(Рок-опера)
Увертюра
"Брест и Унгены заперты, Дозоры и там, и тут..."
А.Галич
День приближался к концу. Я приближался к Ужгороду. Поле Чудес впервые напомнило о себе где-то за Братиславой: закончился автобан. Из придорожных туалетов исчезла одноименная бумага. В ларьках исправно продавалась теплая минералка и еще что-то, без названия.
Меня стало заносить в Польшу. Объезд серпантином полез в Высокие Татры, над которыми висели дожди. Согласно карте, я уже парил над другой страной, как гордый орел или там сокол. Но у самого края пропасти шоссейка вильнула вправо и вывела меня таки на финишную прямую, минуя город Кошице, в направлении советской границы.
Время дало обратный ход. Тучи рассеялись на горизонте, и случился предзакатный рассвет, чересчур яркий, чтобы восприниматься всерьез. Дорога бежала полями, прекратив, между прочим, вилять. Я тоже внутренне подобрался, вцепился в баранку дрожащими от недосыпу руками, а слезящимися – тоже, видимо, от недосыпу – глазами вперился в пространство за лобовым стеклом. Впрочем, порой косил на спидометр. Километр. Другой. Пятый. Двенадцатый... Указатели указывали: Родина лежит прямо по курсу. Однако скорость не желала умножаться на время, а когда все-таки умножилась, произведение заплавало у меня перед глазами в виде дурной бесконечности: какие-то восьмерки, петли.
Дальше случилось вот что. Горизонт плавно начал вставать на дыбы волной зеленой растительности, застилая небо. Это было красиво и непонятно. Почти жутковато в некоем научно-фантастическом смысле. Вспомнилась Далекая Радуга из доисторических Стругацких. Дырявый глушитель фольксвагена ревел на форсажах. Я почувствовал: идем на взлет.
Потом наступила тишина. Накат. Волна опала. Но из ее гребня, в самой середине, восстало как по мановению циклопическое сооружение о паучьих ногах. Марсианский треножник. Ретранслятор психополя (опять же Стругацкие – Обитаемый остров). Вышка вертухая.
"Ничего себе – маячок", – подумал я. Вышка была величественна. К ней стягивались взоры, дороги, ручьи, воздушные потоки. То есть представьте себе: весенняя зелень кустов и травы. Промытая синь неба. Горячее, но не очень, солнце. И она. Вернее, он – символ Родины. Серого цвета.
У самой границы Поле Чудес чудесным образом ослабло. Вышка вдвинулась в горизонт, как телескопическая антенна. Дорога уперлась в полосатый шлагбаум, за которым нормально возвышалось здание таможни из стекла и бетона. Подтянутый пограничник вежливо, но сурово нес свою службу. На усеянной мусором парковке торчали разные автомашины. Некоторые из них, впрочем, вид являли весьма обглоданный. Иные же подавали призраки жизни. Я понял, что не хочу въезжать в Родину на ночь глядя, и расположился на обочине. Где и состоялся пикник, не заслуживающий описания.
Утро следующего дня. Напоил-таки меня накануне этот мукачевский мужик. Напоил – и свалил спекулировать в Польшу. Я же встроился в очередь таких же невзрачных легковушек, пересек воображаемую линию, отделяющую одну шестую от пяти в остатке, и с мечтою о ледяном пиве отдался родимому шмону, из которого запомнилось следующее:
Советский чин (листая "Континент", наткнувшись на мою фамилию):
– О, да вы писатель? А нет у вас второго экземпляра?
– Увы. А зачем?
– Ну-у, я бы у вас автограф попросил...
Ретроспекция: 1981, май. Таможня в Чопе. Шмон уже позади. Стою, как идиот, у турникета, судорожно вцепившись потной горстью в ручку футляра от пишущей машинки. Слава Богу, не отобрали... Куда там! Бежит ко мне серый чин, хватает машинку: не положено. Озираюсь беспомощно – стена... Интересно, чего в такой момент хочется больше – забиться в угол в истерике или перевести селектор эм-сикстина (М-16 – американский автомат) в режим автоматической стрельбы?..
Чехословацкий чин (листая "Стрелец", наткнувшись на мою фамилию):
– Вы же по документам – военнослужащий сил НАТО...
– Ну, да! А что?
– Как же это так: поэт, творческая личность – и в армии?
– .............! – здесь подразумевается непереводимая игра слов, рыб, детей, солнечных зайчиков на стене камеры в следственном изоляторе и прочих явлений живой и не совсем природы... Вслух, однако, смолчал.
– Ладно, давай проезжай быстрее! – машет жезлом наш, подымая шлагбаум.
– Спасибо...
О, предательская память генов! Ладно, хрен с ним, с чехом. На него-то хоть управа есть. Бархатная. В лице Вацлава Гавела. Нашему же я улыбаюсь кисловато, стараясь не дышать перегаром, и запоздало сую жалкую взятку. Блок "Marlboro"... Доброе утро, Родина! Вот и я – в белом фраке.
1
Она себе сшила голубое воздушное платье и отправилась в нем на беседу к следователю. Ее имени я называть не буду – за это мне попадет. А следователя давайте назовем Никодим Никодимыч Рига, оперативный уполномоченный. Был с ним еще один, впоследствии усопший, но этот лишь сверлил оппонента стеклянным глазом, в то время, как Рига мягко, но настойчиво убеждал одуматься, покаяться, забрать заявление из комитета комсомола... Но она же не зря надела голубое, воздушное. Еще не женщина, уже не подросток, а так хотелось надо всем воспарить, тем более – влюблена. Одна – на фоне апрель-мая, пока объект влюбленности мотается по столицам с подрывной литературой, а с мамой – разрыв на всю жизнь, от ворот поворот, да еще и корреспондентское удостоверение "Вечерки" отняли вероломно, воспользовавшись минутным замешательством...
Что я в ней тогда и любил, так это способность перегруппироваться под давлением самого отчаянного невпроворота, двинуть – там попой, тут плечом – и выскочить из воды сухой. Сухой и чистой. И меня за собой вытянуть. Поэтому-то и напялила она это новое платье, под него – трусики белые, да без лифчика, чтоб соски сквозь ткань торчком, да православный крестик на шею, да глаза сделала серо-зеленые, наглющие, но без блядства.
А когда этот, второй, с мордой живодера, поинтересовался, мол, с адвокатом вы посоветовались или как? – чуть не уписалась...
Врать не умела. Играть – как еще!
Однажды в марте явилась в Костюжены. По снегу. В черной шубе и кроссовках.
– Кто он вам будет? – подозрительно покосилась на кроссовки дежурная по отделению.
– Муж, – и не моргнула.
"Муж" тем временем сидел на корточках в углу курилки с миллиметровым хабариком в обожженных пальцах, поглядывая сверху вниз на переминающихся в нерешительности паханов-принудчиков. Теперь уже было ясно, что победил. Даже бороду сбрить не заставили – ни в Питере, ни, тем более, здесь. И – на "вы". Все – менты, гэбэшники, врачи, психи. Звездный час!
В аэропорту Пулково – благо, вылет задерживался – три часа обрабатывал мальчишку-конвоира таким махровым антисовом, что иному хватило бы на пожизненное в Казанском спецдурдоме. Но перло, черт возьми! Мальчишка не только отпустил позвонить по телефон-автомату, не только позволил с сопроводиловкой ознакомиться (а там черным по белому значилось: "параноидальная шизофрения с бредом навязчивых состояний; социально опасен"), но и записочку по адресу в Кишиневе доставил с четкостью, на которую лишь ленинградские суворовцы способны...
– Значит, муж? – переспросил главврач. – И свидетельство имеется?
– Я ему вот поесть принесла.
Года два спустя, когда дождь лил в Беркли, а ребенок орал и кашлял, и не давался английский, и долги – вот тогда, хвативши хересу, как заорет:
– Псих! Правильно тебя в сумасшедшем доме гноили! Зря выпустили!..
Я съежился в ответ и отвернулся к окну. Окно выходило на палисадник соседского особняка. Там были лужи и трава нестриженная. Вспомнилась передача по "голосу", слышанная еще в Союзе. О прелестях службы в U.S. Army. И собственная пижонская залепуха вековой давности: "В этой жизни перепробовал почти все. Не был лишь в армии, в лагере и заграницей". Вместо лагеря протащили по КПЗ да психушкам. Вышвырнули за границу. Осталась армия...
Да, хорошее было время, когда дождь лил в Беркли, и по изуродованному истерикой лицу текли горючие, и всего-то делов – слизать их языком со щек и носа на подбородок, с подбородка – на шею, с шеи – по диагонали – через все тело, потыкавшись носом в нечто родное, теплое, мягкое там или пушистое... Тьфу, что за туфта! Все это не про нее. И не про меня. Про меня в истории болезни. А про нее я все выдумал.
2
А у ОВИРа на Пирогова дежурила толпа. Ну, не толпа, скажем, как сейчас. Толпу гоняли "канарейками". Но бравые юноши-активисты уже с брюшком под фирменным ЛиВайсом строго бдили порядок живой очереди. Не мусора – свои. Вчера в отказе, завтра в Шин-Бете (израильская служба внутренней безопасности). Сегодня же на них лежала ответственность. Миссия. И вот появляемся мы с ней, нелепые и одержимые.
Расступились мальчики. Ни звука не издали пергидрольные блондинки с улицы Теобашевской.
– Просто нам нужно срочно подать документы, – втолковывал я.
– Нет, прямых родственников у нас нет, – вежливо объясняла моя спутница. – Ни прямых, ни кривых. А вызов? Вызов – да, есть. От сестры отца мужа. Нет, мы не рехнулись...
– Да, мы не евреи. То есть, я еврей наполовину, но православный... Нет, спасибо, мы вроде завтракали, – это в ответ на попытку одной особо сердобольной блондинки всучить нам по бутерброду с брынзой.
Затем мы вступили в чертоги Начальника. Там стоял такой длиннющий стол с креслами по бокам. Сам сидел в дальнем конце. С нами даже не стал разговаривать.
– Нет, мне никто не звонил. Пожалуйста, покиньте помещение. Вам здесь нечего делать. Никаких документов я у вас не приму. Вы что – правил не знаете? Да вы же еще и не расписаны... КГБ мне не указчик! Идите, идите...
На следующий день к нему прибежала ее мать. Зареванная, стала умолять не отпускать нас из Союза.
– Успокойтесь, никто никуда их не отпустит! Вам нечего волноваться. Мы соблюдаем порядок. Будьте уверены, ваша дочь скоро явится к вам, как блудный сын. А этого ее патлатого вообще всерьез не принимайте!
Тем временем на Андреевской, где в трех смежных комнатушках ютилось четыре с половиной семейства, включая Марьяну Челомякову, ее друзей, нас и секцию юных скалолазов, разворачивалось первомайское чаепитие. На наспех импровизированном столе царила вишня в шоколаде. Поблескивало белое сухое в граненых стаканах. Сиял празднично принарядившийся Никодим Никодимыч Рига. Это он принес вино и конфеты.
– Ну, ладно – оставим политическую дискуссию. Но, положа руку на сердце, ведь вы же – советские люди... – тут я затрудняюсь со знаком препинания, ибо интонация его была полувопросительной-полуутвердительной.
– Э-э... – чуть было не попался я.
– Нет, – быстро перебила меня она, – никакие мы не советские. Мы свободные.
– Да вы наши, наши! – не унимался Рига. – Наши, нормальные ребята, только дури нахватались. Поддались идеологической диверсии...
– Нормальные? – это уже опять я. – А что же меня чуть что – сразу в дурку?
– Ну, если честно, я лично считаю, э-э, то есть, конечно, я не имею права этого говорить, но вот вам, ребята, мое личное мнение: с госпитализацией наши ленинградские коллеги, в принципе, собственно, переборщили. Некорректно, скажем так, поступили... Но с другой стороны, если бы все по закону – сидел бы ты сейчас, Александр, под следствием. Шили бы тебе, Саша, семидесятую или семьдесят вторую – или обе по совокупности. И уж тогда – не Казань, так Чистополь, это я тебе гарантирую...
– Это я вам и так верю... Ну, а с отъездом-то нашим как?
– А, так вы еще не передумали? Ну, дело ваше. Мы сказали – мы сделаем. Чекисты слов на ветер не бросают... Но жалко-то, жалко как! Такие вы хорошие ребята... А то смотрите: только всего нам и нужно от вас, чтоб вы заблуждения свои публично осудили. Заявления всякие там из общественных организаций забрали. Видите – мы даже не просим, чтоб вы чьи-нибудь имена называли, какие-нибудь подробности о вашей организации...
– Чего-о?! – это мы хором.
– Простите, оговорился... Ну, я имею в виду вашу компанию. Ну, помните – стишки, песенки, радио "Свобода" на квартире у преподавателя?.. Мирча ваш Трейлер... Он что – анекдотов больше не травит?.. А то правда, кончайте эту бодягу! Вы нам, мы – вам. Тебя, Саша, еще и на работу устроим... Нет-нет, конечно, не к нам! На киностудию хотя бы. Хочешь на киностудии работать? Ассистентом режиссера, а? Не говоря уж об университете, газете и прочем...
Никодима несло. Я внимал. Подруга моя, жена-соучастница, строила дикие рожи в направлении кухни. Оттуда в комнату то и дело норовил заглянуть один из наших соседей, Толя, владелец роскошной и дряхлой Матильды. Он, видите ли, ни разу в жизни не встречал живого комитетчика. Да еще запросто отмечающего Международный день солидарности трудящихся в тесном кругу своих подопечных.
– Чтоб ты лопнул, Толик, от своего любопытства, – строго сказал я, перепрятывая самиздатские свитки из щели подоконника в полый карниз для занавесок, когда Никодим, наконец, отчалил.
3
Приехал Юджин из Петрозаборска. Мы с ним выпили и сели на крылечко неподалеку от Армянского кладбища.
– Все. Я тоже качусь, – сообщил Юджин. – Маму с работы выгнали. Меня даже в дворники не берут...
– Скоро? – спросил я.
– Черт их знает. Они то армией пугают, то велят собирать чемоданы. А – фигня! Я вот новые стихи написал...
Юджин Солобинтов писал хорошие стихи. Особенно в Крыму. Или воротясь оттуда. Вообще, теплые страны действовали на него благотворно. Что ж тянуло-то его постоянно на север? Не Москва, так Петрозаборск, не Ленинград, так Гамбург... Мы еще выпили и пересели на поваленный телеграфный столб, пустивший корни в отечественной почве и оттого бесстыдно зеленый.
– Ну и нажрались же мы, – медленно произнес тогда Юджин, обращаясь не столько ко мне, сколько к будущим поколениям читателей, критиков и литературоведов. – Сидим себе в "Краме", январь кругом, а думаем – весна, Рим, свобода... Нельзя столько пить, Саша!
– В квартире на Пирогова, где все мы когда-то тусили, отчаянно сквозило ввиду отсутствия дверей. Окон также не было. Их не успевали вставлять. Всякий раз, левитируя, Фрадис высаживал стекло лбом или коленом. Словом, огонь свечей метался из угла в угол, где сидели многие люди, разговаривая вполголоса. Это было давно и неправда, однако ж, поди ж ты – достучались гаврики с Ленина угол Лазо и до пироговской берлоги. Стали дергать оттуда всех по одному: то Лешу, которому я не сумел сломать ногу, чтоб отмазать от зимней сессии, то Капу, влюбленную в Юджина и косоглазую, то и саму хозяйку – Леру Пирогову, именем которой и называлась улица.
Фрадис был самый хитрый. Он всем все объяснил:
– Они (гаврики из конторы) – шизы! Они считают, что я шиз, но шизы – они. Ибо сами себе противоречат. Им хочется, чтоб у нас была организация, чтоб легче было всех скопом повязать. И они же боятся больше всего – организации, конспирации и тому подобной ахинеи. Их так учили. Они на стреме. Они готовы накинуться на "организацию" в лучших традициях дзержинских штурмовиков и проявить себя, чтоб все видели. И знали... А у нас нет ничего подобного. Мы здесь больше по части выпить. Выпить и потрындеть в рифму. Вот эта аморфность нашей компании, ее текучесть и неуловимость их больше всего и бесят. И еще. Помните историю с Джемилинским? Когда все обделались от страха и друг дружку послушненько дерьмом вымазали? На потеху публике... Так вот: мы не боимся! Ясно? Даже если коленки дрожат и очко играет – не ссым, и писец. Они не привыкли, чтоб перед ними – да не тряслись. Когда они сталкиваются с таким к себе наплевательством, им самим становится не по себе! Ведь правда, ребята, ну подумайте – ну чего нам бояться?..
Так витийствовал Фрадис и в ответ согласно кивали. Но всем остальным – кроме него и нее – было что терять. И поэтому злились. И изгнали в конце концов с Пирогова. А Солобинтов сам уехал в Петрозаборск, сдав бутылки.
В ночь на Пасху мы с ней явились в церковь на Магале, и оцепление дружинников-ветеранов, выставленное, дабы уберечь прогрессивную, но зеленую молодежь от опиума и кагора, расстегнулось, допустив нас в храм. Я еще держался, а она где-то к середине Всенощной сползла на пол и задремала среди старушек-богомолок. Нужно было срочно принимать решение, искать жилье. И я повел ее на рассвете на Андреевскую, оберегая от порывов ветра, как пасхальную свечечку. Так и называл ее потом в припадках нежности: Свечечка...
Привел ее в дом своей первой жены, которая временно отсутствовала. В квартире жили Толик с Тонькой – какие-то эфемерные, вечно полуголые личности. Приняли нас по-христиански. Так вот и поехало. По утрам я пил кофе, глотал элениум и плелся на допрос (собеседование – морщась, поправлял Никодим, но я стоял на своем). Она поджидала меня в скверике наискосок от кинотеатра "Патрия", потом мы менялись ролями.
Пасли нас почему-то порознь, настаивая на строжайшей секретности. Хотя и понимали – не могли не понимать – что мы аккуратно оповещаем весь околоток о подробностях кабинетных посиделок. Бредятина густела, наливалась соком, как виноград. Вдруг им потребовалась от меня рецензия на творчество Галича. Или, скажем, подробно-письменное изложение нашего политического кредо... Да и мы были хороши. В день рождения Сахарова объявили о намерении послать в Горький поздравительную телеграмму и попросили Никодима достать нам точный адрес. Н.Н. на полном серьезе разъяснил, что для этого ему нужно связываться с горьковскими коллегами и – "руководство вряд ли одобрит..."
К обеду мы возвращались на Андреевскую и брались за уборку. Квартира была запущена до неприличия. В ванне – а нам иногда хотелось помыться – зарастали плесенью бутылки из-под молока и кефира. По кухонному полу нахально разгуливали мыши. Моя безымянная любовь в связке с Тонькой драила палубу, в то время, как Толик потрошил Матильду, а я методично обзванивал по телефону капиталистические страны. Вечером мы собирались у кухонного стола и пили Алб де-масэ. Кстати, на веранде там жила собака-ньюфаундленд Аиля с очень громким голосом. Об нее вечно спотыкались, но она этого не замечала. Мы все питались рыбой: покупали в гастрономе мороженый хек, себе жарили, а Аиле швыряли как есть. Она ужасно хрустела льдом и чавкала, мешая мне разобрать в визге глушилок новости по радио "Свобода". Я все надеялся услышать собственное имя, однако Западу было, очевидно, не до меня, так что и мне постепенно стало наплевать.
Самое интересное начиналось дальше. Тонька и Толик спали в комнате, некогда именовавшейся "гостиная". Мы – в "столовой". Мы сперва тихонечко лежали в обнимку под символической простыней, а когда скрип пружин и прочие звуки из гостиной уже принимали вполне недвусмысленный оборот, мы напрочь теряли стыд, распускали губы и руки и тоже устремлялись в погоню за призраком. Возня эта наша длилась порой далеко за полночь, сопровождаясь то сольными, то хоровыми стонами, хрипами и всхлипываниями, но заканчивалась всегда одним и тем же: общим – на четыре глотки – гомерическим хохотом. Таким образом мы однажды и пришли к выводу, что смех является в Стране Чудес самым надежным противозачаточным средством.
Вакханалия, впрочем, длилась не вечно. Однажды явилась на Андреевскую с Кавказа моя первая жена Марьяна, веселая и злющая одновременно. Ну, веселая, допустим, в силу своего характера, а злющая на своего приятеля по фамилии Нетунору, в которого тут же и запустила швейной машинкой. Вслед за ней дом наполнился детским гвалтом, спальными мешками, репшнурами и веревками. А телефон отключили за неуплату. Так что нам приходилось периодически смываться в родительский дом, где было воистину тесно и где ни об Алб де-масэ, ни о хохоте по ночам не могло быть и речи. Зато к этому времени мы, наконец, расписались и могли предаваться любимым безобразиям на вполне законных основаниях. В результате чего ты и забеременела.
4
Да, господа, старый Кишинев, как известно, состоит из верхнего города и нижнего города. Верхний город – это Пирогова, особняки на непроходимо зеленых улицах, университеты, дворцы бракосочетания, краеведческие музеи. Нижний город – это магала, пыльные немощеные переулки, бодыжки, церквушки, глушилки, Пушкинская горка, Бычок, шпана... В верхнем городе – липа. В нижнем – помойка. На Пирогова – страх (но обязательно мистический), маразм (но обязательно творческий), похмелюга. Скучно... На Андреевской – ни фига себе! – вслед за дворцом пионеров, на его, так сказать, плечах поселяется столичный клуб самодеятельной песни, мебель трещит по швам, телефон неожиданно возвращается к жизни, хотя по счетам так и не уплачено. Правда, близится зима. Поэтому обилие человеческих тел компенсирует недостаток дров и угля, пускай, с другой стороны, мне не всегда понятно, зачем клуб самодеятельной песни постоянно трахается в нашем несчастном совмещенном санузле без крючка на двери. Ну, да им виднее...
Горит свет на кухне. Аиля бродит с выражением "чего-бы-еще-сожрать", задевая задом холодильник. По телеку – мультики. По транзистору – вражий голос. По магнитофону – Кукин, а может быть, Ким... Откуда ни возьмись – еще больше женщин и детей. Порой – просто женщин-детей, вроде тринадцатилетней Машки, закадрившей меня, когда я шел за пивом.
– Спокойно, – шепотом заклинаю я, – еще не вечер! Спокойно... Мне надо работать. Печатать труды Паланова...
И я лихорадочно колочу по клавишам не то "Москвы", не то "Эрики", чтоб побыстрее размножить эту крамолу, заразу эту, ибо страну необходимо спасать от деспотии. А на колени ко мне пристраивается костлявым задом тринадцатилетняя Машка, чтоб невзначай потереться, и это не нравится ни моим женам, ни клубу самодеятельной песни. То есть такой разврат и совращение строптивых как-то не вяжутся с ореолом борца за идею. Ладно, Мэри, брысь!.. Я заканчиваю печатать, и по квартире разлетаются черные лепестки копирки, крапчатые лепестки рукописи, белые, но с желтизной, лепестки чистой бумаги, привнося в общий хаос новогоднюю атмосферу, конфетти и брызги шампанского.
Пора кончать этот бардак. В октябре мы снова идем в ОВИР. Толпы больше нет. Исчезли и юноши из еврейской службы правопорядка. Какая там очередь на подачу? Уже никто никуда не едет...
Начальник беседует с нами, словно камней в рот набрав. В глаза не смотрит. Семенит бочком туда и обратно вдоль своего бесконечного стола.
– Давайте ваши бумаги. Нет, оставьте все в папке. Идите домой и ждите. Откуда я знаю, сколько? У своих этих... спонсоров... поинтересуйтесь!.. Уведомление? Да, по почте. Голубями или с оказией. Не подымайте на ночь крепостные мосты. Просто заприте ворота и выставьте стражу. С факелами...
Тут как раз повадилась по мою душу скорая из дурки, с подозрительной врачихой и парочкой дюжих санитаров на броне. Чего хотели – неясно. Я прятался в шкафу, пока одна из моих жен, не без Аилиной помощи, сдерживала натиск. Поскольку дурдом не унимался, пришлось позвонить Никодиму и вежливо на него наорать. Он, естественно, открестился, но визиты внезапно прекратились, да и вообще на Андреевскую опустилась кромешная тишина, какая-то предзимняя летаргия. Еще мельтешила перед глазами порой тринадцатилетняя Машка, сбежавшая окончательно из-под родительской опеки в нашу цыганщину. По этому поводу мне было велено строго-настрого – зная мое пристрастие к малолетним беспризорницам – ни о чем таком и не помышлять. И вовремя, ибо Машкины недоразвитые прелести, прикрывать которые она не особенно старалась, стали с магическим упорством вытеснять из моего рассудка последние жалкие ростки здравого смысла.
– Только этого тебе и не хватало, – укоряла меня моя взрослая и мудрая подруга, переименованная к той поре из Свечечки в Веточку, – диссидент получает срок за растление несовершеннолетних! Гумберт, твою мать...
Я в ответ туповато улыбался, а Машка бестолково – через одну – застегивала пуговицы на куцем халатике, так и не сумев как следует расправить трусы. Из-под ткани светились незагорелые косточки будущих ягодиц. Топорщилась рыжая щетинка на выпуклом где-положено. Мои пальцы еще не успели просохнуть, я машинально подносил их к лицу и нюхал. Ну ладно, чего там, раскричались... Мы просто погреться решили, не топят ведь... Ты, что ли, намного старше была, когда со своим народным художником у него на Ботанике?.. Ой-ей-ей, не надо! Больно!.. Я же сказал – больше не буду...
Машку торжественно выпроводили. И я ее вскоре забыл, хотя напоследок мне и приснился сон: Древняя Греция...
Я – винодел, отец семейства. У меня дочь – то ли Машка, то ли Юшка. Древнегреческое такое имя. Я давлю виноград плоскими ступнями. Но вино не получается. Что-то там не то... Иду к одному еврею. Он и посвящает меня в страшную тайну. Согласно Каббале, вовсе не мацу замешивают на крови неверных младенцев – да и резать никого не надо... Мне, сыну Эллады, претит иудейское кощунство. Но амфоры пусты – и пусты карманы. А в квадратном деревянном корыте, улыбаясь спросонья, разгуливает Машка-Юшка по жому босыми ногами. И нужно подойти к ней сзади. Сорвать тунику. Согнуть пополам. Сбить на четвереньки... Чтоб ни одной капли девственной крови не пролилось мимо. Чтоб заиграло вино, заструилось по желобам, и чтоб загремели литавры, глуша пронзительный девочкин крик...
Я проснулся от смерти. От удушья. Подумалось: лавина. Землетрясение. Но нет – это просто беременная жена придавила меня к стене своим необъятным телом.
Жизнь и в самом деле состоит из очень немногих событий. Свадьбы, а затем похороны. Зимние сумерки у зашторенного окна с книгой. Или поход в гости. Где напоят чаем, накормят, обласкают, но нужно изображать серьезных, вдумчивых трезвенников, ибо хозяин дома семь лет оттрубил в мордовских политлагерях и во Владимирке. Тут уж не до шуток.
– С ними следует разговаривать только с позиции силы. Это единственный язык, который они понимают. Запад с ними миндальничает, взывает к совести и здравому смыслу. Они же расценивают это как проявление слабости...
– Да, Савва, но – как насчет христианских ценностей? Не говоря уже об эсхатологической сущности...
– ...еще в Лефортове, когда мы с Аликом Гинзбургом писали для одного коридорного надзирателя шпаргалки по литературе и истории...
– ...согласно же Паланову, творческая интеллигенция...
– ...а по этим адресам вы найдете тех, кто вас свяжет с Андреем Дмитриевичем. Или, по крайней мере, введет в круг московских правозащитников...
– ...пишет, что устроились неплохо, но в Канаде скучно, профсоюз вечно бастует, и из-за этого Коля вынужден сидеть без дела. Остается рыбалка да поддача. А Света пошла на курсы ассистентов стоматолога...
– ...уже давно не интересует политика. Почитайте вот это – здесь открываются совсем иные измерения. Никакой антисоветчины, вообще идеологии. А срок за нее дают, как за "Архипелаг"...
– ...тянут и тянут. Мама смылась в Питер. Не звонит, не пишет. У меня растет пузо и до сих пор нет прописки. Саше на работу, конечно же, не устроиться. А контора про нас вроде как бы и забыла. Что ли, самим о себе им напомнить? Пошуметь на кухне сковородками?..
– ...а главное – не забывайте о молитве, не пренебрегайте ею даже в самой неподходящей или обыденной ситуации...
– ...Иринка заканчивает десятый, хочет в иняз, но с такой родословной – ума не приложу...
– ...Юджин Солобинтов, наконец, получил разрешение на выезд!
Спустя полгода после нашего отъезда в квартиру Саввы Ядова нагрянули вездесущие опричники. Во главе с небезызвестным Никодимом Ригой. Умело перепахали, перевернули вверх дном каждый квадратный метр. Либерал Рига обещал упечь на новый срок. Отняли все, включая детские рисунки. Савва слег. Его жена из последних сил тянула лямку, пытаясь прокормить семью... Мне так стыдно, если б вы только знали! За всю свою эмигрантскую одиссею я написал им не более двух или трех писем...
5
Все. Пора уезжать. Ибо вышли все сроки, включая девятимесячный беременности. Давешняя черная шуба уже не сходилась на угрожающе разбухшем животе. Василия Аксенова и Льва Копелева лишили заветного гражданства... Словом, как-то утром я позвонил в Америку и попросил Паланова соединить телефонную трубку с диктофоном. Мой далекий от техники (и вообще далекий) друг сделал все как положено – и я смачно наболтал на пленку заранее подготовленный текст. "Обращение к общественности Запада и творческой интеллигенции". Разбудил при этом всех обитателей Андреевской. Марьяна ринулась ставить чайник. Владик Скороспел – наш новый жилец – принялся отжиматься от пола. Аиля заколотила хвостом в дверь веранды. Свечечка-Веточка, охая, сползла с односпальной кровати, на которой совсем недавно умещалось восемь душ (то бишь – тел), и покатилась в ванную комнату. Наступил рассвет, прекратив снегопад. Я облачился в милицейский тулуп и тремя днями позже вышел во двор, чтобы проветрить почтовый ящик. К ящику по диагонали через сугробы вели чело-птичьи следы. "Маяк" пропикал десять. В полночь почти тех же суток, уже обладая разрешением на выезд из СССР, она родила дочку. Одной из акушерок, принимавших роды, оказалась, кстати, родная сестра начальника ОВИРа. А вы говорите!..
– ...в чужой монастырь со своим уставом!.. – назидательно изрек Рига, когда апрельским утром мы встретились с ним у собора-планетария.
– А в свой с чужим можно? – поинтересовался я.
– Александр, – сказал Рига нарочито медленно, – ты поражаешь меня своей наивностью. Оглянись вокруг! Взгляни чуть дальше собственного носа. Мы знаем, что делаем. И боремся! Думаешь, нам неизвестно, сколько всяческих вредных, коррумпированных элементов засело в этих зданиях?..
При этом Никодим выразительно посмотрел в направлении гранитного цековского бастиона и дальше, туда, где за парком Пушкина мраморно белели торцы Дома правительства.
– Толку-то, – буркнул я. – Боретесь-то вы при этом с баптистами несчастными, с националами от культуры да с кухонными философами. Эффективно боретесь, надо отдать вам должное.
– Э-э, Саша, все не так просто, – поморщился Никодим. – Враги не здесь. Они там. Там, куда вы так настойчиво стремитесь.
– Ну, строго говоря, это не мы – это вы нас туда стремите, не оставляя выбора...
– Ладно. У меня к тебе, собственно, вот какое дело. Допустим, вы не нашли себя на Западе. Допустим – я не настаиваю, но – допустим, всякое ведь может случиться... Ну, разочаровались. Соскучились. Что тогда?
– А что? Ничего! Вам-то что?
– В том-то и дело. Мы ведь как: зла не помним, но и благотворительностью не увлекаемся. Хотя, в принципе, можем помочь. За определенные, конечно, с вашей стороны услуги...
– В чем помочь? Какие еще услуги?.. – чтоб выиграть время, пришлось сыграть дебила, пусть Никодим и прекрасно сек эти примитивные уловки.
– Александр, – торжественно пропел наш благодетель, – есть на Западе фашистские, прямо скажем – террористические антисоветские организации. Ты ведь демократ? Сахаровец? Значит, и тебе они так же враждебны, как и нам. Вот я и мыслю: паче чаянья вы столкнетесь с ними... Почему бы не черкнуть мне письмишко, частную весточку? Вот и адресок...
– А если я вас пошлю?
– А если я напомню тебе, что вы пока тут? Что разрешение на выезд – это еще даже не выездная виза? И что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов?
– Да, но позвольте, ведь в геометрии Лобачевского...
– Вот именно. Раз между нами такое тесное взаимопонимание... Здесь – адрес. Здесь – список интересующих нас объектов. А это – так, пустячок, формальность: имя свое и фамилию вот сюда впиши... Р-р-раз! Молодец. И подмахни небрежно. Но – кровью! Это только у барда вашего – "чернила, ответил черт". Ибо близок день великого совершенства, когда твари небесные и гады морские параллельно пересекутся в бесконечности, а... Постой, постой...
– В чем дело?
– Слушай, извини, ладно? Я побегу. Вон, видишь, на той стороне, с ребенком? Это моя благоверная. Сегодня, понимаешь, выходной, а я сказал – на работу...
– Так весь этот контракт с бесовщиной – ваша отсебятина?
– И да, и нет. Не задавай лишних вопросов. Меньше знаешь – крепче спишь. И давай, исчезай скоренько. Нельзя, чтоб нас вместе видели. Пиши мне зеленой пастой. Пароль не нужен!..
Незадолго до нашего отъезда, но из другой жизни, заскочила на Андреевскую Ира Челышева, ядерная поэтесса. Стройная девушка – подчеркиваю! Когда-то зимой я просил ее переправить в Москву самиздат, что она и исполнила с таким рвением – пардон, сказали мне при встрече мои московские друзья, в эти игры мы не играем. Мол, где ты вообще находишь подобных камикадзе? Летчиков-Гастелло?.. Мне было жутко неловко, но и Иру я понимал: Кишинев... Стихи, между тем, действительно писала славные, и выпить могла, несмотря на субтильность. Мне даже довелось как-то спать с ней в одной кровати, но – сугубо членораздельно! Будучи единственным в моей биографии и неповторимым объектом платонической любви, Ира мерцала в темноте, а я зачем-то сотворил из нее эро-кумира. То есть рассовал ее имя по всем нецензурным стишкам и рассказам. Очевидно, ввиду комплекса неполноценности...
А вот и Капа с Митей! С ними явилась Эва, подружка Аили. Тоже обжора, но сенбернар. С этими я купался в фонтане.
Пришел Алеко Рявский и потерял новые туфли.
Лера Пирогова примчалась на метле.
Со двора доносилось нетерпеливое ржание Матильды. Это Толик снова снял с нее глушитель.
В траве за сараями валялись Тонька с Машкой, предаваясь античным утехам.
Свежекрещеная дочка Юшка, наконец, угомонилась в своей корзине.
Мирча Трейлер внес в этот шабаш колбасу, яблоки и двенадцать бутылок Фетяски, которые тут же и бросился открывать. Порезался, естественно...
Юджин Солобинтов прислал из Рима конверт с красивыми марками.
Тополь в переулке тщетно пытался прикинуться кипарисом.
Праздно шатались по гулким анфиладам тени, духи и призраки.
Мой отец переписывал набело черновик мемуаров, перед тем как отправить их заказной бандеролью в Техас.
Наум, забравшись с ногами на подоконник, чистил гитару, словно это был пистолет или, на худой конец, кинокамера.
Юрий Иосифович, Владимир Семенович и Александр Аркадьевич приперли черт-те откуда ящик пива.
Настя-маленькая нарвала на Дойне ромашек и сплела всем по венку.
Нудный Паланов спьяну – когда только успел? – вяло пытался всех застраховать на случай массового летательного исхода.
Боба Тракторов достал Иисуса Христа и иже с ним простотой и пионерским задором. Поэтому его отправили на кухню жарить мититеи...
Я захлопнул Устав карнавальной службы и приготовился заступать на вечную диспетчерскую вахту.
Ленточка Донатова – так на самом деле зовут мою последнюю жену – совершила ритуальный пируэт на хвосте и взмыла по косой траектории в вечернее, но безоблачное небо.
В вечернем, но безоблачном небе тут же замаячили сотканные из света крест, магендовид и полумесяц.
А когда они испарились или опустились на кишиневские крыши, бирюзу предзакатного полотна прожгли три субботние звезды.
Финал
"И все меня ждут на Западе –
Да только напрасно ждут!"
А.Галич
– Дорогая Ида Абрамовна! Разрешите, я вам сейчас сразу все объясню!..
– Полно, Саша. Первый час ночи. Разувайся да ложись уже. А где ж ты Митька потерял?
– Вот он я! – обиженно и гордо звучит Митек из темноты лестничного пролета. – М-мы, извините, д-домой дорогу... того... К-капа, где наша заначка?..
С утра и до самого солнцепека Митя Пранэ работает на крыше. Строит красивый белый дом в бригаде с арабами и марокканцами для новых репатриантов. В час пополудни мы встречаемся с ним у Давидки и идем на базар пить пиво. Митек направо и налево транжирит скудный запас ивритских слов, не говоря уже о шекелях, которые он творит из воздуха, вроде народного факира или дервиша. Впрочем, нынче здесь можно преспокойно обойтись русским и английским. А однажды поздно вечером, на пустынной улице неподалеку от Дамасских ворот Старого города, к нам бросилась пожилая женщина в деревенской одежде и сбивчиво залопотала что-то на каком-то певучем, знакомом, но начисто забытом мною языке. Пока я лихорадочно вспоминал, как будет по латыни "простите, не понимаю", Митя встал в позу ангела-спасителя и подробно растолковал отчаявшейся румынке, как добраться до искомого монастыря. Мне никогда не забыть лица этой женщины, которой сам Господь, видимо, ниспослал в данную минуту не безучастного полицейского, не базарного таксиста, не пейсатого хасида, в крайнем случае, – а русского писателя Дмитрия Пранэ, родом из казахской ссылки, знатока восточных религий, европейской живописи и родного молдавского языка... Я завидую Митьку, но вовсе не из-за его лингвистических достижений. Меня сражает наповал твердость его походки в самом пограничном состоянии. Его – горожанина – крестьянская основательность на фоне, с одной стороны, глубинной, без дураков, интеллигентности, с другой – нашего кланового богемного разгильдяйства (чтоб не сказать хуже). Позируя Митьку для натюрморта ("аз охен вэй, они еще и рисуют?"), я исподтишка балдею от его повадок, покуда Капа разливает бренди, а Ида Абрамовна вслух зубрит иврит.
Что же, спросите вы, произошло? А ничего. Просто накануне войны с Ираком я дезертировал из американской армии, бросил жену с двумя детьми, сделал ручкой прекрасной незнакомке по имени Моника и отправился пешком за тридевять земель, в аэропорт города Мюнхен. Там было просторно, гулко и многолюдно, как на Андреевской. В баре хватил тройного скотча и написал сто миллионов писем по нескольким адресам. После чего обнаружил себя сидящим в тени на прохладном мраморном полу Иерусалимского автовокзала с банкой пива в руке и навязчивой мыслью о самоубийстве в башке, которая раскалывалась. Помнится, я заплакал, и тогда ко мне подсел загорелый крепыш-сабра, в штатском, но с запыленным узи через плечо.
– I have lost myself, – сказал я, давясь слезами. – I don’t know what I’m doing here. I mean – here. In this fucking world!
– Come on, – сказал крепыш. – Ты еврей? Впрочем, это не играет роли. Поезжай в мой киббуц. Хочешь, я дам тебе адрес? Я сам там родился и вырос. И вернусь туда после армии.
– Я пьян, – честно сознался я. – У меня все умерли. Я родом из ниоткуда. Нет, я родом из детства... Помнишь, был такой фильм Шпаликова, с Высоцким, производства Белорусской киностудии?..
– Помню, – сказал крепыш. То есть, это уже был не он, а Капа и Митя, склонившиеся надо мной у входа в подъезд многоэтажного дома.
– И Высоцкий умер, – сказал я. – И Галич. И Шпаликов. И Визбор. И Наум. И папа... И любовь моя умерла к живой женщине. Хочу домой. В Кишинев. Please…
Ида Абрамовна постелила мне напротив окна. Капа дала элениум. Митек порывался позвонить в неотложку, но его отговорили.
Ночью меня крутили судороги. Неодушевленные предметы обретали человеческие черты. Звенья атакующих вертолетов "кобра" с бреющего полета расстреливали вьетконговскую деревню и мои драные кроссовки на половичке у журнального столика. Я вдруг понял, что превратился в изображение на плоскости. Простыня экрана, натянутая вроде паруса над бамбуковым плотиком, морщинила мое и без того не вполне гладкое лицо. Недельная щетина намертво вросла в подушку, а перья из подушки набились в глотку, ноздри, уши, глаза – и щекотали, щекотали до рвоты. Потом вся эта пакость сложилась в большую хищную птицу или летучую рыбу с иголками-плавниками. Моя голова треснула, как спелый арбуз. Кровь еврейско-русско-греческой закваски вытекла в медный таз с пенящимся домашним вином. Дикая боль пронзила пах. Растерянность, недоумение, обида... Ой, мамочки мои! Отец, что ты со мной делаешь?!. Не надо! Не пихай меня рылом в эту вонючую жижу! Я не желаю пить отраву из Твоей чаши! Я захлеб...
Щелк. Жалюзи раздвинулись. В комнату через подоконник шагнул вертикальный свет. Меня изогнуло последней судорогой и отпустило, обдав напоследок сырым сквознячком винных подвалов. Тело сразу лишилось веса. Душа лишилась тела... Я встал с кровати и пошел на свет. Достиг подоконника. Ухватился за раму обеими руками. Над Чеканами разгоралось солнце. Теневая завеса отступила к холмам на границе с Иорданом. Купол мечети или цирка у Рышкановского моста хлестанул по глазам кипящей ртутью, не причинив, впрочем, ни вреда, ни боли. Первый автобус нахально прошмыгнул с Рехов Хаклай под кирпич на Садовую. Я ощутил спиной чье-то присутствие в комнате и обернулся, ожидая увидеть Капу. Но вместо нее на полу сидела большая пушистая белая кошка, похожая одновременно на снежинку за окном ленинградской коммуналки в дебрях Петроградской стороны предвоенного года. И на тебя, распустившую волосы и следящую за снежинкой с такой неподдельной озабоченностью, будто в ее узоре закодированы ответы на все случаи жизни.
Все ребусы
Все вопросы.