Роман Казак-Барский

СНЕЖИНКА КОХА


(Отрывки из романа. Журнальный вариант)

ОТ АВТОРA


    Если в равностороннем треугольнике разделить стороны на три равные части, и, приняв среднюю треть за основание нового равностороннего треугольника, построить такой треугольник на каждой средней трети стороны первоначального, то получится священный знак древних евреев - звезда Давида. Если продолжить до бесконечности операцию деления и построения подобных треугольников на сторонах треугольников, составляющих лучи звезды Давида, то получится фигура, похожая на снежинку, названная математиками "снежинкой Коха". Она замечательна тем, что ломаная линия, имеющая равные углы, даже самым маленьким своим отрезком повторяет свойства кривой и, ограничивая совершенно определенную площадь, ее длина в пределе стремится к… бесконечности… Но самое странное свойство "снежинки" - она не плоскость и не линия, так как имеет дробную размерность и дробную систему координат…
    Так и человек… Удивительное порождение материи… Он многолик до бесконечности, и в то же время един во всех лицах. Он многому научился, многое познал, но остался таким, как был десятки тысяч лет тому назад. Он весь соткан из противоречий и парадоксов, он любит себе подобных и одновременно люто ненавидит. Он изобретает, как украсить свою жизнь и как ее уничтожить. Он стремится к познанию самого себя и бесконечной Вселенной, словом, удивительное порождение природы, не укладывающееся ни в какие привычные рамки законов, даже создаваемых им самим для себя.
    Книга эта - о человеке…
    

Глава 1


    
    Сентябрьским днем 1981 года, часа в три с половиной пополудни, из троллейбуса, только что подъехавшего к автовокзалу Ялты, вышел среднего роста гражданин лет сорока-пятидесяти. Впрочем, даже при детальном рассмотрении нельзя было определить его возраст более точно.
    Слегка седеющие коротко остриженные темные волосы, тщательно причесанные на косой пробор, открывали высокий выпуклый лоб. Тонкий нос с горбинкой, скорее неестественной, а появившейся в результате травмы, заканчивался подвижными ноздрями изумительно тонкой изящной резьбы, от которых вниз к уголкам рта шли глубокие складки морщин. Чуть припухлые губы прикрывали все тридцать два здоровых зуба. Большие глаза темно-сине-зеленого цвета иногда меняли свой цвет (особенно правый), переходя в совершенно черный бархатистый, как черное ночное небо, отчего собеседнику с непривычки становилось не по себе. Плотно прижатые к черепу уши имели необыкновенный рисунок раковин, напоминавших створки жемчужницы, заканчивающиеся снизу крупной мясистой мочкой. Тот факт, что черепная коробка у гражданина была несколько больше обычной, мог обнаружить только специалист.
    Легкий серый костюм, безукоризненно сидящий на его спортивной фигуре, явно не отечественного производства, белая отлично выглаженная рубашка, бордовый узкий галстук и такие же бордовые носки, замшевые серые туфли с несколько зауженным носком и приподнятым каблуком, что придавало еще большую стройность его фигуре, составляли его туалет.
    Гражданин торопливой походкой отдыхающего, уверенного в своем ночлеге, направился к центру, в сторону набережной. Только очень опытный глаз и чуткое ухо могли уловить небольшую хромоту и легкое поскрипывание протеза его правой ноги.
    Что за чудесная погода стояла в этот день! И бледно-голубое небо, и синие горы, казалось, излучали мягкое тепло, но не душное дыхание, располагающее к неге и праздности. Едва заметное движение воздуха с моря не в состоянии было шевельнуть тяжелые глянцевитые кроны магнолий и пальм, и только легкие подвижные листья платанов и кленов откликались на его ласки.
    Белое солнце клонилось к Ливадии, и его косые лучи создавали удивительное освещение, которое резко очерчивало плоскости строений, холмов и гор, следующих друг за другом, и по мере удаления все более размытых и, наконец, где-то далеко утопающих в полупрозрачной дымке билибинской акварели.
    Море ласково лизало пляжи и тихо шелестело галькой.
    В порту, прямо у набережной, как огромный белый дворец, громадился теплоход "Мермоз", приписанный к далекому и загадочному порту Марсель. Трехцветный флаг Французской Республики тяжелыми складками опускался за корму, и глядя на него, хотелось стать по стойке "смирно" и петь "Марсельезу".
    Отдыхающие пестрой толпой терлись у канатов, ограждающих большой кусок пирса у борта теплохода с опущенным трапом. Внутри ограды степенно прохаживались молодые пограничники с качающимися за спиной прутьями антенн радиостанций, готовых в любую минуту вызвать подкрепление на случай пресечения попытки экспансивных интуристов высадить неорганизованный десант на нашу родную землю. Или организации немедленного задержания не в меру любопытных граждан (собственных), буде проявлено ими желание взять приступом трап или другим способом проникнуть на сопредельную территорию. Тут же урчали сытыми котами двигатели интуристовских автобусов, готовых организованно доставить желающих интуристов к бывшему дворцу Романовых в Ливадии для обозрения знаменитого стола, за которым Рузвельт, Черчилль и маршал Сталин решали судьбы послевоенной Европы.
    По набережной и прилегающим к ней улицам медленно фланировали взад и вперед косяки отдыхающих северных и восточных, западных и среднеазиатских, столичных и периферийных провинций, городов и весей. Мужчины и женщины, девушки и юноши, бабушки и дедушки гордо щеголяли в майках и рубахах, в брюках и юбках, в вельветах и коттонах, в сафари и феррари с яркими этикетками и красочными картинками, рекламирующими все университеты Европы и обеих Америк, государственные флаги идейных противников, вокальных кумиров группами и поодиночке, бейсбольные команды, каратэ и серфинг, форменные рубахи Королевского воздушного и морского флотов Великобритании, а также всех родов войск армии, авиации и флота Соединенных Штатов и проч.
    В тени вечнозеленых субтропических деревьев провинциальные рыцари прилавков и шахтеры из Воркуты упорно пытались обмануть судьбу и выиграть у государства в минирулетку десяток лотерейных билетов за полтинник.
    Рестораны и кофейни, столовые и магазины работали в ритме последней декады кончающегося квартала. И только поперек входа в заведение "Русский чай" стоял стул с вывеской:
    
    "ЗАКРЫТО. НЕТ ВОДЫ"
    
    Ударники фирмы "Ай-Петри" лихо щелкали ножницами, вырезая из черной и красной бумаги профили буфетчиц и парикмахеров, мясников и преподавателей общественных наук.
    Девушки смеялись, голуби ворковали, чайки кричали, дошколята орали хорошо поставленными голосами, били ножками о землю, требуя у испуганных бабушек и мам мороженое, пепси-колу, канатную дорогу и белый пароход.
    Из подвешенного над входом в палатку звукозаписи динамика кричала знаменитая певица о своем одиночестве.
    А вот и наш знакомый гражданин, благополучно миновав магазин фирмы "Океан", торговый центр и двуликое здание партийно-административного руководства города, вышел к набережной. Его взгляд, равнодушно скользнув по афише, с которой чернобородый моряк с трубкой в руке приглашал граждан совершать морские путешествия, по панно, с которого крупные буквы взывали к абстрактным трудящимся ежедневно отдаваться абстрактному труду с максимальной производительностью, по кривым графиков, изображавшим неуклонный рост чего-то, что должно расти и постепенное падение того, что должно падать, остановился на киоске, из окошка которого гостеприимно поблескивала бутылка с горлышком, бережно укутанным серебряной фольгой.
    "Неплохо бы освежиться", - видимо, подумал гражданин в сером костюме, потому что, явно замедлив шаг, расстегнул, ба, даже снял свой великолепный пиджак и, скрипнув протезом, уверенно направился к заветному окошку.
    Если бы мы находились за спиной Марии Семеновны Золотухиной, сиделицы этой питейной точки, женщины еще молодой, однако довольно тучной, то увидели, как озорные искорки мелькнули в глазах нашего знакомца.
    Улыбнувшись улыбкой Бельмондо (как показалось Марии Семеновне), этот, в бордовом галстуке, заказал два бокала шампанского. Не найдя никого, кто мог бы быть в товарищах у улыбчивого клиента, Мария Семеновна пожала плечами так, что обе золотые цепочки на ее могучей груди дружно звякнули о массивный епископский крест с распятием.
    Она налила в два бокала почти столько, сколько положено из откупоренной бутылки, в которую только что опустила несколько осколков льда грамм эдак на пятьдесят и пододвинула бокалы вместе с двумя конфетками этому лобастому "бордовому галстуку". Марии Семеновне показалось, что прохладная пенистая влага в почти хрустальных бокалах необычного цвета, искрится и сияет изнутри, как бы испуская лучи, которые преломлялись во множестве пузырьков, с легким шипением устремившихся вверх. Грани бокала, как настоящий хрусталь, разбрасывали светящиеся искры.
    - Это ваш, Мария Семеновна, - сказал "бордовый галстук", пододвигая сиделице второй наполненный бокал.
    Когда Мария Семеновна Золотухина пригубила пенистой влаги, ее выщипанные брови приподнялись, глаза широко раскрылись от удивления, а епископский крест с распятием звякнул о цепочки. Напиток имел благородный вкус и аромат. Содержимое бутылки, из которой были наполнены бокалы, было явно необычным. Уж в чем, а в местных напитках, содержащихся в толстых зеленых бутылках с черной этикеткой "Советского Шампанского", Мария Семеновна разбиралась хорошо. Как-никак, а седьмой год сидела на этом месте.
    - У вас шампанское прекрасных кондиций. Настоящая "Вдова Клико", - сказал "бордовый галстук". Сжевал конфетку, положил на прилавок три рубля, улыбнулся обворожительной улыбкой, попрощался, пожелав Марии Семеновне процветания на ниве торговли, и медленной, какой-то странной походкой отошел.
    Каково же было удивление Марии Семеновны Золотухиной, когда, осушив бокал, она в задумчивости развернула обертку конфеты и обнаружила, что вместо высохшей помадки "Яблоко" донецкой фабрики, срок реализации которой закончился еще весной, она обнаружила свежайший ароматный батончик "Алеко" столичной фабрики "Рот фронт".
    Через минуту заслонка окошка распивочной точки грохнула гильотиной, и вскоре из-за нее послышались выстрелы пробок в поспешности извлекаемых из бутылок.
    Когда через неделю на собрании работников торга разбиралось недостойное поведение продавца Золотухиной М.С., выразившееся в злоупотреблении спиртными напитками в рабочее время, поведшее за собой снижение коэффициента качества за квартал, Золотухина М.С. никак не могла вспомнить, как она очутилась в вытрезвителе, где и когда исчез ее знаменитый епископский крест - предмет зависти продавщиц соседней "Галантереи" и официанток "Русского чая". Зато она вспомнила, что в тот день по случаю сдачи в стирку своего халата, она надела халат своей сменщицы, и, следовательно, на груди у нее была не ее бляха с фамилией и именем-отчеством…
    "Какая-то чертовщина, - подумала Мария Семеновна, - однако, расскажи этим все, как было, - повяжут в дурдом с лишением права работать в торговле. А так, - ну, выпила, с кем не бывает. Ну, откупорила по пьянке два ящика полусладкого. Просто проверяла качество… Хлебала из каждой бутылки из горла, как алкаши на базаре… Черт-те что… Действительно черт попутал. Ладно уж. Заплачу за два ящика "шампусика" да дюжину фужеров. Вот паразиты, и фужеры подсунули, которые Клавка еще когда кокнула. За неделю верну убытки. Вот крестик жалко. Хоть и теперешний, в Прибалтике делали, однако же золота в нем грамм на двадцать тянуло. Да еще цепочки не железные. Это уж ихняя работа… "борцы" идейные против религии", - размышляла Мария Семеновна и клялась, что впредь не уронит чести родного коллектива и впредь будет перевыполнять план.
    А наш знакомый, в то время пока Мария Семеновна дегустировала все сорок бутылок массандровского полусладкого, пытаясь отыскать те заветные, которые, видимо, предназначались "туда", передохнул на скамеечке у самой воды. Понаблюдал, как маленькие ловкие воробьи таскали хлебные крошки у ленивых наглых голубей, поднялся и зашагал сначала по Морской, затем свернул на улицу Кирова и дальше вверх, вверх, где улицы становились уже и круче, где старые доходные дома, бывшие дешевые пансионаты и меблирашки сменили роскошные виллы и дачи приморских улиц. Они, в свою очередь, сменились каменными татарскими саклями, громоздящимися друг на друга среди зелени старых смокв и грецких орехов, подчас увитые до самых крыш душистой изабеллой. Здесь не было водопровода и канализации. И эти древние, как сам город, сакли были населены тысячами тех, кто работал в порту, учил в школе, мыл посуду в приморских столовых и ресторанах, водил автобусы и троллейбусы по парадным улицам города-курорта в надежде когда-нибудь переселиться в новые благоустроенные дома, которые медленно строились на самом верху горы.
    В одном из таких переулков, где едва могли бы разминуться два мула, в старой татарской сакле умирал в одиночестве бывший рядовой Волынского полка, участник Октябрьского переворота, бывший большевик и комиссар, ветеран Гражданской и Отечественной войн Мефодий Нилович Правдин.
    Дети его давно жили отдельно, стесняясь даже имени старика, казавшегося каким-то церковным и, пуще того, по их представлениям - старообрядным. Потому и писались они в паспортах не Мефодиевичами, а Михайловичами. Старика они считали ненормальным. Имея большие заслуги перед советской властью, он мог бы рассчитывать не только на почет самого высокого разряда для самого себя, но и, конечно, для них, его детей и, естественно, на массу материальных благ. Однако этот старый дуролом, чертов правдолюб и правдоискатель, под конец жизни вдруг раскаялся и домолотился своей правдинской дубиной до того, что отправил свой партбилет с письмом лично самому, в Москву. Денег у него хватало - жил на военную пенсию. Иногда к нему заходила младшая дочь Виктория, названная в честь победы в 45-м. Жизнь у нее сложилась неудачно, жила она одна, учительствовала в школе, не столько обучая детей математике, сколько составляя отчеты о проведенных мероприятиях общественно-политических и воспитательных. Она убирала саклю, стирала белье, баловала иногда старика домашней стряпней. Мефодий старался сам ходить в магазин. Спускался раз в неделю в новую баню на Пушкинской. Но вот уже неделю, как почувствовал в себе общую слабость - руки не хотели держать ложку, ноги стали ватными и отечными, дышать стало тяжело, хотя думалось легко и свободно. Перед ним пробежала вся его жизнь. Он чувствовал, что путь его близок к финишу, и, как обыкновенный старый человек, хотел участия, исповеди, прощения за вольные и невольные обиды, нанесенные им людям, с которыми сталкивала его судьба на длинном жизненном пути. А пуще всего он хотел перед смертью увидеть его, кому обязан был жизнью, вторым рождением не только физическим, но и духовным, заложившего в его смятенную душу сомнение, выросшее и созревшее в прозрение. Он сорок лет ждал гостя, который, прихрамывая и скрипя протезом, тяжело поднимался по узкому лабиринту улочек и переулков.
    Дверь в саклю скрипнула.
    На пороге стоял наш знакомец.
    - Здравствуй, Нилыч, - сказал он.
    По щекам старика потекли слезы, застревая в седой щетине. Он его узнал сразу. Глаза, лоб…
    - Я тебя искал все время, Алеша…
    - Знаю. Я пришел.
    Что старику осталось жить три дня, знал только его гость…
    
    

Глава 2


    
    Алеша почувствовал, что лежит на чем-то жестком. В голове шумело. Открывать глаза не хотелось. Слабый запах йодоформа и карболки подсказывал, что он находится в каком-то лечебном учреждении. К нему постепенно возвращались чувственные ощущения, как бы извлекая его из небытия в реальный мир. Какая-то путаница событий прокручивалась фантасмагорическим фильмом в его сознании и то, что он помнил, как свое, происходило не с ним, а с кем-то другим, вымышленным, возможно, где-то прочитанным или увиденным. Происходившее же с ним, вроде бы уже было то ли с ним, то ли с кем-то другим настолько ясно, что он бы мог с точностью предсказать, что будет дальше. Время как бы пульсировало, разрывая свой бег, перескакивая через дни и годы в обе стороны. События то сжимались в единый миг, то растягивались в логарифмическом масштабе, то проваливались в черную дыру небытия, обгоняя друг друга, меняясь местами, как в танце.
    Алеша, как в детской игре, цеплял "крючочком" сознания "хвостик" события и разматывал его, просматривая, как фильм, но с полным ощущением своего присутствия, сопереживая и проживая уже пережитый свой жизненный эпизод или чей-то, отстоящий за много лет до собственного рождения. И все это происходило с необычайной, немыслимой скоростью, спрессовывающей часы, дни и годы в единый миг.
    "Вот этот, последний. Он подскажет, что со мной, как я здесь…" - подумал Алеша, ухватывая мутный рассвет 12 ноября…
    
    …Ускользнувшая ночь тяжелым похмельем ломила череп... Хотелось пить. На окраине Попельни из хат по тревоге выскакивали, одеваясь на ходу, батарейцы экспериментальной противотанковой батареи, матеря в душу, в бога немцев, командиров, вчерашний самогон.
    Только что полученные телогрейки и ватные штаны еще пахли хлопком, свежестью новой ткани, и их новые петли застежек не хотели пропускать пуговицы. Наскоро, прихлебывая на ходу студеную воду из кадушки, солдаты Алешиного расчета, подхватив мешки с дневным запасом сухарей, банкой тушенки и запасным диском к ППШ, скакали в кузов "студера", волочившего на прицепе вытянувшую вдоль земли ствол сотку.
    С юго-западной окраины большого села, со стороны шоссе Казатин - Фастов слышался нарастающий гул танковых двигателей. Тот страшный гул, который еще год назад приводил в трепет злых безоружных солдат, вынужденных встречать бронированные чудовища флаконами из-под "Советского шампанского", заполненными горючей смесью, или тяжелыми противотанковыми гранатами, каковую и на полтора десятка метров не всякий метнет.
    Сейчас было иначе. С азартом охотников, вооруженных хорошим оружием, батарейцы напряженно вслушивались в этот гул, прорывающийся сквозь натужный звон и всхлипывания моторов "студеров". Все было хорошо. И новая теплая одежда, и запас боеприпасов в кузовах, и мощные эти заокеанские тягачи, стройные, поджарые, прочные, сильные, на удивление рационально сработанные.
    Батарея развернулась быстро, как на учении для стрельбы прямой наводкой. Дорога угадывалась прямо, чуть ниже метрах в трехстах. Только что успели расчехлить орудия и поднести снаряды, как на дороге показались первые танки. "Тигры" шли спокойно, покачиваясь на неровностях шоссе, едва видимые в предутренней мгле сумрачного ноябрьского утра. Наводчики тихо матерились, совмещая перекрестия прицелов с едва видимыми контурами танков. Как только колонна вытянулась на дорогу в поле зрения, открыли поорудийно беглый огонь. После первых же выстрелов мощные снаряды соток подожгли две головные машины. Немцы тут же развернулись в боевой порядок и пошли полукольцом на батарею. Потеря еще двух машин заставила их отойти.
    На месте третьего орудия, метрах в сорока от Алешиного второго, зияла громадная воронка, выплюнувшая вместе с еще не успевшей промерзнуть землей колеса сотки, искореженный щиток и дымящиеся ошметки, бывшие еще пять минут тому назад молодыми азартными человеческими телами, суетившимися, кричавшими, ругавшимися, сытыми, пьяными, одетыми в новую щегольски пригнанную форму. Припав к прицелам, они хотели превратить в изжаренный шашлык тех, ненавистных, сидевших в железных коробках, таких же молодых и здоровых парней, с которых сняли все запреты морали и закона, вложили в руки смертоносное оружие, внушили ненависть к противнику, повязали одной веревочкой преступлений на чужой земле, и теперь втянули в эту громадную систему убийств и уничтожения.
    Еще дважды немцы ходили в атаку, прежде чем Алеша заметил, что осталось целым только его орудие. Раненых не было. При орудии оставался в живых заряжающий Васька Быков и батарейный санинструктор Аннушка Голдина.
    Тяжелый дух горящей солярки и раскаленного металла смешивался со смрадным запахом сгоревшего тола. Занявшееся утро осветило придорожную ложбину, в которой, исходя маслом и соляркой, чадили семь "тигров" и один "фердинанд". Изредка слышался ужасный крик, наполненный страхом и мольбой. Это кричал, бродя меж горящих машин широко расставив руки, немецкий танкист в тлеющем комбинезоне, видимо, потерявший зрение, взывая о помощи и милосердии.
    Четвертая атака началась минут через двадцать. "Тигры" шли веером на единственное оставшееся в строю Алешино орудие. "Фердинанды", умело устроившись за пригорками, открыли огонь. Снаряды падали рядом и только чудом не накрывали орудие и его маленькую прислугу. Аннушка с трудом волокла снаряды к орудию, Васька помогал ей, вталкивая двухсполовинойпудовые чушки в казенник и клацал замком, давая Алеше понять, что орудие к выстрелу готово. Алеша спокойно, как только можно было в этом аду, оглушаемый беспрерывным грохотом разрывов и осыпаемый градом комьев земли, нанизывал прыгающие контуры "тигров" на перекрестие прицела. Три выстрела - три "тигра". Все три под башню. И тут Алеша почувствовал, что остался один. Вася лежал навзничь рядом. Его голова была в крови, а ватные штаны превратились в дымящиеся лохмотья, посеченные осколками. Анюта, расстегнув ватник, выслушивала васькину жизнь, давясь слезами.
    - Приказываю вынести с поля боя раненого рядового Василия Быкова, - прошептал Алеша и добавил. - Я знаю, ты донесешь. Прощай, Анюта. Береги его…
    Потом он таскал сам снаряды, сам заряжал, сам выбирал ближайшую цель, сам стрелял. Еще двум "тиграм" Алеша "снял" башни. Как тот подобрался и метров с пятидесяти влепил снаряд в его пушку, он не заметил. Его подбросило взрывной волной вверх, сорвало сапог с правой ноги, расщепило протез и бросило в глубокую контузию…
    Путь на север к Брусилову танковой дивизии СС "Адольф Гитлер" был открыт. 4-я танковая армия втягивалась в образовавшуюся брешь медленно, потеряв драгоценных три часа и дав возможность русским организовать оборону.
    Командующий группой армий генерал-фельдмаршал Манштейн, лично следивший за проведением операции по нанесению удара в левый фланг фронта генерала Ватутина, отлично понимал ограниченные возможности этой операции, и хотел лишь приостановить надвигавшуюся катастрофу германского фронта на правобережной Украине. В лучшем случае он надеялся оттеснить Ватутина к Днепру и перейти к обороне.
    Командующий захотел лично осмотреть батарею, которая на его глазах так мужественно сражалась. У него не было претензий к командиру дивизии СС "Адольф Гитлер" и его подчиненным. Они действовали грамотно и умело. Его интересовала эта батарея… Она могла дать ответ на перспективы дальнейших боевых действий в полосе фронта группы вверенных ему армий, а может быть, и войны в целом…
    Фельдмаршал молча прошел мимо искореженных останков соток к орудию, замолчавшему последним. Орудие было совершенно цело. Рядом лежал вверх лицом солдат лет восемнадцати. Черные волосы открывали высокий выпуклый лоб, тонкий сломанный нос заканчивался красивыми ноздрями, чуть припухлые губы были слегка открыты, глаза прикрыты веками, опушенными длинными детскими ресницами. Но больше всего фельдмаршала поразила правая нога солдата - из рваной штанины выглядывал расщепленный протез.
    - Осмотрите его, - бросил через плечо командующий. Он понимал, что перед ним лежит наводчик последнего орудия батареи, который, похоже, в одиночку поджег последние три "тигра".
    "Этот солдат заслужил самых высоких воинских почестей", - подумал фельдмаршал.
    - Он жив, господин фельдмаршал. Глубокая контузия.
    - Отправить немедленно в тыл, полковник, - обратился Манштейн к адъютанту. - Постарайтесь, чтобы он попал в лагерь с хорошей репутацией. Я, надеюсь, вы меня понимаете? Это все, что я могу для него сделать… Орудие немедленно отправить в тыл для проведения тактико-технической экспертизы. Кажется это новинка русских, о которой говорили еще летом. Судя по результатам работы этой батареи, даже лобовая броня "тигров" для русских теперь не проблема…
    …Дальше шла темнота, пустота, качка, лязг железа, грохот разрывов…
    "Видимо, меня везли поездом, и его бомбили", - подумал Алеша.
    Он медленно открыл глаза, осмотрелся. Небольшая беленая комната в больничном бараке. Рядом аккуратно заправленный спичечным коробком соломенный тюфяк на соседних, как и у него, дощатых нарах. В углу на табурете сидит мордатый парень и, облокотившись на тумбочку, дремлет. На нем серый, с завязочками на спине, халат санитара. Лицо умиротворенное, видимо, снится ему что-то приятное. Судя по изношенным кирзачам и выцветшим шароварам - наш.
    "Пусть дремлет", - подумал Алеша, закрывая глаза…
    
    

Глава 3


    
    Лагерь для военнопленных № 248 находился в долине реки Вепж - правого притока Вислы, между Люблином и Хелмом. Километрах в пяти, за сосновым бором, проходила важная в стратегическом отношении железнодорожная магистраль Люблин - Ковель, куда военнопленные ежедневно направлялись на работы по строительству и восстановлению полотна после бомбежек.
    Лагерь был создан еще в октябре 39-го. Сначала в нем содержались польские солдаты, плененные во время сентябрьской кампании. Они же и выстроили этот лагерь. В сущности, это был один из филиалов целой системы концентрационных лагерей - трудовых, для интернированных лиц и военнопленных. Все они подчинялись центральному управлению в Майданеке под Люблином.
    В лагере постоянно содержалось до полутора тысяч военнопленных. Рачительные немцы перед 22 июня 41-го "очистили" лагерь от поляков, подготовив к приему нового контингента - русских пленных.
    Уже в первые же дни войны лагерь был забит до отказа, и на нарах его бараков на каждое место приходилось по два человека. Вскоре проблема перегрузки была успешно "решена" за счет большой смертности среди раненых и благодаря тому, что фронт стремительно уходил на восток, а возить далеко в тыл тысячи пленных было не по-хозяйски.
    Пополнялся лагерь редко, небольшими группами или даже одиночками, прибывающими со специальными конвоями.
    Начальник лагеря СС гауптштурмфюрер Уго Шнитке, старый идейный нацист, гордился своими приятельскими отношениями со многими высокопоставленными функционерами партии и СС. Правда, он не со всем, что делалось, был согласен. Учитывая его связи, золотой партийный значок, личное знакомство с самим фюрером с тех времен, когда он еще был начинающим политиком, начальство смотрело сквозь пальцы на его своеволие, однако должностями и званиями не баловало.
    До прихода нацистов к власти Уго Шнитке был директором заведения для неполноценных детей. Поэтому управление кадров РСХА посчитало, что руководство лагерем для военнопленных русских солдат - как раз самое место для строптивого Уго.
    Шнитке не считал себя обиженным и полагал, что служение фюреру и рейху на любом посту почетно. К своим обязанностям относился педантично, точно придерживаясь буквы руководящих документов. Обладал удивительно редким свойством - не любил, даже терпеть не мог подхалимов и доносчиков. Может быть, этим его качеством объяснялся факт, что в лагере не были выявлены все комиссары, коммунисты и евреи. В лагере соблюдался твердый порядок и дисциплина, предписанные типовыми положениями, и в соответствии с ними строго взыскивали за нарушения.
    Тучный, короткорукий и коротконогий, с обрюзгшим лицом, гауптштурмфюрер Шнитке с его мешковатой фигурой, облаченной в черный эсэсовский мундир, не вызывал трепета и почтения, особенно когда он, расстегнув тужурку и выставив на солнце лысину, присаживался на стуле у крыльца лагерной канцелярии, потягивая из литровой кружки в виде сапога светлое баварское пиво. В это время Шнитке походил более на добродушного бауэра, отдыхающего после работы. Однако это не мешало ему за малейшую провинность - плохо заправленная постель на нарах, слишком медленная реакция на команду или, упаси Боже, уличение в симуляции, наказать провинившегося в соответствии с установленным порядком 25-ю, а то и 50-ю ударами плети по оголенному заду. После такой экзекуции наказанный отправлялся в больничный барак на неделю. Обычно свои приговоры Шнитке выносил, стоя спиной к осужденному, внимательно разглядывая вывешенный на видном месте в рамочке под стеклом "лагерплан".
    Уже в конце сентября 41-го побеги из лагеря практически прекратились. Во-первых, пойманных отправляли в центральный лагерь в Майданеке, откуда никто не возвращался и о котором ходила дурная слава, во-вторых, глядя на приближающуюся зиму и чрезвычайную отдаленность фронта, о чем нетрудно было догадаться по поведению охраны, многие поняли бесперспективность такого предприятия и затаились до лучших времен…
    В 42-м и 43-м в лагере изредка появлялись вербовщики, которые предлагали пойти на службу в полицию на оккупированных территориях, в охрану концлагерей в генерал-губернаторстве и даже в тюремную охрану. Реже предлагали службу, причем только украинцам, в дивизии СС "Галиция".
    В РОА и для работы в эйнзатцгруппен брали всех желающих. Те, кто из идейных соображений хотел служить немцам, шли в РОА или в эйнзатцгруппен. В полицию и охрану шла разная шушера, ушлые, себе на уме, желающие во что бы то ни стало выжить, сытно поесть, попить - подонки, садисты от природы, которые предвкушали возможность потешиться всласть над себе подобными и утолить свои низменные инстинкты, так сказать, на "законных основаниях". Впрочем, некоторые из последних шли служить в эйнзатцгруппен…
    Все, что касалось лагерной жизни, Алеша узнал на следующий день от мордатого парня-санитара, который назвался младшим сержантом медицинской службы Владимиром Лахно, уроженцем города Батайска. Володю взяли в плен в первое утро войны под Перемышлем тепленьким в постели у бабы, к которой он наведывался каждую субботу, начиная с сентября 39-го. Ее вкусные борщи и вареники, крутой кобылий зад и сиськи, которые не помещались в его громадные лапы, произвели на него такое неизгладимое впечатление, что он не поддался на агитацию участвовать в групповом побеге в августе 41-го и, тем более, на предложение вступить в РОА. Сержант Володя полагал, что лучше иметь синицу в руке, чем журавля в небе - то ли выслужишься, то ли схлопочешь девять граммов - не то сзади, от "этих", не то спереди, от "своих".
    Все это он выложил Алеше сразу, а что не выложил, о том Алеша догадался сам. Сержанту Володе же казалось, что он так быстро исповедался незнакомому контуженному солдату из уважения. Не так часто в лагерь доставляли прямо с фронта в суточный срок конвой одного солдата!
    К концу ноября Алеша чувствовал себя вполне здоровым. Санитар Володя спроворил ему аккуратную деревяшечку вместо разбитого протеза, всячески ухаживал и угождал, не задавая лишних вопросов, чувствуя нутром Алешину значимость, которую хотел использовать в будущем не без пользы для себя. Он же и посоветовал Алеше не очень торопиться с выздоровлением, тем более что контузия - "заболевание нервное", и кончилось ли оно - хрен определит какой доктор при достаточно умелом поведении больного. А коль скоро он вообще инвалид, то хорошо бы ему и остаться здесь, при больничном бараке, ну, скажем, истопником или уборщиком. Хотя, впрочем, неплохо попасть в барак № 5, в группу таких же выживших калек и полудоходяг, в обязанности которых входило поддержание чистоты и порядка на территории лагеря.
    Как бы там ни было, Алеша не торопился осуждать "мотивы", которые возбуждали хлопотливость и "ухаживания" санитара Володи. По своей инициативе он не стал "гадом", и что пока не попал в условия, которые принудили бы его к этому, было не его заслугой. Убедить лагерного врача походатайствовать о назначении в обслугу при больничном бараке, Алеше не представляло труда. Старый доктор, воевавший еще в Первую мировую войну, сначала был приятно удивлен, когда Алеша отвечал ему на вопросы на прекрасном берлинском диалекте, однако еще более поражен, узнав при каких обстоятельствах молодой солдат потерял правую ступню и продолжал воевать. Старые прусские офицеры ценили храбрых солдат и уважали достойных противников. Правда, эта война совсем другая, но этот парень не похож на фанатика-большевика. Доктор считал, что фанатизм своего рода психическое заболевание, основанное более на чувственном воображении, экзальтации, свойственное скорее животному началу, способствующему элементарной дрессировке. Он брезгливо морщился, слушая речи фюрера или читая ура-патриотическую нацистскую блевотину в газетах, от которой эти тупоголовые недоучки орали до хрипоты "зиг хайль".
    Алеша получил место истопника при больничном бараке и быстро втянулся в будничную лагерную жизнь.
    В первую субботу декабря в лагере почувствовалось какое-то напряжение, суетливость. Сначала Шнитке гонял охрану, проверял оружие, выправку, действия в чрезвычайных обстоятельствах, а на следующий день охрана нещадно гоняла уборщиков по всей территории лагеря. Лагерь готовился к визиту инспекции. Для уборки территории, чистки бараков, подбелки кирпичей у дорожек к комендатуре и столбиков у главных ворот были выделены, несмотря на воскресный день, группы провинившихся по мелочам пленных. Хотя по календарю был декабрь, но русским, привыкшим к холодным снежным зимам, эта слякотная повислянская погода при температуре в один-три градуса около нуля, скорее напоминала позднюю осень где-нибудь в средней полосе. Туман мелкой сыпью капелек оседал на лица, руки, одежду, быстро превращая ее в тяжелый панцирь, который скорее охлаждал, чем укрывал тело от непогоды. Руки и ноги зябли, носы краснели и на конце их то и дело собирались капли не то атмосферного конденсата, не то естественной "росы", истекающей при такой погоде у любой живой твари из ноздрей. Уборщики матерились, кляня охрану, заставлявшую в который раз прочесывать территорию в поисках занесенных ветром нивесть откуда клочков бумаги, старых, докуренных до самых губ "бычков" и другого мелкого мусора. Только перед вечерним аппелем закончилась подготовительная лихорадка.
    На следующий день, часов около десяти утра, у ворот лагеря остановились три автомобиля - темно-зеленый "опель-капитан", черный роскошный с длинным капотом "хорьх", подмигивающий из своего нутра красным сафьяном сидений, и еще один черный "опель-капитан". Охрана у ворот, быстро проверив полномочия посетителей, пропустила машины на территорию лагеря, и они медленно подъехали к зданию лагерной канцелярии. Видимо, пассажиры автомобилей были несколько шокированы негостеприимством хозяев, так как гостей у входа в канцелярию не встречали ни начальник лагеря, ни дежурный офицер. С минуту машины стояли у входа, как бы замерев, но потом из зеленого "опеля" вышли двое в форме СС и, услужливо отворив заднюю дверцу "хорьха", помогли выбраться на свет божий рослому, слегка пополневшему старшему начальнику. Судя по машинам, на которых прибыла комиссия, ее возглавлял офицер в ранге не ниже, чем начальник подотдела, а то и отдела РСХА.
    Инспекторы вошли в здание, но пробыли там недолго. Как только руководитель инспекции штандартенфюрер Ганс Леман переступил порог здания канцелярии, он услышал звуки приятной музыки, доносившейся из кабинета начальника лагеря гауптштурмфюрера Уго Шнитке. Возмущенно хмыкнув, он дернул на себя дверь и вошел в кабинет. То, что он увидел, сначала его изумило, а затем повергло в бешеный гнев. Посреди комнаты, лишенной какой бы то ни было мебели, лежал богатый старинный персидский ковер. На атласных подушках, скрестив ноги по-турецки, сидел в расстегнутой тужурке, вывалив наружу желтый волосатый живот, гауптштурмфюрер Шнитке. На голове у него была красная алжирская феска с кисточкой, во рту торчал мундштук кальяна, приятно булькавшего и испускавшего дурманящий аромат восточных зелий. Глаза гауптштурмфюрера, слегка прикрытые веками, туманились кайфом, а на устах его блуждала улыбка блаженства.
    Шнитке ленивым жестом левой руки пригласил гостя присесть рядом на свободные подушки у второго кальяна и разделить с ним удовольствие, а правой подал знак, и из-за другой двери раздалась музыка этого Кальмана, причем, как только хор стал восхищаться красотками из кабаре "Орфей", дверь распахнулась и из нее гуськом, высоко взбрыкивая голыми мосластыми коленками, в трусах, сапогах и касках, со шмайссерами, болтающимися на голых животах, выскочили четверо солдат и стали лихо отплясывать, кокетливо вихляя бедрами…
    Штандартенфюрер Ганс Леман был наслышан о странностях гауптштурмфюрера Шнитке, но такого он не мог себе представить и во сне.
    Хлопнув дверью, не забыв отдать необходимые распоряжения своим спутникам, Леман погрузился в объятия сафьяновых подушек "хорьха", который, лихо развернувшись, в сопровождении зеленого "капитана" помчался в сторону Люблина…
    К вечеру вся охрана лагеря во главе с его комендантом гауптштурмфюрером Шнитке была заменена…
    
    

Глава 4


    
    В четверг на вечернем аппеле перед строем впервые появился новый комендант. Безукоризненно пригнанная форма оберштурмфюрера СС ладно облегала его поджарую фигуру. Медленной походкой, внимательно вглядываясь глубоко сидящими стальными глазами в лица и время от времени молча указывая пальцем на стоящих в шеренгах пленных сопровождающему его дежурному офицеру, он шел вдоль строя. Дежурный офицер тут же выталкивал вон из строя тех, на кого падал перст коменданта. Гробовая тишина была насыщена тревогой и ожиданием. Ясно было одно: этот не ограничится "мютцен аб унд мютцен ауф".
    Вскоре шагах в тридцати лицом к строю в одной шеренге выстроились тридцать два человека. Случайно или нет, но в нее попали четыре бывших политрука, два рядовых коммуниста, один комсомолец, оба еврея и цыган, словом, те "нечистые", о которых знали более двух человек. В этом же строю стоял рядом с сержантом Володей и Алеша. Оберштурмфюрер расстегнул кобуру, медленно извлек оттуда унтер-офицерский парабеллум и взвел курок. Теперь он дефилировал вдоль строя тридцати двух.
    Остановившись возле крепкого парня, бывшего младшего политрука, он неожиданным ударом правой ноги в нижнюю часть живота опрокинул парня наземь. Парень скорчился, задыхаясь от боли. Двое солдат из состава новой охраны мигом подняли его на ноги, предварительно окатив ледяной водой.
    - Который из твоих соседей по строю жид? Справа или слева? - на чистом русском языке спросил оберштурмфюрер. Парень мотнул головой влево… Никто не заметил, как оберштурмфюрер вскинул руку с пистолетом. Сосед парня молча повалился с отверстием от пули в самой середине лба.
    - А справа? - вновь задал вопрос комендант.
    Еще не отрезвевший от страшного удара, парень таращил глаза на оберштурмфюрера.
    - Не хочешь отвечать? Жаль.
    Раздались еще два выстрела, и парень вместе со своим соседом справа рухнули на землю.
    Комендант продолжал обход. Он остановился, не доходя трех человек до Алеши, перед тощеньким пареньком лет восемнадцати.
    - Фамилия?
    - Яковенко…
    - Имя?
    - Тарас… Тарас Григорьевич…
    - Та-а-расик? Ишь ты… Сопля. И он туда же. Комсомолец? Молчишь? Ну-ну. Гауптшарфюрер! Накормить этих. Пятнадцать минут, - крикнул через плечо оберштурмфюрер дежурному офицеру.
    Перед двадцатью девятью обреченными, каковыми они себя считали, стояли миски с жареной картошкой, тушеной капустой и мясом с подливой, что после пустого капустняка и эрзацкофе в течение почти двух с половиной лет, казалось пищей богов, совершенно забытой и как бы не существовавшей.
    Сначала все замерли, насторожившись. Обычная человеческая рассудительность подсказывала: "Пища отравлена! Но она так благоухает и манит! А я такой голодный… А, все равно умирать! Так хоть перед смертью поем!"
    Сначала несмело, потом быстрее, быстрее застучали ложки по металлу. Тут же стояли кружки с розовой густой жидкостью, похожей на кисель.
    - Шнель, шнель, - подгонял гауптшарфюрер.
    - Чо торопишь? На тот свет и так успеем, - кто-то нехотя огрызнулся, тут же получил увесистую затрещину и выплюнул зуб.
    Через пятнадцать минут двадцать девять человек вновь стояли перед оберштурмфюрером.
    - Ну что, голубчики, наелись? Ну, а ты как, Та-а-расик, не лопнул? Хорошо. Так вот, поиграем в лотерею. Вы сейчас вместе с ужином приняли лошадиную дозу слабительного. Десять человек, которые первыми наложат в штаны - проигрывают. Я их расстреливаю на месте. Остальным разрешаю бежать к сортиру. Кто не добежит - расстрел, кто прибежит последним - расстрел. Остальные выигрывают. Пока...
    Спустя десять минут десять трупов лежали в тридцати шагах перед замершим от ужаса строем с аккуратными пулевыми отверстиями между глаз. Еще восемнадцать корчились в собственном дерьме на стопятидесятиметровом пути к сортиру, получив пулю кто куда. Бойкая охрана под командой гауптшарфюрера добивала раненых.
    Алеша замер в оцепенении. Мысли, обгоняя друг друга, пытались выстроиться в логическую причинно-следственную последовательность.
    - А ты что же? На горшок не хочешь? - как сквозь сон услышал Алеша. - Ты тоже проиграл, так как остался последним.
    - Нет. Игру продолжим. Времени еще много, - ответил Алеша.
    - Ого! Я не люблю философов. Сам изучал философию в университете, - заметил оберштурмфюрер, взводя курок.
    Он вскинул руку и нажал на спуск. Курок сухо щелкнул. Выстрела не последовало.
    - Хм, твое счастье. Я немного суеверен. Ты получаешь тайм-аут. Гауптшарфюрер! Закончить аппель! Отбой.
    Ему дали кличку - оберштурмфюрер "Тарасик".
    Лежа на нарах, Алеша перебирал в уме события последних дней. Его не столько шокировала садистская расправа "Тарасика" (это он уже видел в 41-м), сколько тот факт, что вместо, в сущности, безобидного толстяка Шнитке, исполнявшего хорошо ли, плохо ли жестокие служебные инструкции, пришел этот инициативный садист с философским образованием.
    "Как же так, ведь я хотел только покуражиться над Шнитке за его идиотскую педантичность, - с горечью и обидой на самого себя думал Алеша. - Боже! Как же я виноват перед ними! Ведь и на мне их кровь!"
    В начале января оберштурмфюрер "Тарасик" был срочно отозван в распоряжение Главного Управления - предвиделась большая специфическая работа, требовавшая опыта, инициативы и преданности делу.
    Наступивший новый 44-й год сулил новые испытания и перемены. Все чаще над лагерем пролетали эскадры союзных бомбардировщиков на юг, к силезским и моравским промышленным узлам, на запад шли в ночном небе советские самолеты, все чаще в стороне железной дороги слышался гул разрывов бомб и простуженный кашель скорострельных зенитных полуавтоматов.
    Первым теплым мартовским днем Алеша ушел из лагеря. Именно ушел, потому что это нельзя было назвать побегом. Он просто вышел вместе со строем команды на ремонт железнодорожных путей на маленькой станции. В лесу он покинул строй и спокойно удалился в сторону большой деревни, упорно не замечаемый конвоирами…
    Счет по возвращении команды в лагерь сошелся. Никто из лагерной администрации не заметил исчезновения заключенного. Разве что через три дня старый доктор обратил внимание на отсутствие симпатичного одноногого юноши-истопника с такими странными, немного жуткими черными глазами, но промолчал, считая, что это дело "этих", в комендатуре.
    
    

Глава 5


    
    В деревенской лавке Леха Лясковского можно было купить разные поношенные носильные вещи городского покроя, которые ему за бесценок отдавали горожане в обмен на картошку, муку, сало. Лех понимал, что сейчас мало кому понадобится это барахло, но считал себя человеком дальновидным и припрятывал это "добро" в ожидании лучших времен. "Конечно, для того, чтобы выжить, нужно было уметь крутиться, - думал Лех, - и, если надо, сотрудничать с властями, с немцами".
    Тем не менее он считал себя патриотом, так как посредничал в деле обмена продуктами между голодными городами и селами, а значит - помогал людям, не без пользы для себя, конечно.
    Лавка обычно была пуста. За день в нее заходило не более десятка человек. Да и покупки были мелочные: за горсть соли или соды приносили по пуду картошки. Деньги редко у кого бывали. Да и не очень они ценились.
    Когда скрипучая дверь впустила в лавку черноволосого одноногого парня в потертом русском ватнике, Лех сразу понял: перед ним беглый из лагеря.
    "За обслуживание такого покупателя можно попасть в лучшем случае в кацет, а то и к стенке поставят, - быстро сообразил Лех. - Что ж, на своей деревяшке он далеко не уйдет. Сразу сбегаю в комендатуру…"
    - Нехорошие у тебя мысли, тезка, - сверкнув страшными черными, глазами на хорошем польском языке сказал парень. - Ты бы лучше подобрал мне цивильный костюм. Простой, но хороший, слегка поношенный. Пальто, кепи и вещевой мешок. Сапоги тоже не забудь. В мешок положи две пары белья. Лучше егерского. Довоенного лодзинского производства, что спрятано у тебя вон в том шкафу. Нового, конечно. Туда же положи по два фунта колбасы и сала, буханку хлеба. Не забудь соли и крутых яиц с десяток. Да поскорей. У меня нет времени.
    Лех быстро метался по лавке, роясь на полках, в сундуках и ящиках, хотя чувствовал себя, как во сне. Уже лет пять он никого так внимательно не обслуживал, и с удовольствием отметил про себя, что навыки настоящего торговца им еще не утрачены.
    Парень тут же переоделся в цивильный серый костюм бельского коверкота, аккуратно заправив брюки в почти новые яловые сапоги. Теперь, если бы не хромота, никто бы и не догадался, что у него вместо правой ступни деревяшка. Черное кепи очень хорошо гармонировало с черным полупальто с черным же барашковым воротником. Аккуратно сложив в мешок свою поношенную русскую солдатскую форму и бросив в углу ватник, парень задумался и потребовал добавить к содержимому мешка еще пару полотенец, мыло и бритву. Лех сам выбрал самую лучшую золингеновскую бритву, которую он на той неделе выменял на черном рынке в Люблине на фунт сала. От себя добавил еще маленькое зеркальце.
    - Проше пана…
    - Что я тебе должен?
    - Так у пана ж нечем платить…
    - Я спрашиваю, что я тебе должен, Лех Лясковски?
    - Откуда пан знает мое имя?
    - Пан Лясковский слишком любопытен. Отвечать вопросом на вопрос неприлично.
    Лясковский почувствовал силу и уверенность в поведении парня. "Черт знает, кто он. Может в будущем пригодится это знакомство. Однако и терять барыш неохота. Трудные сейчас времена", - подумал пан Лех.
    - Тшыста… - наугад ляпнул Лех.
    - Чего? Злотых, марок, рублей, доларув, фунтов? Ну?
    - Долярув… - несмело промямлил пан Лясковски.
    Парень вынул из бокового кармана только что одетого костюма прекрасный довоенный бумажник желтой свиной кожи и на глазах у остолбеневшего пана Лясковского достал пачку зеленых банкнот с портретами президентов заокеанской республики. Отсчитав нужную сумму, бросил на прилавок.
    Пан Лясковский точно знал, что карманы костюма были пусты, а парень ничего в них не клал. Нечего было. Он сам видел, как он переодевался. Но банкноты… Пан Лех несмело взял бумаги, ощутив в руках их знакомую упругость.
    - Вот тебе еще десять долларов за старание, - сказал парень и, прихватив кусок немецкого телефонного кабеля, сунул его в мешок, быстро завязал, закинул за плечо и направился к двери. У двери он задержался, обернулся, хитро подмигнул пану Леху и сказал: - До видзення, пан Лясковски.
    Дверь со скрипом закрылась за посетителем. Весь остаток дня пан Лясковски мучился мыслью, что он хотел зачем-то сходить в комендатуру, но зачем - не мог вспомнить. В ящике конторки вечером он обнаружил 310 американских долларов и не мог понять, откуда они там. Ведь он никогда не держал валюту в лавке! Пан Лясковски совсем расстроился по поводу прогрессирующего склероза.
    Прихватив кусок сала, он направился в корчму пана Збышека и там страшно напился бимбера, настоянного на какой-то гадости. Так, что весь следующий день у пана Лясковского трещала голова и он отлеживался дома.
    Пани Лясковска была потрясена. За всю эту проклятую войну пан Лешек никогда так не напивался, и, слава Богу, дела у них шли не так уж плохо.
    "Святая матерь божья, - молилась пани Лясковска, ставя компрессы на голову пану Леху, - спаси ты нас и помилуй!"
    
    

Глава 6


    
    Слегка прихрамывая, Алеша шагал незнакомыми улицами от вокзала к угадывавшемуся где-то за соседним поворотом центральному городскому рынку. Полупустые улицы, застроенные четырех- и пятиэтажными домами конца прошлого - начала нынешнего века, были аккуратно замощены ровными квадратными камнями, разбегающимися секторами вееров. Первые весенние солнечные лучи освободили от старого слежавшегося снега мостовые и узкие тротуары, обнажив мусор, собравшийся у стен домов и в углах подворотен. Ближе к старому ядру города улицы становились уже, дома ниже, напоминая собой иллюстрации к сказкам Андерсена.
    Народу на улицах становилось больше, и по этому признаку человек, не знающий город, как по маяку, мог безошибочно выйти к рынку.
    На большой рыночной площади, забитой народом, шел меновой торг. Вот робко стоят, как бы стесняясь своего занятия, городские обыватели - бывшие служащие, интеллигенция, чаще старшего возраста. Они держат в руках покрывала, скатерти, рукоделие, безделушки, реже носильные вещи свои и своих близких, явно не лишние. Перекупщики, просто, но добротно одетые в короткие черные полупальто, как в униформу, сытые, деловитые - мелкие торговцы, бывшие маклеры, лениво перебирают барахлишко, нехотя предлагая мизерную цену продавцам, окончательно потерявшим надежду хоть что-нибудь получить за свой товар.
    Размеренное шуршание толкучего рынка нарушилось вдруг. Вся площадь пришла в движение, стремительно переросшее в панику. Люди, бросив свой товар, с криком начали метаться из стороны в сторону. Обернувшись, Алеша увидел, как из крытого кузова "опель-блица" только что пискнувшего тормозами, высыпался взвод солдат. Полувзвод перегородил улицу, а второй, выставив вперед дула шмайссеров, рысью кинулся в толпу.
    Через пять минут Алеша стоял лицом к стене старой камяницы с высоко поднятыми руками, с любопытством и тревогой рассматривая соседей справа и слева.
    Сосед справа - детина лет двадцати пяти с короткой бычьей шеей. Вытянутые вверх его громадные ладони, привыкшие к физической работе, мелко подрагивали. Здислав Бжух был уверен, что и эта облава для него кончится благополучно, так как в кармане его короткого пиджака лежала надежная кенкарта, свидетельствующая, что он является работником фирмы "Унион", изготавливающей амуницию для вермахта. Однако весь его организм противился этой рассудочной уверенности, ощущая опасность, исходящую от наэлектризованной толпы - орущей, мечущейся в панике, ищущей выхода из западни. К тому же Здиславу было жалко мешка картошки и двух фунтов прекрасного шпика, которые пришлось бросить на площади, и в кармане его полупальто лежали несколько сот злотых и сотня рейхсмарок, с которыми при выяснении личности придется расстаться.
    Слева от Алеши стоял мужчина лет сорока с небольшим. Чуть вытянутый овал лица, темные с проседью волосы, крупный аристократический нос, пухлые губы. Глаза большие, грустные. Высокий лоб с залысинами.
    "Где же его шапка? Ага, вон там. Валяется на земле у ног солдата", - отметил про себя Алеша.
    Архитектор, бывший профессор Высшей политехнической школы в Варшаве, Матеуш Новохацки спокойно стоял лицом к стене, высоко вытянув вверх руки с тонкими пальцами пианиста. Ему было досадно, что он так глупо попался, так как в кармане его потертого, но еще элегантного пальто, сшитого весной 39-го у лучшего варшавского портного, лежал список группы студентов, которым он в прошлом году читал лекции в подпольном университете в Варшаве и номер подпольного издания "Польска вальчи".
    "Ах, как глупо, как глупо! - думал пан Новохацки, - Все моя интеллигентская аккуратность. Не мог уничтожить список, когда уезжал из Варшавы. Теперь наверняка попаду в заложники. А там - к ближайшей стенке и - крестик кто-нибудь намалюет над местом гибели безымянных героев…"
    - Пан профессор, - услышал Новохацки голос юноши справа, - опустите руки и идите рядом со мной.
    Пан Матеуш Новохацки, как во сне, опустил руки, застегнул на все пуговицы пальто, надел поданную юношей шапку и пошел рядом с ним мимо цепочки солдат, выставивших почти перпендикулярно животу черные тела автоматов, направленные на безмолвную шеренгу мужчин с поднятыми руками. Благополучно миновав кордон на одной из боковых улиц, в устье которой солдаты набивали "опель-блиц" арестованными, Алеша и профессор не спеша повернули в одну из средневековых улочек, зашли в подворотню старой камяницы и по черной лестнице поднялись во второй этаж, где вот уже четвертый месяц Матеуш Новохацки занимал крохотную квартирку.
    Всю дорогу от рынка до дома профессор шел молча в каком-то гипнотическом состоянии, и только теперь, у себя дома, он ясно осмыслил из какой "халепы" выбрался благодаря этому незнакомому и такому странному хромому юноше. Его не удивило, что юноша назвал его профессором. Многие его студенты, да и слушатели других факультетов политехники часто посещали его лекции по истории европейской архитектуры, хотя этот казался слишком молодым. Впрочем, в этом мире все возможно.
    - Садитесь, прошу вас. Простите, ваше имя? - обратился профессор к Алеше привычным тоном экзаменатора. - К сожалению, мне нечем вас угостить. Именно этот факт и привел меня на рынок, - продолжал профессор.
    - Меня зовут Алексей Иванов. Алексей Матвеевич Иванов. Чтобы у пана профессора не возникало дополнительных вопросов, - продолжал Алеша, - я - русский военнопленный. Бежал из лагеря. Пусть пан профессор не беспокоится. Из-за меня у него не будет неприятностей. Просто я по дороге заехал в этот город, так как до войны в нем жила моя тетка, сестра матери, которую я никогда не видел, и мне хотелось поближе с ней познакомиться, если ей удалось выжить. Но, кажется, я опоздал. Вероятно, мне придется искать ее следы в гетто.
    - Боже правый, пан Иванов жид? - с сочувствием воскликнул профессор. - Пан выбрал не самое удачное время для путешествия по Польше и знакомства со своей тетей. К тому же еще нелегально.
    - Я, пан Новохацкий, чуть больше, чем наполовину жид, и не чувствую неудобств.
    - О, что вы, пан Иванов! Я просто хотел сказать, что не все мои соплеменники понимают, что народ, давший человечеству законы Моисея, имел, в конце концов, право две тысячи лет тому назад судить своего собрата и приговорить к смерти за действия, которые считались тогда преступными. Просто ваши предки не могли предвидеть, что этого человека назначат основателем новой массовой религии. Ваша же половинчатость не дает никаких преимуществ перед чистокровными жидами на территориях, контролируемых рейхом. Вы что-нибудь слышали о Нюренбергских законах нацистов?
    - Да. Немного. Вы мне потом разъясните поподробней, пан профессор.
    - Хоть вы очень молоды, но, вижу, вы достаточно испытаны жизнью. Простите меня за тон, - после некоторой паузы продолжал профессор, - я должен быть вам бесконечно благодарен за спасение, а веду с вами беседу, как со студентом.
    - Что вы, пан профессор! Я был бы счастлив быть вашим слушателем.
    - Так вот, пан Иванов, согласно Нюрнбергских законов, "арийцем" может считаться тот, кто документально докажет, что не является по крови жидом вплоть до четвертого колена! До конца прошлого года я жил в Варшаве, еще тогда, когда перед началом войны немцев с Cоветами, мы, "арийцы", могли посещать своих старых друзей в гетто. Я знавал даже ксендза, который вынужден был жить там, так как был "неарийского" происхождения. В гетто жили крупные польские ученые, инженеры, артисты, художники. Там жил со своим домом сирот врач и педагог с мировым именем Януш Корчак.
    - Простите, пан профессор, вы голодны. Я думаю, мы продолжим беседу за столом. - сказал Алеша, доставая из мешка колбасу, яйца, сало, хлеб и пачку настоящего чая, купленного им утром в магазине с надписью на шильде: "Только для немцев"… - Я вижу в ваших глазах удивление и недоверие, - продолжал Алеша. - Смею вас заверить, что я действительно тот, за кого себя выдаю. Я понимаю, что такое богатство ассортимента сейчас, в Польше, доступно далеко не каждому. Но тот факт, что мы с вами совершенно беспрепятственно, никому не предъявляя документов, выбрались из облавы, должен вам подсказать, что я обладаю кое-какими возможностями.
    - Видите ли, пан Иванов, я получил образование в Сорбонне и в Академии искусств. Может быть, в силу моего воспитания и той среды, где я вращался, я не стал ревностным католиком, и не очень верю в сверхъестественные силы, поэтому я и ищу объяснения более земные вашим возможностям.
    - Я понимаю вас, пан профессор, но, надеюсь, вы знаете, что человек еще не все в состоянии объяснить из того, что он непосредственно воспринимает своими органами чувств? Кстати, даже научные гипотезы и теории, выдвигаемые отдельными гениальными учеными, не всегда понятны их современникам.
    - Да, пан Иванов. Так случилось когда-то с нашим гением - Николаем Коперником.
    - Вот видите.
    - Эйнштейна и сейчас не все понимают. Я, во всяком случае, не понимаю. Кажется, вы меня убедили. Но это так непривычно...
    - Пан профессор, прошу вас, положите этот сахар себе в стакан, - сказал Алеша, пододвигая профессору сахарницу литого богемского стекла, которая на глазах наполнилась аккуратно колотыми кусочками настоящего довоенного рафинада.
    - Вы так любезны, пан Иванов...
    - Пан профессор, называйте меня по имени. Вы вдвое старше меня, и я надеюсь с вашей помощью удовлетворить свое любопытство по некоторым вопросам. Когда меня называют по фамилии, мне кажется, что сейчас раздастся команда... За весь этот ужас должны ответить конкретные люди. И не только наверху, но и те, кто по своей инициативе усугублял страдания, удовлетворяя на "законних" основаниях свои низменные инстинкты. У меня есть должники.
    - Вы хотите сказать, что сами их осудили?
    - Да…
    - Пан Лешек, вы не боитесь ошибиться? Право высшего суда и ваши, и мои предки предоставляли Богу. Человеческая жизнь священна и неповторима. В состоянии аффекта, желая отомстить, земной судья часто недостаточно хорошо разбирается в причинах, родивших преступление. Да и само преступление человеческими законами трактуется по-разному. Вот вы были солдатом. Убивали ли вы врагов?
    - Убивал. Но у них было оружие в руках.
    - Война разрушает человеческую мораль и самого человека. На войне не только разрешается убивать, но за убийство награждают. Обе стороны. Поэтому ограничения, снятые с человека на "законном основании", отбрасывают его назад, к незапамятным временам, когда единственным законом была сила.
    - Вы считаете, что это смягчающее обстоятельство?
    - В некоторой мере, да.
    - Ну, а как же быть с совестью, состраданием, любовью к ближнему?
    - Видите ли, пан Лешек, все эти моральные качества веками втолковывались и втолковываются массам, чтобы спасти их от самих себя. Не знаю, действительно ли господь бог внушил основы нынешнего морального кодекса Моисею, но если их придумали сами люди, то сделали чрезвычайно мудро, так как в противном случае человечество истребило бы самое себя еще на заре зарождения цивилизации.
    - Значит, эта аморальная агрессивность заложена в каждом человеке?
    - В той или иной мере, по-видимому, да. Человек очень сложен. Ведь мы - часть живой природы. А в природе все живое борется за существование простейшим методом - за счет других и даже себе подобных. Следовательно, будем считать активизацию таких, как вы выразились, агрессивных чувств атавизмом. Ну, как хвостик или аппендикс.
    - Чем же объяснить этот массовый взрыв озверения, свидетелями и участниками которого мы являемся?
    - Весь трагизм двадцатого века состоит в том, что с развитием средств массовой информации тем, кто стоит у политического кормила власти, удается оболванить массы людей в интересах небольших групп, контролирующих экономическую и политическую сферы деятельности своих сограждан или стремящихся к этому контролю. Происходит это тем успешней, чем более авторитарна власть. Вот вам пример - Германия. Нацизм в кратчайший срок превратил народ с величайшими культурными традициями в банду убийц. Главная задача - внушить своему народу, что его благополучию угрожает алчный сосед, будь то жид в собственной стране, потому что он, дескать, живет у нас в "гостях" уже несколько сот лет и не превратился в немца или поляка, а следовательно, что-то замышляет, или сосед по ту сторону границы - будь то англичанин или поляк, француз или русский. На службу этой машине страха мобилизуется все - экономика, искусство, наука и даже средневековые предрассудки. Как только народ заглатывает эту наживку - он становится орудием кучки политиканов.
    - Но эти люди могут действовать в интересах народа, пан профессор!
    - Это красивая ложь. Самообман. Что такое народ?
    - Н-ну… это те, кто трудится - рабочие, крестьяне, интеллигенция. Трудящиеся классы…
    - Политик - это прежде всего игрок. Всегда и везде. И народ для него - всего лишь фишки. Очевидно: первопричина труда с незапамятных времен - желание получить средства к существованию и при том как можно лучшему. Следовательно, каждый трудящийся создает уровень своего существования в меру своих индивидуальных возможностей, данных ему природой, и только ему. А это значит, что всегда будет существовать неравенство в силу разных возможностей у разных людей. Это неравенство, с одной стороны, группирует людей, с другой - разделяет, вызывая зависть, желание добраться до высших ступеней бытия. Вот эту суть, которая и есть топливо в котле человеческой цивилизации, и используют политики с незапамятных времен, утверждая свою власть, спекулируя на противоречиях разных групп и выхватывая для себя самые лакомые куски.
    - Но чем плоха идея создать всем довольство? Ведь во все века были люди, которые искренне желали этого, причем совершенно бескорыстно, и даже отдавали жизнь во имя своих идеалов.
    - На этот софизм попадаются даже выдающиеся умы, к сожалению. Я где-то читал, что еще в VIII веке один тибетский правитель решил воплотить в жизнь эту идею, и приказал разделить поровну скот и пастбища между своими подданными. Что же произошло? Через двадцать лет были опять бедные и богатые, сытые и голодные. Надеюсь, вы видели состязания по бегу. Даже на очень короткой дистанции на старте - все равны. На финише - есть победители и есть побежденные. Что же касается тех идеалистов, которые своим примером и даже ценою своей жизни призывали народ к созданию гармоничного общества, то они являются как бы солодом в бродильном чане человеческой цивилизации, который способствует развитию человеческого общества. Даже в тех случаях, когда им удавалось путем революций придти к власти, те самые политики-игроки, опираясь на те же лозунги и те же массы, выбивали из-под ног этих идеалистов, святых, мучеников табуретки, рубили им головы, расстреливали. Так было, так есть и так будет. Одни генералы готовят армии к войне, другие воюют и побеждают, третьи пожинают плоды побед.
    - Но можно же контролировать развитие, чтобы всем доставалось поровну, по справедливости.
    - Вот видите, вы, наконец, сказали - по справедливости. Тогда справедливо ли будет, что тот, кто больше умения, смекалки, наконец, энергии вложил в общее дело, получит на финише столько же, сколько тот, кто в силу разных причин приложил меньше сил? Наверное, нет. Если их уравнять - произойдет деградация, регресс. Такая ситуация противоречит законам развития, движения вперед. Человек продолжает развиваться. Следовательно, природе нужно разнообразие для дальнейшего отбора. Надеюсь, вы понимаете мою мысль? Именно потому люди, проповедующие великую гармонию в отношениях между людьми в обществе - идеалисты. Но они также нужны человечеству, как великие полководцы, сатрапы, временщики. Человечество - единая семья, и ему еще развиваться, стремиться к абсолюту, а без внутренней борьбы - нет развития.
    - Где же выход?
    - Лучшие умы человечества ищут выход столько, сколько существует человек. Думаю, что в каждый период истории, ответ на этот вопрос будет другой. Мне кажется, что каждый человек должен найти себя, иметь возможность самовыразиться, получить удовлетворение от своего занятия, и это будет ему наградой. Однако, это тоже идеализм, и такая ситуация не наступит никогда. Но, приближаясь к ней, можно свести к минимуму человеческие страдания.
    - Ну, а как быть с садистами? С палачами по призванию?
    - Это - болезнь. Ее нужно лечить. Человечество давно открыло рецепт - закон.
    - Значит, вы допускаете земной суд?
    - Конечно. Но суд как можно более открытый, использующий максимально достижения человеческой мысли для раскрытия истины, чтобы избежать наказания невиновного, ибо это - самая страшная человеческая трагедия.
    - Да. Я это знаю. Большое спасибо, пан профессор.
    - За что, пан Лешек?
    - За первую лекцию. Я завидую вашим студентам. Вы мне позволите пожить у вас несколько дней?
    - О, конечно, пан Лешек! Я ваш должник. Располагайтесь в моей скромной квартире, как в своей. Позвольте, я помою стаканы, - сказал пан Новохацкий, надевая пальто и направляясь к стоящему на табурете в углу кухни ведру, - только вот принесу воды.
    - Не утруждайте себя, пан профессор, я сам помою. Я все же младше вас. А вода - вот она! - и Алеша открыл вентиль крана, из которого потекла сначала ржавая струйка воды, потом кран чихнул, очистив магистраль от застаревшей воздушной пробки, и искрящийся парующий жгут теплой воды соединил сопло крана и ложе раковины.
    - Боже правый… - прошептал профессор, растерянно глядя на кухонный кран, который не извергал живительную влагу уж который год. - Вы действительно, пан Лешек, необыкновенный человек. А я вам ещё лекции читаю…
    - Я, пан профессор, кое-что умею, но еще очень многого не знаю. Поэтому, чтобы не нанести вред людям своим умением, я должен многое узнать.
    - Пан Лешек, верно у вас уже был такой случай, когда вы невольно кому-то принесли неприятности?
    - К сожалению, пан профессор. Моя шалость косвенно стала причиной гибели моих товарищей.
    - Их обвинили в том, чего они не делали?
    - Нет. Просто моя шалость была причиной замены коменданта лагеря. А тот, другой, оказался философствующим изувером. Я немного растерялся и не был готов к противодействию. Но я его найду. Он заплатит за все сполна.
    - Теперь я вас понимаю… В вас говорит высшее достижение человеческого духа - совесть. Этот садист единственный?
    - Нет. Есть еще. Дома. Он выбросил с балкона пятого этажа на асфальт двора старуху-еврейку и моего школьного товарища, раненого красноармейца. 29-го сентября 41-го. В Киеве.
    - Вам будет очень тяжело жить. Вам не хватит жизни воздать должное человеческой подлости.
    
    

Глава 7


    
    После посещения бывшего гетто и лагеря на Татарском майдане Алеше стало ясно, что тетка Зося скорей всего погибла ещё в 42-м.
    Страшная картина растоптанных человеческих судеб, смердящее кладбище лагеря и развалины гетто стояли у него перед глазами. Стриженные наголо обтянутые кожей скелеты, одетые в лохмотья, перехватывали его в лагерных трущобах, протягивали руки, глядели безумными глазами. Трудно было определить их возраст и пол. Сначала Алеша раздавал хлеб, сало, колбасу, которая не истощалась в его мешке, но вскоре понял, что не накормит всех желающих, и, осыпаемый проклятиями обделенных, покинул лагерь.
    Страшная тяжесть впечатлений угнетала его душу и иссушала мозг. Ему казалось, что он побывал в аду, но не в том, шутливом аду Ивана Котляревского, а в настоящем, который мог выдумать для себе подобных пытливый человеческий ум - вершина живой материи, создающий прекрасные творения искусства, пытающийся познать все сущее, понять свое предназначение. Как может он объединять в себе столь разные качества? Какой яд заставляет его изобретать столь изощрённые пытки для себя? Зачем?..
    Ни весеннее солнце, ни треск воробьев, радующихся долгожданному теплу, не отвлекал Алешу от тревожных мыслей. Алеша не заметил, как на одной из боковых улочек из-под арки подъезда старой камяницы вышли два типа. Сначала они молча шли за ним, переглядываясь и подмигивая друг другу, затем поравнялись с ним - один справа, другой слева, как бы зажимая его между собой. Как только Алеша почувствовал легкий толчок сначала справа, затем слева, он "отключился" от своих размышлений об абстрактных особенностях серого вещества, заключенного в черепных коробках у гомо сапиенс, и понял, что ему предлагается обратить внимание на своих "спутников".
    - У нас есть дело до пана. Не пройдет ли он с нами пару шагов вон до того подъезда? - сказал тип, что был справа, демонстративно хрустя толстыми пальцами рук, вполне способными охватить оглоблю.
    - Да, тут не далеко. В интересах панской безопасности, - добавил тип слева, играя желваками крупного, как масленичный блин, лица и мечтательно закатывая вверх маленькие голубые глазки, обрамленные белесыми свинскими ресничками.
    "Пожалуй, они в одной весовой категории, - оценил их Алеша, - Мало того, они так похожи друг на друга… Впрочем, кто они?.. Ах да, понятно…"
    - Так я слушаю паньство, - спокойно сказал Алеша. - Какое у вас ко мне дело?
    - Пан, наверное, забыл, что жидам по городу ходить запрещается? - начал тот, что справа, шморгнув носиком-пуговкой.
    - Насколько я понимаю, вы не служите в полиции.
    - Нет, конечно. Но согласно закону мы обязаны доставить пана в полицию. Правильно я говорю, пан Адам?
    - Правильно, пан Стась. Но мы могли бы пана проводить и защитить, если нужно.
    - Вы уверены, что не ошиблись?
    - О, что вы! Мы никогда не ошибаемся, - заметил пан Адам. - Бумаги можете не показывать. Это немцы могут ошибаться, особенно, если хорошая "липа". А у нас хорошая репутация. И у "гранатовых", и в гестапо. Так что, пан согласен?
    - Если у панов такая хорошая репутация, я вынужден согласиться.
    - Вот и хорошо. Нам вот сюда. Рядом.
    Они повернули за угол и вошли в первую подворотню. Краем глаза Алеша заметил мелькнувшую на углу фигуру "гранатового". "Понятно. Работают сообща. Ну погодите, трупные свиньи!" - подумал Алеша.
    - Чем я обязан возместить любезное внимание панов? - спросил Алеша, очутившись в подворотне между паном Адамом и паном Стасем. - Я хотел бы решить этот вопрос быстро, так как тут очень грязно.
    - О, это в наших общих интересах. Я думаю, если у пана есть "свинки"…
    - Так бы пан Стась и сказал, - ответил Алеша наивным тоном, вынимая руку из кармана и протягивая на ладони стопку золотых червонцев.
    Неуловимым взмахом руки пан Стась смахнул с Алешиной ладони стопку царского золота, и оно исчезло в его громадной лапе. Этот шулерский прием нужен был для того, чтобы компаньон не успел заметить точное число золотых кружочков. Пан Адам уже забыл о существовании Алеши и, вытянув вперед руку и подбородок прошипел:
    - Долю сюда, пан Стась!
    - Ладно, не горячись, пан Адам. Вот твои тши монеты.
    - Гони еще две! Я видел! Там было десять!
    - Но зачем вы так горячитесь, пан Адам? Ведь у вас в правом кармане куртки пять "свинок"! - вмешался Алеша.
    - Что-о-о? Откуда?
    - Я их вам положил в карман в знак благодарности.
    - Чепуха! Нет у меня ничего, - зарычал Адам, опуская руку в карман и выгребая из него пять желтых кругляшек.
    - Ах ты ж, гнойко-о-о! - завопил пан Стась.
    - Сам курвысын! Ошуст! - орал пан Адам, дергая пана Стася за карман, откуда сыпались наземь царские червонцы.
    - Гувняж!
    - Пся крев!!
    Через минуту пан Адам и пан Стась обменивались умелыми ударами рук и ног не только по корпусу, но и по открытым частям тела, причем после каждого удара из каждого из них сыпались на камни подворотни золотые монеты. Чем сильнее были удары, тем больше золота высыпалось, и этот факт служил прекрасным стимулом для противоборства.
    Убедившись, что кроме золота из противников начали выпадать и зубы, Алеша вышел из подворотни и, поворачивая за угол, намекнул "гранатовому", что там два пана не могут поделить какую-то ценную находку и очень шумят по этому поводу. "Гранатового" как ветром сдуло, и к дуэту пана Адама и пана Стася присоединился третий голос.
    Вскоре на углу собралось человек шесть прохожих, привлеченных непривычным шумом. Черт знает откуда в этот неурочный час появился немецкий моторизованный патруль. Привлеченный шумом, в котором ясно прослеживались польско-русские проклятия, патруль высыпался из "опеля" и, предводительствуемый унтер-фельдфебелем, ворвался в подворотню.
    Что происходило в подворотне, было скрыто от глаз наблюдателей, но они хорошо слышали, как после окрика унтер-фельдфебеля раздался короткий, дружный стрекот шмайссеров и безобразная какофония оборвалась.
    Через некоторое время отделение, участвовавшее в "подавлении" сопротивления властям, отягощенное невиданной добычей первооткрывателей сказочного эльдорадо в центре генерал-губернаторства, погрузилось в "опель" и отбыло с места происшествия. Обер-ефрейтор, сидевший за рулем, так спешил, что, свернув на центральную магистраль, врезался в стоявший на обочине противотанковый еж. Машину занесло, и она перевернулась. Вся шестерка очутилась в госпитале с легкими переломами и ушибами. При госпитализации врачи сделали многозначительную пометку в досье потерпевших, что все они, видимо, в результате сильного шока, называли золотом кучи пыжей от осветительных ракет, которыми были набиты их карманы, а врачей и другой обслуживающий персонал ругали грабителями.
    Что же касается пана Адама, пана Стася и "гранатового" - пана Тадеуша Мрочковского, то добрые горожане посчитали их очередной жертвой оккупантов, павшей во имя прекрасного будущего несчастной родины. Чья-то рука поставила мелом у подворотни крестик, начертала имена и дату мученической гибели героев.
    Много лет спустя коштом правительства на этом месте повесили мемориальную доску, а ближайшую школу, детский сад и фабрику безалкогольных напитков назвали их именами.
    
    Вечером следующего дня после ужина Алеша сообщил профессору, что назавтра утром он продолжит свой путь на восток, к фронту, стремительно двигавшемуся на запад после поражения гитлеровской армии на правобережной Украине в районе Корсуня.
    Матеушу Новохацкому действительно импонировал этот молодой человек, и вовсе не потому, что он спас ему жизнь, не потому, что его возможности и способности не укладывались в общепринятые понятия о могуществе человеческого рода, нет, подкупала в нем та непосредственная детская любознательность, врожденная интеллигентность, серьезность и доверчивость, которая может быть только у доброго человека, не способного на своекорыстную хитрость.
    - Пан Лешек, очень жаль, что наше знакомство было столь коротким. За эти два дня я к вам привязался, как можно привязаться к своему ребенку. Я никогда и никому не объяснялся в любви. Даже женщине. Но вы, ваше существование, если это, конечно, не сон, вселило в меня уверенность в доброе будущее человечества.
    - Пан профессор, надеюсь, после войны я навещу вас.
    - Боюсь, пан Лешек, вы меня можете не застать, если будете откладывать наше свидание на длительное время.
    - Но вы совсем не стары, пан профессор!
    - Вы меня не так поняли. Я не имел в виду смерть, хотя пути господни неисповедимы, и Книгу Судеб не дано прочесть никому. Просто я не уверен, найдется ли для меня место в послевоенной Польше.
    - Почему, пан профессор?
    - Если польское государство после войны будет построено на тех же принципах, что и ваше, пан Лешек, то людям с моими взглядами очень долго не будет места на этой земле, по крайней мере, при моей жизни.
    - И все же я постараюсь с вами встретиться после войны. Где бы вы ни были, я вас найду.
    - Пусть тебе сопутствует счастье и удача, Альоша, - ответил Матеуш Новохацки.
    Он подошел к Алеше, обнял его, поцеловал в лоб и, смахнув слезу, перекрестил широким крестом, более по традиции, нежели вкладывая в этот жест какое-либо значение.
    
    

Глава 8


    
    Поезд, составленный из самых разнообразных по назначению вагонов, медленно полз в утреннем тумане от станции к станции. Колеса лениво громыхали на стыках наскоро восстановленного пути. Казалось, что колея петляла по огромному кладбищу, упокоившему останки вагонов и паровозов, погибших уже давно и еще не остывших после огня вчерашнего налета. У насыпи темнели громадные свежие воронки, наполненные грунтовыми водами, и старые, с уже осыпавшейся кое-где землей, с кратерами, поросшими молодой весенней травой. Обгорелые решетчатые остовы теплушек и разорванные кишки допотопных мастодонтов, искореженные трубки котлов проплывали под насыпью вперемежку с обгорелыми телеграфными столбами, разбитой, не дошедшей до фронта военной техникой, грудами бутылочного стекла и обгорелого тряпья. Тяжкий смрад войны желтым туманом давил все живое.
    Поезд подолгу задерживался на маленьких станциях, пропуская воинские эшелоны, которые, пользуясь затишьем, пытались проскользнуть к фронту.
    Старый вагон четвертого класса польских железных дорог, посеченный осколками, закопченный пламенем пожаров, в которых погибали, разбрасывая искры, его собратья и соседи по составам, тихо поскрипывал на ходу, жалуясь, как живой, на свою судьбу. Он был последним в составе. Раньше он курсировал на коротких пригородных маршрутах, предлагая своим пассажирам простые деревянные, набранные из нешироких реек скамьи. Теперь ему приходилось все дольше задерживаться в пути, все реже менять своих пассажиров, которые сидели на его старых вытертых и отполированных до блеска скамьях, а чаще лежали на боку, подогнув колени и подложив под голову мешки с вещами или солдатские ранцы. В вагоне устоялся специфический запах немытых людских тел, сапог и карболки.
    Алеша сидел в углу на последней скамье вагона по ходу поезда. Ему был виден весь салон и все его пассажиры. Их было немного. Большинство - солдаты вермахта, возвращающиеся из отпусков и госпиталей. Отдельной компанией пристроились в середине вагона человек пять-шесть парней в форме организации Тодта. Видимо, вермахтгефольг из фольксдойчей или жителей оккупированных стран, кто нашел более разумным скрыться от войны в рядах армейских невооруженных организаций. Их вещи были наиболее объемны, так как содержали контрабанду в виде соли или соды, которые пользовались особым спросом у населения оккупированных областей на востоке.
    В вагоне были еще два карточных шулера и вульгарно размалеванная шлюха лет двадцати трех, громко хохотавшая в кругу солдат в противоположном конце вагона. Шулеры завтракали хлебом со шпиком, смачно чавкали, запивая еду бимбером. Угощали молодого обгорелого танкиста, возвращавшегося в часть, намереваясь втянуть его в нехитрую игру в три листика. Танкист хмурился, отказываясь от угощения, но аппетитный вид толстого в четыре пальца сала и запах свежего крестьянского хлеба сделали свое дело.
    На танкисте была форма рядового СС-Ваффен, на нарукавной ленточке готической вязью значилось имя фюрера - наименование дивизии.
    "Может, даже мой крестник, - подумал Алеша, - если он был тогда, в ноябре под Житомиром".
    Впервые Алеша видел перед собой того самого врага, в которого он с такой ненавистью стрелял из своего орудия. Сейчас он был извлечен из стальной грозной громады "тигра", хрупкий, изуродованный страшными багровыми шрамами. Жалкий вид обгорелого танкиста, вынутого Алешей мысленно из его одиозной униформы, пробудили в нем сочувствие к нему, как к человеку, такому же, в сущности, мальчишке, как и он сам, непонятно почему и зачем едущему с чувством покорности к неизбежному финишу. И впервые Алеша подумал, что его тело, как и изуродованное тело заряжающего Васьки, и сотен, тысяч таких вот иванов и фрицев ежесекундно корчатся от боли на тысячекилометровых фронтах, причиняемой огнем и железом войны по воле фанатиков, пытающихся утвердить правоту своей идеологии, якобы во имя своего народа и его процветания. Почему они должны отдавать свои тела на растерзание? Единственные, неповторимые, принадлежащие только им, созданные для работы, любви и наслаждения? А может быть, нужно?! Может быть, высшее наслаждение настоящего мужчины и есть звон стали, огонь битвы, вид крови и смерть в бою?
    "Черт знает что, - думал Алеша, - какой-то мазохизм, каменный век. Как будто у цивилизованного человека нет других аргументов, чтобы доказать свою правоту".
    Вагон нещадно мотало. Весеннее солнце, разорвав желтую пелену утреннего тумана, косыми лучами пробивалось сквозь уцелевшие стекла окон внутрь вагона.
    Шулеры усердно тасовали замызганную колоду карт, разбрасывая в виде разминки их веером, как бы приглашая любителей к игре. Компания собиралась медленно, несмело, но чувство любопытства подстегивало, а первые удачные расклады вселяли уверенность и азарт.
    Как это водится, сначала играли по малому, с переменным успехом. Когда компания созрела для настоящей игры, импровизации кончились. Все чаще с помощью незамысловатых вольтов на руках у шулеров, игравших по очереди, оказывались карты, приносящие им как раз на очко больше, чем у партнера. Первым перешел в разряд зрителей обгорелый танкист. Дольше всех держался торговец, выдававший себя за хорвата, но больше похожий на подольского еврея. Ему было что проигрывать. За ним подсел ефрейтор из люфтваффе, только что облегченный по высшему разряду шлюхой в тамбуре, и, хотя его руки слегка подрагивали, он теперь готов был попытать счастья в игре. После того как ему удалось дважды сорвать банк, ефрейтор решил, что с помощью этих засаленных картинок он сможет восстановить чувствительные потери, нанесенные его бумажнику на вонючем тулупе в тамбуре. Когда при следующей раздаче он обнаружил у себя в руках карты, дающие необходимую сумму очков, ефрейтор зажмурился от предвкушения солидного выигрыша. Оба противника одновременно выложили свои карты. Ефрейтор остолбенел от неожиданности - на лавке лежали два абсолютно одинаковых пиковых туза - один его, другой этого типа…
    Бить их начали сразу, молча, с нарастающим остервенением и азартом, который приходит при виде первой крови. Били, как бьет всякая толпа вора, пойманного с поличным, будь то в Астрахани или Варшаве, Дортмунде или Балтиморе. Били жестоко, чем попало, по голове, корпусу, по ногам и рукам. Неподвижные окровавленные тела обоих шулеров выбросили на ходу из вагона.
    Алеша сидел, широко открыв глаза, пораженный дикой жестокостью, явно непропорциональной проступку. Он был свидетелем стихийно прорвавшейся ярости толпы, которая множество своих отдельных обид, нанесенных даже другими, в другом месте и по другому поводу, сложила и выплеснула на этих, потому что представился случай и возможность.
    "Боже, - думал Алеша, - и это человек разумный!"
    Его била нервная дрожь, он икал, его тошнило. Алеша вышел в тамбур и облегчился. Только теперь он заметил в углу тамбура на шмотье полуодетую шлюху, которая прижимала сумочку к груди руками с обломанными ногтями на пальцах. Желтые космы волос ее растрепались и свисали вдоль плеч. Серое лицо выражало страх и покорность.
    - Как тебя зовут?
    - Ганна, проше пана…
    Она оживилась, поняв, что пока ее не собираются убивать. Втайне она даже была довольна, что избавилась от опеки "тех", так как ей приходилось "им" отдавать половину заработка, и еще терпеть их пьяные издевательства и попреки.
    - Може, пан хцэ?.. - кокетливо улыбнулась пани Ганна, оглаживая свои бедра и игриво обнажая грудь и круглый живот. - Я вшистко можу, як пан захцэ, - продолжала она соблазнять Алёшу, - идзь до мне, коханый…
    - Оденься. Уходи на первой же остановке. Поняла?
    - Так… так… - растерянно кивала головой пани Ганна, натягивая чулки и подвязывая телефонным кабелем порванные трусики. Она охала и ахала, жалуясь на тяжелые времена, что белье, достойное настоящего мужчины, теперь не достать, что приходится за него платить натурой, а эти скоты рвут его с тебя, как застоявшиеся жеребцы. А чулки? Где взять настоящие французские чулки? За них же берут теперь только салом! И куда только смотрит матерь божья да и сам пан бог!
    Так, щебеча и забыв о только что пережитом страхе, панна Ганна приводила себя в порядок.
    Тем временем поезд медленно втягивался в какую-то станцию. Дюжина разъездных путей, наскоро состыкованных после налетов, чтобы они могли пропустить поезда на самой малой скорости, дымящиеся руины станционных построек и останки водокачки напоминали о том, что союзная авиация не оставила без внимания этот железнодорожный узел. Пути были забиты составами. Рядом с эшелоном цистерн, черных от копоти и угольной пыли, стоял санитарный поезд, расцвеченный по бортам и крышам вагонов белыми кругами с красными крестами внутри. Эшелоны с беженцами с востока и длинные составы из теплушек и платформ, на которых угадывались под брезентом сигары фюзеляжей самолетов со сложенными тут же крыльями, танки, орудия и другая боевая техника. Они жались на крайних путях, дожидаясь очереди, чтобы покинуть эту "гавань", представлявшую собой прекрасную цель для авиации.
    Алешин поезд еще не успел остановиться, когда сирены на станции рвущим душу ревом возвестили о воздушной атаке. Алеша, прихватив свой мешок, соскочил на ходу и выдернул за собой панну Ганну. Та покорно побежала за ним к развалинам диспетчерской у въезда на станцию. Скатившись по откосу в глубокую воронку и оглядевшись, Алеша посмотрел на восток, откуда на высоте метров восьмисот-девятисот приближалась эскадрилья таких знакомых машин. Солнце освещало их пятнистую маскировочную окраску верхней части фюзеляжей, крыльев и капотов мощных двигателей. Выстроившись в боевой порядок, все двенадцать машин поочередно стали пикировать на сгрудившиеся на станции вагоны. Машины вдруг начинали падать с нарастающей скоростью носом вперед, стремительно приближаясь к намеченной цели. Как только серия бомб отрывалась от самолета, звон двигателей перерастал в мощное рычание сотен лошадиных сил, стремящихся вернуть в небо ревущую машину. Медленно проходя нижнюю точку траектории, "петляковы" взбирались вверх, освободившись от своего смертоносного груза. Красные звезды в белой окантовке кровавыми пятнами мелькали на фюзеляжах рядом с бортовыми номерами, на крыльях и килях хвостового оперения.
    Разрывы бомб слились в единый непрерывный гул. Алеше казалось, что самолеты пикировали прямо на него, и оторвавшиеся черные тела бомб с шуршанием и свистом летят в его воронку. Панна Ганна в ужасе сначала пыталась выскочить из воронки, но после того, как Алеша, отхлестав ее по лицу, уложил на дно, скорчилась, поджав коленки к подбородку, и, вжавшись в ржавую, воняющую толом и горелым железом землю, притихла. Налет длился минут двадцать. Облегченные "петляковы" построились в походный порядок тройками звеньев и полетели на восток за новым грузом.
    Все, что было на путях, пылало. Рваные бока цистерн извергали голубое пламя, которое докрасна калило их. Соседние, уцелевшие от прямых попаданий, рвались от жара многотонными зарядами, разбрасывая на десятки метров горящее горючее. На соседних путях рвались теплушки со снарядами, с шипением желтым пламенем горели толовые шашки и зарядные мешки с порохом для крупнокалиберной артиллерии, корчились в белом огне останки "мессеров", разметанные взрывами с платформ, между пылающими вагонами лежали в беспорядке сброшенные наземь танки и бронетранспортеры, чадя черным дымом горящей солярки и масла.
    Никто не тушил пожары. Несколько санитаров и десятка два беженцев пытались вытащить из-под обломков вагонов пылающего санитарного поезда раненых. Крики и стоны горящих заживо людей, потерявших надежду спастись, дополняли картину этого ада.
    Алеша, сбросив в воронке мешок, потянул за руку панну Ганну.
    Вдвоем они вытаскивали из-под обломков раненых и оттаскивали их к траншее метрах в двухстах от горящих составов, где складывали рядами на прошлогодней соломе. Среди раненых было много беженцев - женщин, детей, стариков. Они покорно давали себя унести, не стеная, смирившись со своей участью еще тогда, когда им пришлось сняться с насиженных мест. Раненые же солдаты из санитарного поезда, уже привыкшие к своему особому статусу раненого бойца, кричали и проклинали всех и вся, требуя к себе особого внимания.
    Через два часа "петляковы" прилетели вновь. Однако, откуда-то с юга появились два "мессера" и расстроили боевой порядок бомбардировщиков. "Петляковы" дружно отбивались от наседавших "мессеров", сбрасывая бомбы куда попало. Алеша из-под руки наблюдал за боем, отмечая про себя грамотную "работу" стрелков бомбардировщиков. "Мессеры" же горячились, настырно пытаясь подойти поближе к "петляковым" со стороны верхней полусферы и поразить их длинными очередями. Наконец, им это удалось. Ведущий "мессер" с бортовым номером 52 сумел "достать" крайнего "петлякова", всадив в него длинную очередь, однако, попав под перекрестный огонь нескольких бортов, задымил и с надсадным воем потянул шлейф дыма в сторону леса. От него отделилась черная точка и через несколько секунд замерла под бело-розовым пятном парашюта. Плавно покачиваясь, она устремилась к спасительной тверди. "Петляков" же, тяжело раненый в оба двигателя, завалился на крыло и, разваливаясь на лету, стал стремительно падать. Останки самолета рухнули прямо среди горящих вагонов, и взрыв от его падения слился с очередным взрывом раскалившейся цистерны.
    Эскадрилья "петляковых" повернула обратно.
    Поглощенный созерцанием воздушного боя, Алеша не заметил, как панна Ганна убежала подальше от ревущего пожара и грохота взрывов. Нашел он ее после налета за развалинами старого пакгауза. Она лежала у разбитой кирпичной стенки, свернувшись калачиком. Рядом дымилась свежая воронка… Алеша пощупал пульс на уже остывшей руке молодой женщины, положил ее под стенкой, сложив на груди руки. На теле не было следов ранений. Видимо, ее убила взрывная волна. Лицо было спокойно и умиротворенно. Панна Ганна предстала перед своим паном богом…
    
    

Глава 20


    
    В начале мая 1944-го после долгого путешествия попутными эшелонами Алеша вышел на дебаркадер первой платформы киевского вокзала. Громадное серое здание шуршало горелой жестью и встречало пассажиров мертвыми окнами. Лишенные стекол многометровые, когда-то зеркальные поверхности громадного в духе конструктивизма сооружения, по мысли автора должного служить гаванью для дальних пассажирских поездов, казались черной раной на теле доисторического мастодонта.
    Два десятка солдат и офицеров толпились у окошка военного коменданта. Их вылинявшие гимнастерки, старые вытертые шинели, ватные телогрейки с мятыми полевыми погонами создавали впечатление серой массы пчел растревоженного улья, собравшейся у летка.
    Бабы, дети, старики и старухи лежали и сидели среди мешков, баулов, чемоданов в углу бывшего зала ожидания этого громадного мертвого здания, дожидаясь попутных эшелонов.
    Посреди привокзальной площади зияла громадная дыра, через которую видны были пути, проложенные под площадью для транзитных поездов. Края дыры ощетинились рваной арматурой железобетонного перекрытия, не выдержавшего мощного натиска динамита. Внизу ритмично отстукивали стыки длинные воинские эшелоны.
    Большинство тех, кто шел от вокзала в город, направлялись к старому Еврейскому базару, где по слухам можно было что угодно купить, продать, поесть, выпить и выкупаться по направлению санпропускника в Галицких банях. Направился туда и Алеша. Как только он повернул с парадной Безаковской улицы влево на Жилянскую, перед ним открылась громадная площадь, запруженная народом, деревянными ларями, скамьями и прилавками, на которых шла бойкая торговля. Прямо на мостовой на подстеленной дерюжке были разложены самые немыслимые вещи, казалось никому не нужные, но терпеливо ждущие своего покупателя - шелковые абажуры, подковы, медные оконные запоры и шпингалеты, старые румынские солдатские ботинки, немецкие жандармские бляхи, пятикроновые серебряные монеты с профилем императора Франца-Иосифа, немецкие офицерские подтяжки, духи во флакончике фирмы Коти, ниппеля для велосипедов, французские бюстгальтеры 6-го размера, детские пинетки и прочее…
    Площадь со стороны речки Лыбедь окружали страшные глинобитные хижины, крытые досками, фанерой, толем и вообще черт знает чем. Тянулись они вдоль бульвара вплоть до бывшего Кадетского шоссе. Испокон веку они служили прибежищем привокзальных воров, босяков Евбаза и Шулявки. Здесь же были подпольные игорные дома, "малины", бардаки самого дешевого пошиба, тайные питейные заведения, где можно было запросто сбыть краденое и приобрести наркотики. Так было всегда, при всех властях и правительствах. Противоположную часть площади от устья бывшей Мало-Владимирской до Бульварно-Кудрявской и от Дмитровской до бульвара застроили еще в конце прошлого века довольно приличными двухэтажными домами бывших дешевых гостиниц и постоялых дворов. Первые этажи здесь были сплошь заняты магазинчиками, лавками и лавочками, сапожными и слесарными мастерскими. Изредка сквозь это людское море, как фантастический корабль, увешанный со всех сторон гроздьями людей, вцепившихся в переплеты окон, поручни и прочие выступы, пробивался звеня и скрепя всеми своими древними шпангоутами, маленький сине-зеленый вагончик трамвая, совершающий рейс от Житнего рынка на Подоле до Евбаза и вокзала. На остановках, когда толпа временно оставляла в покое его лишенные стекол окна и опускалась тут же на мостовую, чтобы передохнуть, можно было увидеть его помятые, давно не крашеные бока с темным пятном посередине, где до войны, на манер настоящих пассажирских железнодорожных вагонов, красовался государственный герб, - ведь по традиции самый старый в России киевский трамвай гордо именовался городской электрической железной дорогой.
    В самой середине площади на длинных деревянных прилавках разместилась обжорка, манящая запахами борща и домашнего жаркого. Упитанные бабы с Борщаговки, Шулявки, Караваевки и Соломенки зычными голосами расхваливали свой товар, упрятанный в горшки, макитры и ведра, заботливо укутанные старыми ватниками и одеялами. Тут же дымили трубами и пели разными голосами самовары. Рядом стояли солдатские алюминиевые миски, фаянсовые тарелки. Чистые оловянные и деревянные ложки пучком торчали из старых медных кружек. Сюда и направился Алеша.
    Среди торговок домашними обедами выделялось несколько наиболее крикливых и нахальных, перехватывавших львиную долю клиентов. Просматривалась организация, монополизировавшая этот маленький бизнес. Верховодила здоровенная ширококостая баба с багровым лицом, могучими руками молотобойца и низким контральтового оттенка голосом.
    Алеша отдал предпочтение застенчивой невзрачной молодухе, пристроившейся с краю прилавка. Через минуту он с удовольствием хлебал наваристый борщ со сметаной, а в глубокой миске аппетитно дымился настоящий бигос по-польски.
    Когда Алеша приступил к бигосу, он уже знал, что его "кормилица" - вдова. Ее муж погиб еще в 41-м под Киевом, а у нее на руках остался четырехлетний сын Колька, которого нужно кормить и одевать, а пособие за погибшего мужа ей не оформили, потому что сначала, в 41-м, некому было, а во время оккупации пропали все документы, и теперь, кто знает, сколько времени потребуется, чтобы оформить.
    - Сколько процентов берет с вас эта бандерша? - кивнул Алеша в сторону красномордой.
    - Двадцать пять. К тем и направляет клиентов. А я даю только пятнадцать. Так допускает только тех, у кого денег-то либо на борщ, либо на чай с хлебом.
    - А вы бы ей не давали вовсе.
    - Попробуй! Вон у нее шпана какая. Свистнет, так все горшки наземь вывернут. Главный тот вон, однорукий.
    - Молодой. Видать, немцы за воровство руку оттяпали?
    - Точно. Героем ходит. Пострадал от оккупантов. Как инвалид войны вроде
    - Угм… - промычал Алеша, дожевывая бигос и озорно стреляя глазами по сторонам.
    - А ты, миленький, на фронте никак ногу-то потерял? - поинтересовалась молодуха, глядя на Алешину деревяшечку. - Отвоевался?
    - Из плена. Отвоевался. Теперь надо кое с кем посчитаться. Должок есть у меня.
    - Откуда ж ты родом?
    - Здесь родился. И до войны тут жил…
    - Ой-ой, никак твои в Бабий Яр попали? - внимательно разглядывая Алёшу спросила молодуха с сочувствием. - Ежели нет у тебя никого, пойдем ко мне. Место найдется.
    - Спасибо, милая. Если надо будет, разыщу. А вот это передай своему Кольке, - протянул Алеша плитку французского трофейного шоколада.
    - Спасибо, сердешный. Да как же ты найдешь меня? Ведь не знаешь, как зовут и где живу?
    - На Дмитровской. В 17-м номере. Во дворе. Звать Шурой. Так?
    - Так... - растерянно улыбнулась молодуха.
    Однако в это время к ней подошел артиллерийский сержант и попросил накормить его, за ним ефрейтор, за ефрейтором - летчик, младший лейтенант и еще трое…
    В пять минут весь Шуркин товар с шутками в адрес хозяйки и похвальбой ее кулинарному искусству перекочевал в желудки солдат...
    А тем временем Алеша, легко прихрамывая, шел по Дмитровской к Лукьяновке, направляясь в конец Дорогожицкой, где за старым еврейским кладбищем начинался ставший известным всему миру Бабий Яр. Последние дома на Дорогожицкой остались позади. Справа, за обломками когда-то изящной ограды из кованых железных прутьев - развал памятников и надгробий с причудливой вязью еврейских текстов, увенчанных звездой Давида. Это все, что осталось от кладбища… Не было пощады и мертвым. Вот и Яр. Песчаные осыпи кое-где поросли скудной травой… Уголь… Древесный уголь... кости… человечьи… Кусок маленькой черепной коробки… Края обломков кости обуглены… Хилые ростки полыни… Опять кости и уголь… Ржавый ключ от квартиры. Не придет в нее больше ее прежний хозяин. Медленно бредет по дну оврага Алеша, тяжело волоча правую ногу. Опять детский череп… Сквозь пустую глазницу пробился росток полыни… Обгорелый протез. Низкое белое небо… В ушах звон и лай… Запах тлена и гари… Что это? Залп! Еще залп!! И еще!!!.. На соседнем военном кладбище отдали честь очередной жертве войны… Алеша бредет, низко опустив голову. Деревяшка глубоко зарывается в песок… Безграничный белый песок, перемешанный с углем и костями, орошенный кровью… Никто, никто не ушел… Кто ушел, тех выловили и привели сюда вновь…
    Орднунг, порядок… Приказ есть приказ. Впервые Алеша понял весь ужас происшедшего. Впервые он ощутил себя частицей, сыном этого народа, понял, что мог разделить судьбу тех, чьи обгорелые кости не хотела принимать эта земля…
    По-разному относились к Яру жители города. Их предки и они сами привыкли к погромам своих соседей-иудеев. В конце концов, это была традиция, корни которой восходили к ХІІ веку! Как маскарады или корриды. Погромы, ритуальные процессы были прочно вплетены в тысячелетнюю историю города. Среди расстрелянных были их знакомые, даже друзья, жены, дети… но они, в конце концов, смирились, привыкли… - ведь это были все-таки жиды…
    Возвращаясь в город, Алеша подсел в кабину попутного "студебеккера". Город пуст. На улицах тишина. Изредка покажется прохожий. Вся жизнь города сосредоточена на его базарных площадях. "Студебеккер", звеня мощным мотором и громыхая решетчатыми бортами, несется по древним булыжникам мостовой сначала длинной Дорогожицкой, потом Львовской и Большой Житомирской к центру, где на бывшей Думской площади и Крещатике вздыбились безглазые останки зданий и барханы битого кирпича, пронзенные ржавой изогнутой сталью балок.
    На Крещатике солдатик тормознул своего "зверя", и Алеша, поблагодарив, вышел из кабины на сморщенный от огня асфальт. Справа от него, сколько мог увидеть человеческий глаз, простирались руины. Груды кирпича пахли каким-то особенным запахом развалин. Сквозь камни кое-где пробивалась молодая зеленая трава и сочные стебли бурьяна. На когда-то самой красивой, самой европейской Николаевской улице не осталось ни одного целого здания. Их обгоревшие остовы с пустыми глазницами окон стояли плечом к плечу, как бы поддерживая друг друга, не давая рухнуть и превратиться в бесформенную груду кирпича. Не выдержал и бывший цирк, где Алеша еще ребенком впервые удивился восторгу людей, увидевших простые проделки фокусника. Не видно ни людей, ни собак, ни кошек, не слышно даже птиц. Только поскрипывает на легком весеннем ветру чудом уцелевший фонарь. Где-то на высоте третьего этажа болтается искореженная детская кроватка, зацепившаяся за печную заслонку, помятые, сморщенные в гармошку бывшие чайники, самоварные трубы, стиральные доски, выварки и кастрюли. Несгораемые шкафы, кем-то заботливо взломанные, с обрывками старых фотографий и писем в воняющих горелой краской и железом беззубых зевах застряли в барханах битого кирпича. Против Прорезной в развалинах бывшего торгсина среди старых плит с рекламными картинками - останки гаубицы, ржавые каски с рваными проломами и аккуратными круглыми пулевыми отверстиями в страшной своей обнаженности, пометившие путь безумства, имя которому война…
    Обожженные пожарами липы и тополя пушились молодыми листочками, каштаны выбросили свечи еще не распустившихся соцветий, стыдливо прячущихся среди отрочески нераспрямившихся и не вошедших в полную силу листиков. Солнце играло в изумрудных слитках стекла бывших окон и витрин, вплавленных жаром пожаров в серый асфальт.
    Великолепная старая брусчатка Прорезной, засыпанная в самом низу, у Крещатика, на три четверти щебнем и битым кирпичом, вела Алешу вверх, в старый город, домой, в большой серый дом на тихой средневековой улице с двором-колодцем, укрытым асфальтом.
    Алеша вошел через арку ворот во двор. Мальчишки лет девяти-десяти, звонко шлепая босыми пятками по асфальту, гоняли тряпичный мяч. Он прошел в угол двора и присел на бревнах, положив рядом свой солдатский вещмешок. Старый дом щурился наполовину забранными фанерой и картоном окнами, дымил железными трубами печек, пропущенными сквозь форточки, и хлопал застиранными рубахами, развешанными между перилами балконов.
    Давно старый дом не слышал смеха, не видел пестрой детской гурьбы, привыкнув дрожать от близких разрывов, от гула бушующего пламени, от града осколков, падавших на крышу.
    Выстрел пружинной двери дворницкой на минуту выбросил во двор взъерошенную фигуру в небрежно наброшенной на плечи поверх нательной рубахи серой куртке, перешитой из униформенного мундира чужой армии.
    Над колодцем двора голубело ясное майское небо. Каштаны готовы были брызнуть бело-розовыми цветами, уронить их на морщины асфальта и противотанковые ежи. Запах распустившейся сирени заглушал трупный смрад развалин…
    Алеша встал, прихватив левой рукой мешок, и медленной походкой прошел вслед за скрывшейся фигурой дворника. Остановившись в дверях комнаты, заваленной разным хламом, награбленным в опустевших квартирах тех, кто успел бежать перед приходом немцев или тех, кто нашел свою гибель во время 778 дней оккупации, Алеша в упор смотрел на хозяина логова. Его страшные глаза, казалось, излучали невидимые лучи, под которыми корчилась фигура в бязевой рубахе, щеки горели лихорадочным румянцем.
    - Не-е, - выла дискантом бязевая рубаха, пуская сопли и слюни, повалясь на колени. - Я нэ вынуватый, я сполняв прыказ, то нимци…
    Алеша молча достал из мешка кусок телефонного кабеля и кинул его бязевой рубахе.
    - Я тебе обещал отдать долг. Вот я и пришел. Быстро! У меня нет времени. Тебя там давно ждут.
    Дрожащими руками, как в полусне, скуля и причитая, бязевая рубаха движениями квалифицированного палача соорудила нечто наподобие петли, привязала конец кабеля к крюку в потолке, ввинченному в балку, и сунула в петлю голову, став на старый табурет. Алеша сделал шаг вперед и деревяшкой правой ноги быстро вышиб из-под ног дворника табурет. Петля хлестко с шуршанием затянулась, сдавив горло, и фигура повешенного, корчась в судорогах, хрипя, разбрызгивая сопли, слюну и издавая смрад экскрементов, быстро затихла, вывалив синий язык и выпучив налитые кровью остекленевшие глаза. Натянутый телом кабель тихо звенел басовой струной…
    Постояв минут пять и убедившись, что ничто не в состоянии вернуть этот мешок с дерьмом к жизни, Алеша вышел из дворницкой и, прихрамывая, направился в сторону присутственных мест. Дорога была до боли знакома. Тот же желтый кирпич тротуара, та же обшарпанная стена Софии, тот же лобастый булыжник мостовой...
    Липы и тополя старой улицы кудрявились молодой листвой на фоне голубого майского неба…
    
    



    

Объявления: