Нина Воронель

СОДОМ ТЕХ ЛЕТ...


Главы из романа


Глава первая


    В Коктебеле кончался курортный сезон, и дни пошли совсем сумасшедшие. Каждый день кто-нибудь уезжал домой, и по этому поводу всей толпой отправлялись на убогий местный базарчик, где покупали две четверти кислого вина, вечером добавляли к нему несколько бутылок водки и устраивали отвальную. Пили эту чудовищную смесь, от которой голова раскалывалась, и прощались так, словно уходили на фронт, навстречу смерти и опасностям. Обнимались, клали руки друг другу на плечи и клялись в вечной верности черт-те чему, чтобы потом, встретясь в заляпанной мокрым снегом столичной спешке, обменяться ничего не значащими вопросами, не требующими ответа:
    - Ну как дела?
    - Да все бегом, бегом. А ты как?
    - Все так же - как белка в колесе.
    - Хорошо бы повидаться, поболтать, а то тоска.
    - Созвонимся?
    - Созвонимся.
    И все, прости-прощай до следующей встречи. А пока здесь, разомлевшие от выпитого, хмельные от теплого, нагретого солнцем моря, от запаха розовых южных цветов, названия которых никто так и не узнал, да и ни к чему вроде, они сидели на чьей-нибудь увитой виноградом терраске, объединенные таким уютным чувством скорбного братства, словно и не подозревали о завтрашней отчужденности, хотя играли в эту игру не первый раз, ибо все были не очень уже молоды и не очень счастливы.
    На одной из таких отвальных, совсем незадолго до отъезда, Виктор впервые увидел Лию. Ее привела с собой Зойка, давняя приятельница, сухопарая лошадь, которая оформляла витрины детских магазинов и все еще не примирилась с мыслью, что художницы из нее не выйдет. Чтоб доказать обратное себе и другим, она неустанно посещала всевозможные выставки, не пропускала ни одной выпивки в мастерских художников и спала с ними со всеми. У Виктора, правда, ничего с ней не было - без всяких специальных причин, просто как-то не совпадало, - и поэтому между ними установились те нежно-дружеские отношения, когда вся интимная часть еще впереди. Вот и в тот вечер она подошла к Виктору со своим особенным, ему одному предназначенным поцелуем - так сказать, с обещанием на будущее: пощекотала губами в шею между ухом и ключицей. И тут за ее спиной он увидел эту девочку и удивился, что она такая рыжая. Совсем как ирландский сеттер - даже глаза у нее были рыжие, совершенно собачьи, и брови, и ресницы. Вид у нее был такой детский, что он сказал - ужасно глупо: "Откуда ты, прелестное дитя"? А она, не отвечая, посмотрела на него долгим рыжим взглядом, таким горячим, словно в голубоватых тиглях белков переливалось расплавленное золото. Хоть она потом уверяла, будто не отводила от него взгляд, потому что он произвел на нее сильное впечатление, а не отвечала от ребячьей застенчивости перед взрослыми, умными и знаменитыми, он-то сам тут же почувствовал всю глупость и пошлость сказанного. Он почувствовал нескромность Зойкиного поцелуя с намеком, отвратительный дух винного перегара в своем дыхании и свою назойливо-жесткую щетину, с которой последнее время не было никакого сладу, - к вечеру вылезала вновь, хоть брей, хоть не брей. И потому он в тот вечер не пошел ее провожать и не стал уговаривать ее позировать ему, как делал обычно, когда хотел поволочиться, хоть давно ничего не лепил не ваял, ха-ха-ха! - кроме осточертевших голов Ильича. Он просто пригласил их с Зойкой назавтра на свою собственную отвальную, ибо пришло уже время и ему уезжать из курортного приволья.
    Но назавтра она не пришла, и с этого все и началось. Потому что если бы она пришла, он преодолел бы отвращение к себе - ему это всегда хорошо удавалось - и все-таки предложил бы ей позировать, чем произвел бы на нее неизгладимое, как обычно, и поцеловал бы ее в кустах в детский рот, а то подальше вниз, а может, даже уложил бы ее там же под кустом и забыл бы о ней уже по дороге в аэропорт. Но она не пришла, а он очень хотел, чтобы она пришла, и ждал ее, как дурак, и нервничал, и злился, и все ясней понимал, насколько он старше ее, и даже разок пошел поглядеть украдкой на свое отражение в мутном зеркале, впрессованном в дверцу шаткого гардероба в его комнате. Лицо в зеркале было, впрочем, довольно красивое, даже молодцеватое, его, скорей, красили тяжелые складки вокруг рта и заметная проседь на висках, - так она, по крайней мере, впоследствии уверяла его.
    И в результате всего этого безобразия пришлось в Москве всеми правдами и неправдами выманивать у Зойки ее телефон - так, чтоб не вызвать особых подозрений и насмешек. А потом уже столько труда было потрачено, и как-то само собой получилось, что это серьезно. А когда он понял, как это серьезно, и струсил, было уже поздно что-то менять и оставалось только покориться неизбежному.
    
    * * *
    
    Они встречались обычно в мастерской Виктора. За долгие годы он так привык к сумрачным просторам этого зала с низким потолком и зарешеченными гляделками вместо окон, упирающимися верхним краем в растрескавшийся тротуар старомосковского переулка, что уже не отделял его от себя. Он начал отстраивать мастерскую на паях с двумя другими скульпторами в голодные годы своего первого, тогда еще счастливого, брака.
    Тогда он еще верил в свою гениальность и, перебиваясь скудными заказами, восторженно возился с мокрой глиной в промозглой сырости недостроенной мастерской. Отопления в первые годы там не было, и они втащили в подвал дымящую железную печку с ржавой коленчатой трубой, завалявшуюся у кого-то в сарае с военных времен. Лариса приходила позировать для его смелых, как тогда казалось (ваятель, ха-ха-ха!), поисков в области формы и часами стояла обнаженная в скудном дымном тепле, которого хватало не более чем на два метра по радиусу. Образованная Лариса утверждала, что тепло исчезает обратно пропорционально квадрату расстояния от источника, а он дул на свои озябшие пальцы, любил Ларису и радовался своим неожиданным находкам, которые ни один худсовет не пропускал ни на одну выставку.
    Поначалу это не слишком огорчало его, так как он верил в свою звезду. Потом Лариса стала реже приходить позировать, потому что ей надо было зарабатывать на жизнь для них обоих, потом у него стали появляться кое-какие заказы, не слишком вдохновляющие, зато денежные, а в подвал провели паровое отопление и печку выбросили на свалку. Но с Ларисой к тому времени все уже пошло вкривь и вкось, и он стал приглашать других натурщиц. Дома отношения стали напряженные - ни мир, ни война, а вооруженный нейтралитет. Идти туда не хотелось, и он частенько засиживался в мастерской допоздна, а то и вовсе оставался ночевать, от чего обстановка дома не улучшалась. И поэтому он задерживался в мастерской все чаще.
    А тут подвернулся случай поступить в артель по массовому изготовлению Ильичей всех размеров, и деньги потекли рекой, а времени и настроения на творческие поиски совсем не оставалось, тем более что с годами вера в себя изрядно поизносилась. Лариса использовала этот факт, чтобы выразить ему свое презрение, а он использовал ее презрение, чтобы показать, как он оскорблен, ибо предполагалось, что он приносит талант в жертву семье. Все это кончилось наспех запакованным чемоданом и переездом в мастерскую насовсем.
    С тех пор прошло несколько лет, Виктор уже не помнил, сколько именно, -он не вел счет мелким интрижкам, внезапно возникающим и стремительно приходящим к концу, так же как не вел счет количеству носов и ушей вождя, вылепленных из глины или отлитых из бронзы, в зависимости от вкуса и денег заказчика. Он, по сути, потерял чувство времени, с тех пор как оставил надежду и амбицию работать для вечности, и давно уже перестал замечать, с кем он и где.
    И только когда Лия впервые переступила порог его мастерской, он вдруг увидел все ее глазами, - пока она стояла, ослепленная подвальным сумраком после яркого света улицы, и зрачки ее, расширяясь, заливали чернотой золото радужной оболочки. Он враз охватил взглядом фантастический набор гипсовых фигур, в беспорядке запрудивших огромный зал: один и тот же лысый череп с острой бородкой клинышком сотни раз повторялся, разнообразясь только размером и приложениями. Иногда он был снабжен лишь обрубком грудной клетки, иногда его дополнял полный пиджачный набор с жилеткой на пуговицах, а иногда из-под пиджака решительно попирали постамент широко расставленные ноги в брюках и полуботинках на шнурках.
    Раздраженно отогнав неизвестно откуда взявшийся образ комнаты смеха в преисподней, он пробежал глазами мимо этих монстров к своей берлоге, возвышавшейся наподобие сцены на подмостках в правом углу мастерской. Он словно впервые увидел широкую продавленную тахту под персидским ковром, который навсегда сохранил отпечаток множества женских тел без лиц и имен, и облицованный диким камнем камин - предмет его гордости и заботы, так наглядно демонстрирующий пошлость и тщету его нынешнего существования, - и сплоченный отряд водочных бутылок между резных ножек стола восемнадцатого века, и гору грязной посуды в раковине. От всего этого стало тошно и страшно, что она сейчас повернется и уйдет. А она, рассеянно пробежав пальцем по приплюснутому носу двухметровой головы, сторожем торчащей у входа, спросила его почему-то шепотом:
    - Вы тут живете?
    И он заторопился угощать ее кофе, боясь, что возникнет вопрос о позировании, под предлогом которого он завлек ее сюда. Она хвалила его кофе и ни разу о позировании не вспомнила, поглощенная, как она потом сознавалась, единственной мыслью - поцелует он ее или нет. А ему в тот день было не до поцелуев, настолько он был весь захвачен этим новым ощущением движения во времени - как положено, от прошлого к будущему, хоть прошлого никакого не было, а будущего вроде не предполагалось. И он упустил тогда последний шанс наспех ее поцеловать и поскорей забыть. А когда она ушла - нецелованная и разочарованная, - он улегся прямо на грязный пол возле камина, удивляясь, что он на такое способен, а значит, не совсем еще стар.
    Он-то ведь давно уже смирился с мыслью, что всякие идеалистические восторги ему заказаны навсегда, все равно как восхождение на ледники и неприступные вершины, от которых он отказался лет пятнадцать назад из лени и страха за свою постылую, но вполне комфортабельную жизнь. Но эта как бы украденная радость встречи с самим собой в ее присутствии не притупилась и потом, когда их отношения покатились по накатанной колее любовной интрижки. Внешне все было, как с другими: короткие условные телефонные разговоры (она скрывала их роман от мамы, а он - от всего света), нетерпеливое ожидание где-нибудь возле булочной или аптеки, встречи с быстрым, ничего не значащим поцелуем на глазах у прохожих. Но все это даже не было прелюдией к тому, что происходило между ними на театральном помосте его берлоги. Что было у него только с нею - во всяком случае в той жизни, которую он помнил и считал своей.
    Но в этот день встретиться в мастерской было невозможно из-за Юзика. К Юзику должна была прийти дорогая клиентка, заказавшая торжественное надгробие из серого гранита. Когда-то Юзик был любимым учеником Виктора, а теперь - его камнем на шее, вечным укором и постоянным напоминанием о несовершенстве жизни. Отношения с Юзиком за долгие годы так запутались, что Виктор и не пытался в них разобраться. Он просто уступал Юзику во всем, как больному, пускал его в дальний угол мастерской тесать свои мрачные кладбищенские шедевры - пускал, несмотря на риск и справедливые возражения напарников, так как дело это было незаконное и подсудное, связанное с нарушением государственной монополии. Потакал ему, подсовывал мелкие заработки и только изредка давал волю истерическим приступам ярости, а в ярости он был сам себе отвратителен.
    Юзик, впрочем, тоже бывал хорош, и он выгонял Юзика вон, вышвыривал из мастерской, как собаку, и клялся навсегда покончить с их дурацкой дружбой, сплошь состоящей из взаимной жалости и презрения. Примирения после таких сцен делали их тандем еще более несносным и нерасторжимым. Вчера они как раз поскандалили и примирились в очередной раз, и потому сегодня, как только Юзик сказал ему про денежную заказчицу, Виктор безропотно согласился отменить свидание с Лией, хотя ждал этого свидания, как влюбленный юнец. Но Лия, обычно принимавшая все его указания с послушанием прилежной школьницы, на этот раз отменять свидание не захотела, а попросила его прийти к ней, когда мама будет на работе.
    Он до сих пор ни разу у нее не был: она не позволяла ему заходить за ней и даже провожать до подъезда. Словно защищала последний форпост своей от него независимости. И вдруг сегодня не попросила, а потребовала, чтобы он пришел во что бы то ни стало. Он подходил к знакомому дому, порога которого никогда не переступал, охваченный предчувствием надвигающихся перемен.
    
    
Глава вторая

    
    Они лежали, обнявшись, на узкой койке под самым потолком: койка стояла на деревянных антресолях, к которым вела деревянная лесенка, а потолок был лепной, весь в завитушках, растрескавшихся и закопченных. До потолка можно было достать рукой с этого грубоструганого дощатого насеста, где помещались только тумбочка и койка. Лия молчала, прижавшись к его голому плечу встрепанной рыжей головой, а он с трудом сдерживал заведомо дурацкий вопрос: "Хорошо тебе было?"
    Именно дурацкий, поскольку до него давно уже дошло, что во всем этом деле ее интересует нечто совсем другое. Был как-то случай, когда он оказался не на высоте - увы! в последние годы у него иногда случались проскачки, - и он лежал лицом вниз, опустошенный и полный отвращения к себе самому, а она гладила его ухо и шептала: "Ну и ладно, пусть не вышло - что тут такого? Ты, главное, не огорчайся, а обо мне не думай: мне ведь это не так уж важно, мне главное для тебя, чтоб тебе было хорошо". Ни одна из его многочисленных баб, не говоря уже о его многочисленных дамах, ни за что бы этого не сказала, даже если бы и подумала: считалось, что современная женщина должна быть постоянно сексуально озабочена и тем привлекательна. Но Лия не была ни его баба, ни его дама - она была пай-девочка, маменькина дочка, в-тихом-омуте-черти-водятся, и потому он вместо одного дурацкого вопроса задал другой, который давно вертелся у него на языке:
    - Зачем я тебе нужен, такой старый? Нашла бы себе мальчика.
    Лия, не поднимая головы, передернула плечами:
    - Терпеть не могу мальчишек - дураки! И ладони у них потные...
    Рыжая голова чуть повернулась, рыжий глаз смотрел мимо него куда-то в глубь времен:
    - Знаешь, какой ужасный случай у меня был с мальчишками? Два года назад я была в пионерском лагере... (Господи, всего только два года назад! Два года назад она ходила строем и пела пионерские песни, и играла в летучую почту и в палочки-стукалочки! А что он делал тогда - с кем пил, с кем спал? И не вспомнить!) И там я подружилась с вожатой отряда мальчишек - средняя группа, лет по двенадцать. Захожу я как-то вечером к ним в спальню, а она куда-то вышла. Мальчишки спать укладываются. Я хотела ее подождать, присела на чью-то кровать, и тут они вдруг на меня навалились! Все-все - не знаю, сколько их было; может, двадцать, может, тридцать. Они повалили меня на кровать и все на меня полезли. Не знаю, чего они хотели, но руками они меня обшарили с ног до головы - и все это молча, только сопели. Хватали меня, мяли, тискали, юбку содрали и майку разорвали, а один все пытался меня за грудь укусить, - рот мокрый, слюнявый, противный! Не помню, как я их сбросила, как вырвалась, во мне просто нечеловеческая сила какая-то открылась. Я вскочила, а они на мне повисли и за руки и за ноги цепляются. Не отпускают и молчат, только сопят. Я почему-то тоже не кричала, и мы возились там в полной тишине. Мне казалось, у них сто рук, тысяча рук, но я как-то отодрала эти руки - липкие, потные - и выбежала из комнаты, без юбки, в разодранной майке. Куда побежала, не помню, я была почти без сознания, помню только, что я плакала и так дрожала, что зуб на зуб не попадал. А ты говоришь, нашла б себе мальчика! Ну уж нет!
    Ее бил озноб. Он хотел погладить ее, утешить, вернуть из прошлого, но тут дверь комнаты беззвучно распахнулась. В щель просунулась косматая седая голова и хрипло каркнула:
    - Лия, где ты? Где ты? Где ты?
    Виктор отпрянул, прижался к стене, но это было бесполезно: спрятаться все равно было некуда. Старуха смотрела прямо на него, глаза были тусклые, как затянутые тиной озера, узкая щель рта открывалась и закрывалась с механической равномерностью:
    - Лия, где ты? Где ты? Где ты?
    Он ожидал, что Лия засуетится, задохнется от ужаса, по крайней мере, хоть натянет одеяло на голые плечи. Но Лия враз успокоилась и, не пытаясь прикрыться, будничным, скучным голосом ответила:
    - Да здесь я, бабушка, здесь. Успокойся.
    Натужно шаркая, старуха протиснулась в комнату и привалилась спиной к двери. Все так же глядя прямо на Виктора, она начала с механической равномерностью биться о дверь затылком. Стук от ударов был глухой и легкий, словно деревом о дерево. При каждом ударе седые космы взлетали над невидящими глазами, застиранный бумазейный халат распахивался, приоткрывая обтянутые пупырчатой кожей ключицы. Под грубой бязевой рубахой колыхалась обвисшая грудь. Рот открывался и закрывался, открывался и закрывался, как у щелкунчика, - из него выскакивали скорлупки слов:
    - Лия, где Рина? Где Рина? Ее арестовали, да? Ее арестовали? Где Рина? Рину арестовали, да?
    Лия набросила халатик и с привычной легкостью сбежала по лесенке вниз. Руки ее прижали плечи старухи к дверям, уменьшая амплитуду ударов. В ее движениях была та же механическая равномерность, хорошо отлаженная заученность.
    - Тише, бабушка, тише. Ты же знаешь, мама на работе.
    Старуха затихла. Когтистая лапа ощупала Лию, пробежала по лицу вниз к шее:
    - Это ты, Лия? А где Рина? Ее арестовали? Зачем ты скрываешь от меня, что ее арестовали? Все равно я узнаю, когда они сюда придут!
    Лия обхватила бабкины плечи и тихонько подтолкнула ее к выходу. Старуха послушно повисла у нее на руках, будто у нее вдруг кончился завод. Шурша и шаркая, они вышли в коридор, дверь за ними закрылась. Когда Лия вернулась, Виктор спросил:
    - А что ты ей сказала про меня?
    - Она тебя даже не заметила, - Лия быстро взглянула и отвела глаза. - Что, испугался?
    Он вдруг понял, что она стыдится. Не хочет смотреть на него - боится прочесть в его глазах ужас или отвращение. Отстранясь, она стояла отчужденно, готовая к любой его реакции. Он разом вошел в это ее ощущение, подхватил его, разделил, сопережил вместе с ней. И в который раз удивился столь неожиданной встрече с самим собой: ведь так давно он не понимал никого, даже себя, был равнодушен ко всему, был глух, слеп, мертв, словно стеной отделен от жизни живых. Ладонью он легонько коснулся ее напряженной шеи, и она сразу поверила в его дружеское сочувствие. Она ничего не сказала, а он без слов принял ответный сигнал, словно связь между ними была химическая и он читал ее мысли кончиками пальцев.
    - Давно она так?
    - Всегда, сколько я помню. Мама говорит, это началось в сорок девятом, когда дядю Давида арестовали. Его забрали ночью, и он исчез, даже не написал ни разу. А дедушку забрали в тридцать седьмом, и он тоже исчез... Ну, она с тех пор ждет, что придут за мамой. Или за мной... Сидит весь день, забившись в угол, как сова, и ждет. Поэтому я никого к нам никогда не зову. Ведь с ней это в любую минуту может случиться.
    Вот как: значит, она всегда живет с этим, помнит и молчит, ни разу ему не сказала, даже не упомянула.
    - Ты что, стесняешься ее?
    - Господи, чего я только не стесняюсь! Что я еврейка - раз, во всяком случае, когда была маленькая, стеснялась. И что рыжая - тоже. Ты не поймешь, ты никогда не был рыжим. А уж бабушка, это вообще край света. Когда какая-нибудь девчонка из класса заходила узнать, что задано, я просто умирала: а вдруг появится бабка и погубит меня навсегда!
    И при всем при том она настаивала сегодня, чтобы он к ней пришел. Не захотела перенести свидание назавтра и позволила ему прийти сюда, рискуя, что бабушка ворвется в комнату и начнет биться головой об дверь? Рискуя, что он в ужасе отшатнется? И никак этой срочности не объяснила - ни словом, ни намеком? Он приподнял ее за подбородок, так, чтобы глаза в глаза, и спросил:
    - А как же ты меня вдруг сюда привела?
    Она глотнула горлом:
    - Очень хотела тебя видеть сегодня.
    И опять он пальцами по коже прочел, что сказала она не все, что-то утаила: будто по нервным волокнам пробежал отрицательный импульс "нет-нет-нет!" А что "нет" - он не знал. Он тыльной стороной ладони вопросительно провел под подбородком, но ответный импульс был по-прежнему отрицательный. Он не стал настаивать, какой-то смутный инстинкт удержал его от настойчивого допроса, он только спросил полуутвердительно: "Придешь вечером?", нисколько не сомневаясь, что она придет.
    Как-то так повелось, что в последний четверг каждого месяца у него в мастерской устраивали большую пьянку. Он уже не помнил точно, с чего это началось, так давно это было, еще со времен Ларисы, когда он в мастерской не жил, а только работал и блядовал. Он этой пьянкой никак не управлял: никого не приглашал, ничего не устраивал - все происходило само собой, помимо него. Приходили все, кому не лень, приводили с собой случайных знакомых, пили, спорили, целовались, сводили счеты.
    Когда-то он очень любил эти четверги, радовался им, нырял в пестроликую толпу, спорил об искусстве, пил и целовался со всеми, упоенно показывал новые работы, жарил шашлыки в камине на углях, но с годами радость потускнела, споры начали повторяться, старые знакомые надоели, новые как две капли воды походили на старых, упоение творчеством превратилось в объект для циничных шуток, да и хвастать стало нечем - не головами же Ильича? Но отменить четверги было не в его силах: народ, как и прежде, валил в мастерскую - кто на даровую выпивку, кто на легкодоступных баб, кто на обманчивый блеск интересной жизни. А он бродил среди них этаким Федей Протасовым, пил, спорил, скучал, вытряхивал окурки из пепельниц, стаканов, цветочных горшков и простертых к народу ладоней вождя и, невзирая на отчужденность, осознавал себя частью этого почти ритуального непотребства. Лия была на его четвергах несколько раз и не скрывала своих восторгов: для нее все там было новым, увлекательным, полным смысла. Но сегодня она только отрицательно затрясла головой, и пальцы его вновь ощутили внятное: "Нет, нет, нет". На его вопросительный взгляд она залепетала сбивчиво:
    - Я маме обещала... надо сходить с ней... в одно место, ты все равно не знаешь... Она давно просит, а я все откладываю...
    Тут стрелка его химического индикатора так отчаянно забилась на указателе лжи, что ее зашкалило к чертям. Она еще никогда его не обманывала - или это он так обманывал себя?
    - Случилось что-нибудь?
    Зрачки прыгнули куда-то в угол и вернулись к нему усмиренные:
    - Что могло случиться? Все в порядке.
    - Так я позвоню вечерком, попозже, ладно?
    Что это - она испугалась? Или ему уже мерещатся всякие страхи?
    - Нет, нет, не звони. Я сама позвоню, если смогу.
    Электрические вспышки под пальцами уже не упорствовали, они смиренно умоляли: "Не надо, не спрашивай, отпусти, не мучай, ну пожалуйста, отпусти!" Сам себя не узнавая, он послушался, сжалился, отпустил - убрал руку и взглянул на часы:
    - О, господи, пора бежать! Там ведь Юзик ждет: я обещал, что помогу ангела на кладбище свезти!
    И оба заторопились прощаться, сминая неловкость первой лжи поспешными, уже ничего не значащими поцелуями.
    В полутемном коридоре, заставленном всяким хозяйственным хламом, их поджидала засада: бабушка с хриплым клекотом выскочила из-за холодильника, размахивая на лету бумазейными крыльями. Ее позывные однозначно требовали немедленного вмешательства. Речь шла о жизни и смерти, так что Лия поволокла ее в глубь квартиры, даже не попрощавшись. Что это - он успел стать недоверчивым ревнивцем или она впрямь была рада прервать разговор на полуслове?
    
    
Глава третья

    
    Памятник в такси не влез, был слишком громоздок - пришлось искать левый грузовик. Юзик постарался на славу, так что денежная заказчица была довольна. Юзик всегда так: ничего вполсилы, - или отдача до конца, или из рук вон плохо. Виктор погладил шероховатый серый камень - линии были такие живые, что, казалось, он должен быть теплым. Камень оказался холодным, как ему и было положено, но что-то в этом угловатом ангеле, вполоборота приникшем к подножию креста, манило к себе неотступно, так что глаз было не оторвать.
    Виктор всмотрелся пристальней - конечно, опять Алина, даже не ясно в чем; скорей всего, в пронзительно-печальном склоне крыльев (о, господи - крыл!), хоть у настоящей Алины ни крыл, ни крыльев не было и в помине. Ах, Алина, Алина - падший ангел! Где, как, зачем подобрала она Юзика? На что он ей, со своей принципиальной неудачливостью, предначертанной от рождения, со своей иудейской скорбью, непрерывно оправдываемой жизненными обстоятельствами?
    Но зачем-то, значит, понадобился, если из всех возможных вариантов она выбрала именно его. А вариантов у нее было без числа: вот уже двадцать лет имя ее у всех на языке, в эпицентре всех московских сплетен. На вечерах поэзии яблоку негде упасть, если Алина читает свои стихи, на всех интимных пьянках, на всех официальных приемах свита старообразных юнцов и молодящихся старцев в замшевых доспехах мельтешит за ее стулом, подхватывая на лету каждое ее слово. А она - поблядушка, блаженная, трагическая актриса, - обласкав и обманув каждого,