наоборот, как кому нравится). Он показывает нам домандатную Хайфу глазами именно немецкого еврея, который с отчуждением смотрит на "сионистов из России, обосновавшихся в восточной и северной Галилее" и распахивающих местную целину, по его понятиям, плохо и беспорядочно. Визенгрунд сделал несколько попыток приблизиться к своим вновь обретенным соплеменникам, "которые по вечерам пели под аккордеон... Он спрашивал себя, почему люди из страны Толстого, Мицкевича и Достоевского так выглядят, но и на этот вопрос у него не было ответа". Впрочем, и сионисты из Германии и Австрии, "профессиональные евреи", вызывают у него неприязнь. Он – чужой.

Прежде чем научиться убедительно и занимательно рассказывать истории, в которых ничего не происходит, Денис Соболев прошел все положенные пути. Он осваивал в прозе новое для себя культурное пространство, которое выглядело столь ориентально и экзотично. Путешествуя параллельно Умберто Эко, он добрался до баснословной реки Самбатион, в своем течении соблюдающей шабат. Он осваивал в прозе реалии столицы вновь обретенной исторической родины и пресуществил их в сложноподчиненном романе, незатейливо названном “Иерусалим” и выстроенном в формате недели, где все, прожитое в течение шести дней, сплетается под одну обложку в день седьмой (там и неистребимые Катькин с Кондюковым тусуются в новых обличьях). И вот теперь мы, наконец, читаем историю, которая могла родиться только у автора, путешествующего в мировом эфире без промежуточной дозаправки в Москве или Петербурге. Это уже не письма с Понта в покинутую метрополию и не собрание экзотических историй о хождении за три моря. Это суверенная литература русскоязычной диаспоры, проросшая из тех самых зерен, увезенных из страны исхода.

 

Если и когда у меня в руках окажется книжица, в которой новелла "Поезд Хайфа – Дамаск" будет собрана под  один переплет с некоторым количеством себе подобных, то я поставлю ее на специальную полку в своем филиале Вавилонской библиотеки рядом с Муратовым и неподалеку от Набокова и Газданова. На полке этой  не очень много книг, но качество важнее количества. Полка заполняется трудами тех писателей, которые претворили черствый хлеб и холодную воду изгнания в источник нового слова, сказанного по-русски на других берегах. Моя маленькая коллекция называется "Собрание Картафила. Отдел кириллицы". Это вклад невольных и добровольных изгнанников  в русскоязычную литературу, без которого она оказывается неполной.





оглавление номера    все номера журнала "22"    Тель-Авивский клуб литераторов







Объявления: