– Значит, партия
тоже лежит в гробу, и ее сторожат куклы с ружьями?" – спросил Лев, и
впервые в жизни получил затрещину. Отец загнал его под кровать и заставил
трижды повторить "Ленин жив, и партия жива".
"– Почему
Ленин жив, если он умер?
– Давай без
"почему"! Так надо, понял? Раз надо – значит, надо!
(...) Таким
образом, еще в дошкольном возрасте я понял, что Ленин и партия неразрывно
связаны, и зарубил себе на носу главный постулат демократического централизма:
раз надо – значит, надо (без всяких "почему")".
Тут, по-моему,
виден и ум мальчугана, и фанатизм его отца".
Таким искристым юмором
пронизана вся книга, воспоминания о советской жизни на войне и в мирное время.
Мастерское использование советских пропагандистских штампов вызывает смех даже
когда автор пишет о фактах в сущности трагичных.
С детства Лев усвоил
"закон двора": держись своих "огольцов", живущих в нашем
дворе, бей "вахлаков", живущих в чужих дворах, и "лягавых",
которые якшаются с чужими ребятами или с дворниками и милиционерами. Потом он
убедился, что неписаный закон этот универсален. И в армии "если не
придешься ко двору, не станешь своим "огольцом" среди солдат – хана
тебе, крышка. Ничто тебя не спасет – ни патриотизм, ни воинский устав, ни
всесильный устав партийный, ни Бог, ни царь и ни герой..."
И очкарик,
белобилетник, он не выжил бы на фронте, если бы не сумел стать среди солдат
"своим".
Из воспоминаний
Ларского узнаем многое, о чем военные мемуаристы – особенно "большие
шишки" – стыдливо умалчивают.
О днях 16 и 17
сентября 1941 г, когда в "городе-герое" Москве поднялась паника и
масса людей – в первую очередь, конечно, большие начальники, – бежали из
города. Об этом знали многие, но, насколько я знаю, никто ни звука не проронил
даже много лет спустя после войны (как же, город-то "герой"!).
О роли придурков на
войне. "Массовый героизм" советских солдат и командиров, о котором
без конца трубила советская пропаганда, был создан в большой мере фантазией
журналистов. Наиболее известный пример, приведенный Ларским – подвиг Александра
Матросова, "прикрывшего грудью амбразуру" (ширина ее примерно 3 метра). Рапорты об огромных потерях, причиненных врагу, – традиция по меньшей мере со времен
Суворова. В его реляциях не бывало меньше 30 тысяч убитых турок; он говорил
своему писарю:
– Пиши больше! Чего их
жалеть, басурманов-то.
О продснабжении.
Полковой начхоз не раз подчеркивал: "Наркомовская норма не для того
дадена, чтоб кормить нашего советского бойца, как на убой!"
Наркомовская норма:
"шрапнель" – ячмень, доваренный лишь до степени посинения; хлеб из
шрапнели, который даже лошади отказывались есть, так как он вонял вкрапленным в
него мазутом; горсть гнилой хамсы; около 30 г мокрого сахарного песку; 100 г сильно разбавленной водки. А немецких солдат "кормили, как на убой", что
было видно из НЗ (неприкосновенного запаса), отобранного у пленных, тогда как
на политинформациях говорилось, что немцы вместо мяса жрут опилки.
О "любви",
особенно в конце войны, когда советская армия вошла в Европу. Из-за
венерических болезней потери на этом "третьем фронте" "намного
превышали потери и союзников, и немцев, вместе взятых, на Втором фронте".
О мате. Ему Ларский
прямо-таки поет гимн.
"С матом на
устах совершались героические подвиги, с ним ходили в атаки и контратаки. Он
облегчал муки проливших кровь за Родину. И даже в любви объяснялись матом.
(...) В суматохе и грохоте боя при возникновении неожиданных ситуаций только на
мате и выезжали... (...) В отношении массового героизма можно сказать, что он
без мата был бы просто немыслим. Мат также оживлял политработу на ротном
уровне, способствуя доходчивости большевистской агитации и пропаганды". Воспоминания о мирном
времени, понятно, не обошлись без описания сельхозработ. Направленный
уполномоченным в дальний колхоз, Ларский быстро разочаровал колхозниц и
председателя: деревенские мужики все разбежались и если бы не студенты и
уполномоченные, то рождаемость совсем бы упала. Уклоняясь от участия в
повышении рождаемости, всю свою энергию Ларский отдавал выращиванию овощей в
торфоперегнойных горшочках. Итог его деятельности оказался печальным:
"– Вся овощ
пропала, одни сорняки вымахали, да ботва", – сообщил ему председатель
колхоза.
С тех пор он как мог
откручивался от мобилизации в колхозы. Но "от плодоовощных баз отвертеться
бывало трудно "без справочки от врача". Так что волей-неволей
приходилось свой патриотический долг выполнять наряду со всей советской
интеллигенцией".
На "невидимом
фронте" никогда не было перемирия, и потому большое место занимают
воспоминания о взаимоотношениях Ларского с операми. Нечего говорить, что это
были совсем не те славные чекисты, о каких он читал в книжках до войны. В армии
действовала "система капитана Скопцова". Завербованные им придурки
писали донесения друг на дружку и так выполняли план "по валу".
Особый отдел держал под подозрением всех, в том числе и своих агентов. В мирное
время Ларский заинтересовал оперов как источник сведений о бывших
репрессированных старых большевиках – друзьях его отца. Ему удалось отвертеться,
сказав, будто ему мешают национальные моменты. Его изгнали "как не
оправдавшего доверия Органов", взяв подписку о неразглашении.
В заключение – снова о
"законе двора". Властителем двора был Лешка-Атаман, в шестнадцать лет
работавший молотобойцем на "Серпе и молоте", доучившийся до
четвертого класса, просидев в каждом по два года. Как истый пролетарий,
почувствовав вкус к партийно-государственной деятельности, он после войны
"вышел на орбиту": окончил Высшую партийную школу, стал депутатом.
Встретив случайно Ларского, он сказал:
"– А мы с
женой тебя вспоминали недавно, на День Победы. Я еще сказал: "Где мой
Левка-то, небось умотал к своим в Израиль".
"Пролетарский
интернационалист" Ларский тогда еще не помышлял об отъезде, но Атаман-то
понимал, что по Закону Двора в масштабе государства он по пункту пятому давно
не "свой". А Ларскому потребовалось еще много времени, чтобы понять,
что "своим" по этому пункту он может стать только в Израиле. И только
когда дочери отказались идти в кибуц, "до меня наконец дошло: прошляпил
я свой коммунизм, топая в рядах КПСС... Но делать нечего – раз коммунизм
прозевал, подамся в какую-нибудь другую формацию".
Этот заключительный
аккорд завершает книгу. Пройден нелегкий путь от советского человека до
гражданина Израиля. Не изменяя высоким идеалам, принципам морали, Ларский сумел
"по капле выдавить из себя" хунвэйбина, сбросить путы советской
коммунистической идеологии. В конце предисловия он клялся, что в его мемуарах
вранья "намного меньше, чем в мемуарах больших шишек".
Эту свою клятву он
безусловно сдержал.