История, известно, дама суровая, и даже весьма: по-сибирски суворая. Но такие штуки порой выкидает!
Получив известие о Рымникской победе А.В.Суворова над турками, Потемкин пишет ему из Каушан – за 150 лет, 5 месяцев и 9 дней до моего рождения в прославленном сем не одним лишь русским оружием городке – письмо, заканчивая его словами, предоставляющими современным сексолого-армейским исследователям повод к вольномыслию: "Объемлю тебя лобызанием искренним […] ты, мой друг любезный, неутомимой своею ревностию возбуждаешь во мне желание иметь тебя повсеместно. […] Я рад, воздам щедрою рукою. Вернейший Ваш друг и слуга
Князь Потемкин Таврический. Каушаны. 15 сентября 1789 г."
Но – прозревая гением своим толщь столетий – будущий князь Рымникский еще за 19 лет до получения письма того от князя Таврического советовал в своем донесении "1770 г. апреля 30. Рапорт А.В.Суворова И.И.Веймарну с возмущением против покровительства": "Беринского же сделать камергером и подкоморим, да посадить отдыхать в Краков или Варшаву, например, и пусть он пишет против, и уговаривает бунтовников. Он умной статской и письмоводительной, хотя читать и писать малоумеющий человек".
До Кракова или Варшавы дело не дошло – сижу, видите, глубоко в Акке. А жаль: был бы подкоморием – судьей, значит, ведающим вопросами межевания владений. Занятие хлебное, климат опять же…
А Каушаны, Рымник… К историческому моменту чуть ли не первых моих шагов на земле Бессарабия, отвоеванная Суворовым – не навеки, правда, – у турок, становится из румынской – российской, того больше – советской. И еще того больше – Советской Молдавией. Но в сознании местного населения край этот остается Бессарабией, так что и много лет спустя советский молдавский поэт Иосиф Львович (читай Лейбович) Балцан напишет на своем румынском: "Бессарабия, Бессарабия, ты не даром рифмуешься с 'сабия'!" Сабия – это сабля. Это что! – появится новое поколение бессарабских еврейских писателей, а поименно, помимо старшенького из Каушан: Мойше Лемстер, Берл Сандлер, Мэхл Фельзенбаум, Зиси Вейцман, да и русские их переводчики: М.Хазин, Р.Ольшевский, А.Бродский, и от сего – после Холокоста и лубянских расстрелов – кунштюка истории уже и советской власти не отмахнуться было.
Сегодня эти уже немолодые литераторы – ударная, что и патриархами нашими признано, группа, те еще штучки, делающие актуальную литературу идиш, всё еще бытующую – что многих, поди, удивит – в разных странах Европы, Северной и Южной Америки, и даже – что еще более удивительно – выжившую в Израиле, где, впрочем, расстрелов еврейских писателей не было.
Абсурд – бытийный и творческий ген, по которому с ходу опознается бессарабская принадлежность наша, в поэзии, в прозе, в драматургии, эссеистике, мемуаристике, на всяком журналистикой погубленном листике и даже, по сей день случается, в запоздалых нежных эпистолах к любимым – не в пример князю Таврии – женщинам.
Лейент ун фрэйт зих!
Л.Б.
Михаэль Фельзенбаум
Из цикла "НАТЮРМОРТЫ И БРОДЯГИ"
* * *
Рыжая, красная, девка рудая Луна,
что ты манишь меня, зазываешь в свои
нечистые ночи – в постель
в этот час, когда мир
прямо катится в эйн-соф* провал
без конца и без края,
или, может быть – в соф**.
* Бесконечность (ивр.)
** Конец (ивр.)
И от страха
разрываются – жиром расплывшиеся сердца.
Рыжая, красная, девка рудая Луна,
как мне догнать скоростной этот свет –
этот дальний рассвет, если ты
вновь меня зазываешь
в нечистые ночи Вселенной?
* * *
Всевышний вымыл ноги здесь – в поту
и грязной пене волн в морском порту.
Но знаком жизни на небе и водах –
вкус соли на ресницах, вкус страстей,
и две луны на круглых эшафотах
твоих дрожащих трепетных грудей.
* * *
Ты хочешь в дождь сбежать, в беспутье улиц.
Исход твоей любви да минет нас!
Как царственно пространства распахнулись
над лоном над твоим в полночный час.
Не спрашивай, любимая, о чем я.
Я все свои любови обреченно
– все, сколько есть их – унесу с собою
на кладбище с опавшею листвою.
Под всплеск острот всех бесов и нечистых,
любимая моя, не отличишь ты
моей могилы под листвой подножной
от памятников божествам подложным.
Перевод Л.Б.
* * *
Зима – росомаха,
угладь
уголок у окна.
Апельсин в тарелке один
весь читается: одинок!
Новый день, день и ночь
меньше она – у окна зелезнать,
больше одна – желтизна.
Сморщен оазис –
цветник не узнать.
Укол.
Ура! – глазами тонкозол
Втекает в комнату
Бессмысленная радость.
Спроси,
нет, лучше
не распрашивай напрасность:
зачем умерший апельсин
так сладкожёлт.
Перевод Ильи Бокштейна
* * *
Что-то стали, трали-вали,
тики-так часов моих.
Стрелки старые устали.
Дремлет вечер. Мир затих.
Циферблат надев на пяльцы,
меркнет ломаный металл.
Но, твои целуя пальцы,
Я в них время прочитал.
Ты меня до самых доньев
Долюбила.
В этот час
Никому не слышно в доме
Вздоха вечности о нас.
* * *
Февраль и шват – им чёрт не брат.
Как ни кусай с досады локоть,
Всё хлюпает – любовь и слякоть,
Тоска и таска невпопад.
Всё наугад.
Темно. Хреново.
Но, может, Боже, в дождь войдя
С болячкой старой, с болью новой,
Ты между каплями дождя
Найдёшь бродяжку. Серый, хмурый,
Любви и прочему не рад,
Он знает всё про шуры-муры
И то ещё,
какие куры
Подстроит нам февраль и шват...
Перевод Александра Бродского
ТРАВКА ДЛЯ ТРАВКИ ЖУКОВ И ЖУКОЛИЦ
"Неплач мама неплач папа што варофкай дочка стала
Ат такой атсидки долгой даже жопа пухнуть стала
Мне радить бы ат парнишки, я иво любила верно
Тут ночной случилса шухарь ослобонюсь я наверно
Уже старой не-красивой и меня он не-узнаит
Ну так может на магилке на моей он прачитаит
Как я иво любила и памерла через ниво
такая юная и маладая…"
(М.Фельзенбаум. Из романа "Биргер Фифик")
Михаэль Фельзенбаум принадлежит к новому поколению идишских литераторов, перед каждым из которых с самого начала стоял выбор: попытаться стать современным – хотя и для весьма узкого круга – писателем, осваивая в поэзии, прозе, драматургии язык, художественные средства и методы, отвечающие эстетике второго пятидесятилетия века, или потакать и впредь вкусам и закосневшим в страшной теме запросам идишского, потрясенного Катастрофой читателя – той тягостно-трагической в любом жанре повествовательности и бытописательству, что и сегодня ещё, при всех разговорах о закате нашей культуры, способны обеспечить солидное имя и гарантированную популярность.
Модернизм Фельзенбаума, эстетический и философский, произрос из абсурда.
Из иррационального подхода к человеческому бытию и всей истории человечества.Из полного отказа от позитивизма: олэх а-руах в’аль свивотав шав а-руах*.
* И возвращается ветер на круги свои (библ.)
Этот старый когелетический иррационализм, как резюмирующая формула жизнеощупыванья и миропостигания человека на земле, стал в течение нашего столетия хут-а-шедрой, позвоночником искусства. Но абсурд, эта высшая, или крайняя, стадия иррациональности, и поэтому – истинно еврейский компонент в современном мировом искусстве вырос не из одного только древнего навиизма*, наши гении позднейших эпох тоже в том своё слово сказали.
* От "нави" – "пророк" (библ. ивр.)
Время от времени приходит на землю еврей и произносит пару, как говорится, мишигеных слов – и земля, весь шар и весь эйн-соф вокруг меняются, сменяют свой облик, а может, и сущность.
Так это было, когда первый еврей вдруг заявил, что вселенной правит, управляет космическим штурвалом – один, один-единственный навигатор;
так это случилось, когда Исаак Ньютон (а вы посмотрите на его посмертную маску!) – связал все звёзды и планеты и прочее бесконечной нитью и всем повелел им вертеться согласно его закону какой-то его гравитации; так ведётся оно и в мире сегодняшнем, после того как Альберт Эйнштейн втихомолку, не поднимая большого хипеша, на манер каббалиста, пишущего на бумажке, чтобы не произнести, шем а-мфойреш, тайное Имя, – на каком-то листке нацарапал, и даже не пару уже слов, а только несколько латинских буковиц, ну просто полный абсурд:
E = mc2
– и отменил аристотелево детерминистское мироздание с его космической, экзистенциальной и социальной субординацией.
И если у грека Платона сферы вселенной функционируют по законам музыки, то у Арнольда Шёнберга в его атональной системе уже сами музыкальные тоны перестают всякий раз опираться на первую, третью и пятую ступень, и уже всякий тон в системе – вот вам эйнштейнова релятивность – становится самостоятелен и самоценен как таковой. Настоящий абсурд для тогдашнего, в начале столетия, меломана, вскормленного и воспитанного на зримо перекрещающихся (как схема атома или осыпающиеся обручи в хула-хуп) мощных орбитах баховских фуг.
Марк Шагал отпускает влюблённую парочку парить в небесах и совсем уже сводит с ума белый свет, всю в нём переворошивши верх-низ-право-лево-сено-солому. Два других еврея, и при этом даже не на еврейском, опрокидывают историю эмпириоязычного мира: новый древний мистик Франц Кафка и могильщик семантики Тристан Цара – Сами Розеншток из румынского штейтла Мойнешть, чей псевдоним означает "тоскующий в стране" ("trist in tara") и чьё творчество – это открытый, хоть по сей день и не понятый бунт против 2000 лет галута и конформизма. И могло ли так быть, чтобы он, мойнештский еврей, не читал всенародного мудреца-абсурдиста Чилиби Мойше, того самого Эфраима Мойше из Фокшан, чьи "Размышления сорока ночей" полны, опять же, того самого: "У жены-молодицы рождается, через три месяца после свадьбы, дитя, и муж силой ведёт ее к раввину на суд, поясняя там свою жалобу: "Если она и дальше так станет рожать по дитю в три месяца, где набраться мне средств и работы, чтоб их всех прокормить?"
Вот этим абсурдным, присущим еврейскому простолюдью мышлением и способом действовать, и наделяет своих персонажей в прозе и драматургии Михаэль Фельзенбаум. И не всесветно признанный юный родоначальник театра абсурда Альфред Жарри, и не нобелиант Сэмюэл Беккет, и даже не все три великих земляка (через Прут) Фельзенбаума – Ион Лука Караджале, Эжен Ионеско и убийственный иронист и разрушитель мифов Марин Сореску, пьесы которых Фельзенбаум, человек где надо учившийся и временами столичный, конечно же, читал, а может, и на румынских сценах смотрел, – не они, как мог бы вообразить себе европейский зритель, прямые его предшественники и менторы.
Единственный его вожатый, сам, к тому же, не sub Julio рожденный, это – да вот же он! над крышей, смотрите: Менахем-Мендл, луфтменч, человек воздушных паров и потоков над Мазеповкой или Касриловкой. Наш как есть весь – Менахем, Менаше, Менашкелэ, ашеназский, скажем стилем повыше – ашкеназийский национальный наш тип, евреянин галутный, вновь врасплох нам открывшийся в фельзенбаумовских фантасмогориях. В многочисленных разных образах и проявлениях.
Хорошо познав на cобcтвенной шкуре олам-а-гойим, Фельзенбаум не слишком ориентируется на глобально принятую шкалу духовных и культурных ценностей. Истинно аутентичный еврейский мир – как древний танахический, так и тот, в котором автор сам живёт то в "штейтэлэ Бэлц", то в Бухаресте или аж в Тель-Авиве, – вот его интеллектуальная и бытовая среда с её десятками всех этих менахэм-менделей: ангелов, курв, грезёров, воров, пастухов, рецидивистов, пророков, пьяниц… Всё еврейское человечество, планетарный Менахем-Мендл самых разных фигур и характеров: "Бабушка с Ициком играют бриллиантами. Начинает что-то такое звучать на хасидский манер – бом-бом-сим-бом-бом… Бабушка танцует, в мелодию вплетается плач маленького Хеймке. Ицик стоит, погружённый в какие-то мысли, бабушка танцует. На сцене постепенно темнеет" ("Горестная комедия. Сумасшествие в двух картинах").
Современная драматургия – много больше драматургии классической и традиционной – нуждается в реализации, то есть в том, чтобы пьеса была поставлена на сцене и увидана-услышана зрителем. Михаэль Фельзенбаум, окончивший в ленинградском Институте культуры факультет театральной режиссуры, а позже руководивший Бельцским идишским театром "Менора", – не просто литератор, способный, среди прочего, написать и пьесу, – Фельзенбаум понимает всю специфику, особенности драматургического произведения, законы композиции и сценических эффектов, и уже за письменным, как это принято называть, столом он видит перед глазами мизансцену и слышит произносимый актёром монолог, или, как это у евреев бывает, диалог сразу двух до двадцати семи персонажей.
Это значит, что драматург Фельзенбаум пишет для режиссёра Фельзенбаума, и не принимаясь сравнивать его с Шекспиром, Мольером и Брехтом, хочу только напомнить, что самых крупных успехов театр достигал именно в подобных случаях, когда драматург-режиссер сам ставил свои произведения.
Но для Михаэля Фельзенбаума театральная сцена в Израиле не нашлась.
Зато имя его, больше среди молодых, всё же известно, и числится он у них, в основном, у русскоязычной тель-авивской богемы, завсегдатаев "Троянской кобылы", лучшим идишским современным прозаиком и драматургом – и ведь правы!
Само собой – ценят его и те редкие в молодёжной среде уникалы, кто способен прочесть его книжки на идиш.
* * *
Мы сидим с ним, в тель-авивском кафе на ул. Бренер, 14, и он ме-е-едленно вытягивает – наугад, как из колоды крапленую карту – какой-то помятый листок из распатланной пачки вспоротых конвертов, приходящих на его имя из обширно известной тюрьмы Абу-Кабир. Ему пишет и спрашивает мнения по поводу посылаемого нового стихотворения бывшая его, ещё с бельцских времён, однокашница, а ныне – отъявленная воровка и всё ещё его почитательница. К стихотворению (перевод см. выше) приложена записка личного свойства: "Сиводня пастились. Пришли исказали придёт новый рэбэ так все пастились только жлоп из жмеринки спистил у девачик каторыи шъют кастюмы нанашых жинихоф фалафил куда ани ложат в ниво трафку для трафки жуков и он атравилса фалафилим девачки каторыи шъют кастюмы нанашых жинихоф пашли к сибе шить новый кастюм нажлопа из жмеринки каторый атравился фалафилим для жукоф и лишит типеръ вагонии ивсем мишаит пастица".*
Я понимаю, что он, у евреев как говорится, "играет театр" и – лет 15 уже – подыгрываю ему.
Л.Б. Акко, лето 1994
* Все цитаты приводятся в переводе с идиш.
Борис Сандлер
БЛАЗНИСТАН
Иехуда Ашкеназ сидел в длинной белой рубахе по самые щиколотки и с рукавами, в которых и рук не поднимешь – тут же соскальзывают к плечам и сжимаются гармошкой, открывая его худые волосатые руки, а то вдруг свалятся к самым ногам и болтаются, пустопорожние, где-то там внизу. Можно было подумать, что не к рубахе пришивали пару дурацких этих рукавов, а уже к ним, к рукавам, приспосабливали рубаху.
Иехуда на цыпочках, босиком, подкрался к запертой двери и, припав ухом, затаил дыхание и смежил веки...
Весело прогромыхал гром. Он прокатился по небу и ловко спрыгнул землю, распластавшись по степи конским топотом и ржанием. Лошади сбились в тесный табун, терлись друг о друга широкими тугими задами и напруженными шеями, подталкивая мордами бегущих впереди. Хвосты и гривы реяли на просторе, взрыхляя плавно-разлитое злато заката...
Иехуда поднялся с корточек: ангелы-хранители уже спят. Еще раз бросил опасливый взгляд на дверь и принялся копошиться в единственной подушке его нищей постели. Пальцы нащупали что-то в комковатых клочках ваты – это сразу можно было понять по его тонким губам, вздрогнувшим и пробудившим на морщинистом лице довольную улыбку.
Иехуда, как фокусник, выхватил из наволочки несколько плотно свернутых бумажных трубочек, обвязанных черной ниткой.
Улыбка сияла в глазах: "Сегодня... Сегодня прибудет Посланец..." Трубочка, ненамного больше папиросной гильзы, лежала на его ладони. Он потянулся к ней было другою рукой, но рукав на плече шевельнулся и с какой-то хищной жадностью набросился на свертыш, точно торопясь его проглотить. Иехуда только успел сжать пальцы. Рукав, как промахнувшаяся змея, ни с чем повис в воздухе. "А кренк – вот что вы у меня получите! Холеру в живот!" И уже не улыбка, а злая гримаса исказила его лицо. Он заскрежетал зубами:
– Х-х-х-олеру!
Иехуда поднял взгляд к узкому зарешеченному окну, прорезанному в потолке и, что-то припомнив, с какой-то обреченной надеждой повторил шепотом: "Сегодня прибудет Посланец". И снова донесся топот несущегося вдали табуна...
Лошади еще не поняли, что они на свободе и что в широкой степи Блазнистана хватит места для каждого живого творенья. Рыжий табун стлался, как разбушевавшееся пламя, вырывая из жирной земли комья почвы вместе с травой. А может быть потому именно, что эти большие красивые твари почуяли воздух вольности, их обуял панический страх, и следуя врожденному инстинкту, доверив свои жизни копытам, слились они в быстрый, неудержимый поток...
Сверху, сквозь решетку оконца, в каморку к Иехуде заглянула звезда, сразу чем-то напомнив лошадь странника Беньямина. Да-да, точно посередине, между двумя навостренными, вечно настороженными ушами и черными, словно спросонья выпученными глазами нежно проглядывала из-под рыжей взлохмаченной челки белая звездочка. Ну конечно, это же он, Беньямин-странник*, как прозвали его, обнаружил, на пути последнего своего путешествия к красным евреям, благословенный остров, и дал имя ему Блазнистан**.
* Персонаж романа Менделе Мойхер-Сфорима "Путешествие Вениамина Третьего".
** Название здесь дано переводчиком как эквивалент заголовку в оригинале. По Вл.Далю "БЛАЗН м. или блазнь ж. церк. соблазн, соблазнительные слова, поступки, мана, морока, обаяние".
Еще мальчиком, притом совершенно случайно, нашел ту книжку Иехуда, ту самую, с оборванным началом и концом – только девяносто две перепачканные страницы держались еще на нескольких ниточках расползшегося корешка. Он достал ее из-под горы мусора на городской свалке, где с таким интересом рылся, бывало, как бездомная собачонка, целыми днями. Порой попадались необычные, странные вещи, о которых он даже не знал, чему они служат и как называются. Они будоражили воображение, он придумывал про них увлекательные истории, оживавшие ночью во сне и уносившие его в сказочные миры... "И что только из тебя получится, когда вырастешь? – вздыхала мать, – старьевщик?... тряпичник?.."
Иехуда Ашкеназ стал поэтом. Глубоко в душе запеклись у него строки из спасенных тогда страничек... И хорошо, что в душе, а не в памяти, не то ничего бы от них там уже не осталось...
О, как отлично постигли они, эти архангелы, искусство вычерпнуть из человеческой памяти все, что им не по нраву, а потом снова наполнить каждую клетку мозга страхом и ужасом... Нет, не животным страхом (у животных он инстинктивный), но ужасом человеческим, осознанным... Из всей его прежней жизни архангелы Иехуде оставили только несколько считанных воспоминаний и снов, причем тех именно, от которых он сам хотел бы избавиться, навсегда позабыть... Но история с Беньямином и его островом Блазнистан сохранилась...
Тишину нарушил глухой стук – два коротких удара, потом еще один...
Архитектор! – отдалось, как эхо, в сознании, и он быстро нырнул под железную, вмурованную ножками в каменный пол койку, откуда доносились сигналы, подаваемые за стеной соседом.
Архитектор – так того здесь прозвали – всю жизнь свою носился с гениальным проектом восстановления и окончательной достройки Вавилонской башни. Расчеты и чертежи были предельно ясны и убедительны... Но никому нет дела до этого. Никого больше эта башня, этот древний замысел не интересует. То ли дело – мавзолеи, саркофаги, крипты целых династий... Снова в моду вошли семейные склепы с роскошными надгробьями – "эстетично, гигиенично, комфортно", как полагают те, кто знает толк в этих материях...
Иехуда весь обратился в слух – словно стал большой ушной раковиной. Удар за ударом, идущие из-за стены, выстроились в краткую телеграфную строку: "Передай Посланцу привет..."
"Да-да... обязательно, дорогой мой брат Архитектор, – стучало, вторя ударам, сердце, – я передам... И ты еще восстановишь Вавилонскую башню... там, в нашей с тобой стране Блазнистан, где люди и лошади свободны, как полет фантазии..."
И вдруг мысль его, напряженная, как натянутая струна, оборвалась. Какое-то время, уже было приготовившись отстучать свой ответ, он еще перекатывал между пальцами камешек, служивший для контактов с соседом, но как-то разом обмяк, потерял интерес, отшвырнул камешек и выбрался из-под койки.
Иехуда Ашкеназ, туго спеленутый своими безмерными рукавами, сидел теперь скорчившись на постели, охватив руками приподнятые колени и упершись в них бородкой. Сколько времени сидит он уже в этой позе, завернутый в талес покорности и смирения? Да и в самом ли деле сидит он сейчас на койке, а не погружается в беспросветную бездну, в теснину мрака и ужаса? Так случается с ним всегда, когда мысль уводит его в запретную зону мозга, которая сразу захлопывается за ним – и он медленно или вдруг в отвесном, как камень, падении, низвергается в пропасть.
Остекленевшим взором он смотрит на бледное под решетчатой тенью пятно на полу. Но вот взгляд его сфокусировался, и он передернул плечами, как будто пробуя освободиться от крепких пелен. Рукава и впрямь поддались, расплелись и опали справа и слева, подбородок над коленями опять приподнялся.
Иехуда выпрямил спину и, уцепившись зрачками за луч, повел взглядом снизу вверх – от решетчатого пятна на полу к зарешеченному оконцу на потолке, и наискось дальше – к мерцающей в небе звезде... Опомнился и спохватился – что с его записями? Вопрос этот, обращенный к самому себе, означал, что он, Иехуда, вышел наконец из состояния потусторонности, выкарабкался из мрачной теснины. Резко перевел взгляд с дальней в небе звезды на свои сжатые в кулак пальцы, вонзившиеся ногтями в плоть и надежно сторожившие его тайну не хуже намертво сжатых зубов у человека, допрашиваемого под пытками.
Он никогда не заботился о том, чтобы записывать свои стихи. Они являлись к нему, как нездешняя греза или сон на родном языке, на родном мамэ-лошн – а такое разве на бумаге запечатлеть? Стихов его не распевали на улицах или в пивных, но в ночь любви их нашептывали желанным, дабы сладостную сию напевность впитало в себя в миг зачатья будущее дитя. Его строфы дышали воздухом страны Блазнистан, и он не раз себя спрашивал: что за странным таким именем назвал остров свой Беньямин? Блазнистан... Блазнистан... Может быть, где-то в той книге нашел бы он объяснение, найди ее он тогда целиком.
Ученые, разумеется, могли бы на основе сего топонима развить целую диалекто-графолого-психо-правописательную теорию. Но Иехуда воспринимал это слово на свой лад, не понятийно, а скорей как метафору. Распевность его – Бла-зни-стан – рождала в воображении какой-то особый образ: ему рисовалась девственная земля, не изведавшая ни химии, ни воронок от бомб; прохладные леса с непугаными павлинами; лазурные, полные покоя водоемы с серебряными форелинами... И лошади... большие табуны лошадей... Туда, в Блазнистан уведет он всех мечтателей мира, сновидцев, чьи грезы могут быть воплощены только там, в той стране... Они ждут уже, когда он, их вождь, Иехуда Ашкеназ, верный последователь величайшего на свете мечтателя Беньямина-странника, подаст им знак, и они наконец соберутся вокруг его знамени, под общим флагом, и тогда, о, тогда – вперед! вперед к новым лучезарным мечтам!
Он, конечно же, не забудет и тех, кого архангелы наглухо заперли здесь и не выпускают: мечтателя Архитектора, мечтателя Кулинара – другого своего соседа, открывшего рецепт манны небесной... Да, той самой манны, что Всевышний когда-то послал своим страждущим детям на землю... Но опять, как и в случае с Архитектором, оказалось, что его манна никого не интересует, что "ее производство нецелесообразно по причине повышенной калорийности..."
Да, но прежде-напрежде должен появиться Посланец. Иехуда ждет его каждую ночь. С ним передаст он свое воззвание, свой "Манифест к мечтателям мира"... Почему же тот не является? Давно уж пора... Больше ждать Иехуда не может, нельзя... Эти архангелы, страшно подумать, еще обнаружат его "Манифест"...
И вдруг страшное подозрение, как заноза, впилось Иехуде в мозг: "А что если архангелы перехватили Посланца? Связали и заперли где-то здесь рядом?.."
Опять прогремел гром. Но уже не игриво и весело, как в прошлый раз, а какой-то напористый, злобный. Вспугнутый табун дико понесся по степи, и безудержный страх, испаряясь со взмыленных рыжих крупов, поднимался и дрожал над землей. Громадная туча все ниже опускалась над ними, чтобы вот-вот разрешиться сплошным тяжеловесным градом. Вдруг одна из лошадей, бежавших впереди, с белой звездочкой на лбу, круто взяла вбок, и весь табун, как по команде, пустился следом...
Там впереди зеленая ровная степь обрывалась, повиснув над ощеренной пастью провала...
Нет-нет... Только не это... Иехуда скрипнул зубами и обхватил руками голову, точно укрывая ее от летящих, как камни, увесистых градин из его томительного видения. Вскочил и бросился к двери, стучал в нее и кричал:
– Выпустите меня... Выпустите... У меня встреча с Посланцем!
По ту сторону двери послышался недовольный заспанный голос:
– Поднимайся, Гаврила, этот из третьей палаты опять разошелся...
– Опять, што ль, к посланцу просится? – широко зевнул Гавриил, – всяку ночь то же само... Ну пошли, Михайло.
Через десять минут Иехуда уже лежал на своей койке, туго спеленутый рукавами рубахи, моргал глазами и жалостно просил: "Гавриил, Михаил, миленькие, дайте хоть раз взглянуть на Него..."
– Сейчас, сейчас ты узришь его, – отозвался Михаил и сноровисто вогнал под рукав ему полный шприц. Гавриил в это время наклонился и что-то поднял с пола. Это были свернутые трубкой записи Иехуды, он, должно быть, уронил их, когда оба архангела утихомиривали его.
– Интересно, что это тут? – Гавриил с любопытством стал разматывать черную нитку.
– Может, доллары?.. Помнишь тронутого того, из восьмой?
– Как же ж! Волосатый, с такой-во бородищей... Все стращал капиталами своими мир перевернуть.
– Верно, тот самый. Так у него после смерти таких трубок штук тридцать нашли, и все с долларами. Жаль только – с фальшивыми...
– Да не-е-т, – осклабился Гавриил, – у нашего-то откудова долларам взяться? Он поэт, понимаешь... мятущаяся душа... Во, глянь, бумажки, бумажки, и все, глянь, пустые...
Михаил рассмеялся:
– Порожние сны, наверно, записывал...
– Хотя вот... – продолжал Гавриил, – на одной тут чегой-то нацарапано, во: Блаз... ни... стан...
– Чего-чего? – не разобрал Михаил.
– Блаз... ни... стан... Блазнистан! Может, это шифр какой?
– И что только этим психам не взбрендится... Ну, айда, Гаврила, еще покемарить можно...
Вавилонская башня, воздвигнутая посреди страны Блазнистан, опиралась на тихую гладь закатного неба, и мечтатели всего мира сидели кругом на крылечках, потчуя себя вареньем из манны и запивая чаем, благоуханно разлитым по блюдцам. Детвора предавалась играм, малыши веселились и шумно поддразнивали друг друга на языке, доставшимся им от отца с матерью еще до рождения, в ночь любви. Павлины грациозно помахивали веерами роскошных хвостов, наполняя прохладой экологически чистый воздух...
– Смотри, сколь прекрасна твоя страна! – произнес Посланец, – и как хорошо, что все это только сон и не более, ибо не все воплощенные сны уже осчастливили мир... Что-то должно ведь и на будущее остаться...
Перевод Л. Б.
Моисей Лемстер
О Мише Гральнике, игре в поддавки
и некоем редакторе ночных снов
(Из поэмы)
"Что наша жизнь? – Игра!"
П.И.Чайковский, "Пиковая дама"
1.
Приснился Миша Гральник мне.
Вы спросите, а кто он, этот Миша,
которого ты вдруг вставляешь в стих, –
талантливый писатель? знаменитый
поэт иль, может быть, создатель пьесы,
так сильно полюбившейся на сцене
еврейской публике?
Нет, Миша Гральник – друг
моей давнишней юности, мы оба
играть любили в шашки, в поддавки.
В саду вишневом, залитом сияньем,
садились мы, ну, правила игры
известны вам: выигрывает тот,
кто первым проиграется вчистую,
то есть отдаст все шашки до одной.
Я Мишу лет уж тридцать как не видел,
он перебрался в Штаты. А вчера
является ко мне, во сне, все так же
красив и юн…
Должно быть, у того,
кто сновидения творит, редактор
над головой не нависает, можно
что хошь из пальца высосать. Не то бы
приснился Боря Сандлер мне – хороший
прозаик, или широко известный
поэт Беринский, или Фельзенбаум,
короче:
вся
еврейско-
бессарабско-
писательская
мафия, –
как взялся
нас называть опять-таки еврейский
этнограф-стихотворец В.Чернин…
Но мне приснился, надо ж, Миша Гральник,
с которым мы, бывало, не спеша,
подолгу, в лучезарном том, вишневом
саду – играли в шашки, в поддавки.
2.
Там, в Единцах, портные толк понимали в шашках!
Там чужаков компания в "компанью" не брала.
Меня – другое дело! Меня портняжья бранжа
своим считала (мама портнихою была).
Вот с ними и постиг я игру, науку шашек.
Я чести их поныне, ей-бо, не уронил,
и был других не хуже на всех турнирах наших,
а пару раз случалось – и чемпионом был.
Там, в Единцах, евреи придумали загадку
для умников заезжих, для их мозгов зарядку:
– Хороший шахматист он – кто?
– Гроссмейстер.
– А лучший наш шашист, он – кто?
– Гросслемстер!
А в Бельцах – там евреи над "шахматэс" корпея,
входили в раж, ломали доску, а то и две,
а наши им портняжки:
– Да, шахматы – не шашки,
для шахмат – голова нужна,
для шашек – в голове!
А рядом же ж – Бричаны…
Там домином стучали,
то "рыба!" там кричали, а то "козёл!"…
Так вот:
"Козёл" – ведь он и в шашках козёл в своих замашках,
козёл - ведь он на идиш
"а цоп" (налево справа
когда прочтешь ты, право,
опешишь как увидишь –
он "цоп" наоборот!).
А в Единцах портные – шашисты записные,
играли молча, долго, или как за шитьем
задумывались, или вполдумы заводили
Зелика Бардичевера песню о своём:
Бин их мир а шнайдэрл –
сам себе портнойчик,
руфт мэн мих рэб Бэрл –
я – Бэрл, говорю,
нэй их мит а нэйдэлэ –
шить-то я не очень,
шнайд их митн шерл –
шью я и порю…
Портные единецкие, когда б вы только знали,
что доблестные рыцари в средние века
д е н ь
для турниров шашечных себе высвобождали
среди походов – сняв с себя доспехи, клятву знамени
и тяжкий груз древка.
Где вы, Аврум Гандельман,
Шустер Даниэль
или Лейзер Флейшикер – ну просто менестрель…
Ваши светят лица мне из туманной мглы,
городские рыцари ножниц да иглы.
3.
А мы-то с Мишей Гральником дружком моим из юности,
играли – не из ленности, а словно как с руки –
в саду вишневом, залитом сияньем, ароматами,
мы с Мишей моим Гральником играли в поддавки.
Игра, конечно, странная – тот, кто щедрей, не жилится,
кто под конец останется ни с чем, верней, с чем был, –
тот, значит, победил!
С чего бы это вдруг во сне затеял друг являться мне?..
И я подумал как-то,
что может быть, в конце концов,
и у творца всех наших снов есть все же свой редактор?
Редактор замыслов, основ – и мудрый, и с нахрапцем,
из наших, бессарабцев.
Перевод Л.Б.
Лев Беринский
CТИХИ РАЗНЫХ ЛЕТ
Панург
Я счастлив, что я – это я, великолепнейший
Лёва Беринский!
Но ежели шнобель мой вам не по вкусу,
родословные списки,
образ жизни: буффонада & whisky, –
извольте, я тут же лавчонку мою прикрываю
и горло – вот этой вот бритвой – перерезаю,
а наутро встаю с бодуна: пара ног; пара рук!
А уж рад! Бо теперь знаешь хто я… Та як ж вiн… Панург!
– Ах, Панург, – станут девки кричать мне, эдема исчадье, – ах, пойдём, мы уж как-нибудь вместе поднимем вопрос
насчёт как там становится встанькою ванька –
ну прямо хипноз!
– О Панург, – за советом припрутся до хаты
"Д-Д", домкрат-демократы, –
что там чернь говорит? не пора ли нам во власть?
не уверен пока ты?
– Хе, Панург, – будут брызгать слюной на базаре евреи, –
ты тут что продаешь?
– Рупь за грош!
– Голова! Обрезайся – и обратно крестись поскорее...
А под вечер, когда, говорят, над Парижем
сияния протуберанцы,
я бы шёл на кладбище Saint Paul, затерявшись в толпе,
и молил бы под деревом, где творец мой лежит,
чтобы – раблезианца,
то есть самоубийцу – меня бы забрал он к себе.
Средневековая космогония
Вокруг малого, с город, пространства,
обнесённого плотной орбитой
стены крепостной, по которой могла бы промчаться
боевая, как песнь, колесница,
запряжённая буйной шестёркой –
боевая, как песнь, колесница, запряжённая буйной шестёркой
мчится
по стене – а на башне откормленный стражник уснувший
куняет сидит.
Кое-как дотащившись на клячах, на подводах и фурах,
на кучах мешков, до отказа наполненных
пшеницей и воздухом,
мы сползаем на землю и смотрим,
как хлопцы и кнехты разгружают повозки,
я стою в стороне позёвывая и шилом
прокалываю мешок за мешком – и струится
пшеница в подшипники ржавой орбиты, а воздуха струйки
вырываются грозно и, как пушечки, в клочья разносят эмаль
небосвода и круг горизонта в глухой
безвоздушной Вселенной.
Новый рай
Шестеро белых, вроде киноартистов, аккордеонистов
на эстраде играют весёлую румбу, мотив
La Fiesta – и светлые слёзы текут и сияют
на лице у трепетных душ, прибывших сюда
с земли, где вчера ещё праздник кружил их – фиеста…
Концерт окончен. Старый Енох провожает их в рай
и подводит к воротам, на арке которых
Ab ovo
Ab оvo, т.е. из яйца – выраженьице было у римлян.
Ай да вумный латинянин! А ведь правда: курица – из яйца!
Скорпион – из яйца! Рыба хек – из яйца: из янтарной икринки!
Человек – из огромного чудо-яйца
с двумя парами нежных отростков
и наростом золотейших волос –
и умеет оно
танцевать и смеяться, и от страха бледнеть набухая…
Бог – как птенчик сидит в своём космосе в крапинку
в звёздном яйце.
Я вспоминаю: в 47-ом посреди голодухи
на кишинёвском базаре, на заплёванной жёсткой земле
в кепаре разложив по спирали кучку белых галактик,
сам в медалях как фраер, Яшка-жидан на тележке,
поскольку без ног,
вдруг припадочным криком, птичьим клёкотом вдруг заходился:
– Божьи яйца! Божьи яйца! Божьи яйца!
И теперь только рёв его я понимаю:
пропитанье и жизнь даёт Бог.
Антиквариат
Еврейский самовар, как известно, – квадратный
и сколочен из реек.
И кипящее в нём содержимое
– ярость и свист –
бьёт из щелей, как, бывало, дым вырывался
из крепости, в древности, из недреманных грозных бойниц...
Между тем как доподлинная Матрёна,
с медной грудью округлой
и окатистыми боками – стоит, подтанцовывая
посередине стола, дожидаясь,
когда гости неспешно рассядутся и, расстегнувшись,
распоясавшись, сердце расчешут
перед милым душе земляком – и тогда-то уж, братцы,
там такой начнется стриптиз...
Что до меня, то я пью исключительно пиво –
из жестяного чайника.
На вырубках
Старый, старый Аврум, в целом мире остался один.
Распахнёт он окно: никого, кроме призрака смерти.
Сам себе и работник, и начальник, и пан-господин.
И куда же, Маруха, они все поразъехались, черти?
Кошка – то есть Маруха – сиганув со шкафа на стол,
раскричится: "кумяу-мякум!", то есть: "Дай молока мне!"
– Пей сама знаешь что! – отвечает старик,
и мосол достает ей из чана:
– Пососи-ка, бэйн жёсткий, а всё же не камень…
До чего же упрям! Говорили ему: "Поскорей
уезжай, понимаешь? Закрывают, дедуня, лесничество..."
– Я здесь качество всю свою жизнь выдавал, и количество,
и заслуженный пенcи...
Ненормальный какой-то еврей!
Истязание солнечным светом
Я осматриваю музей, арсеналы защиты, оружия:
чем ещё меня в панику можно вогнать, страша и запуживая?
Я на улицу выйду: в окрестностях, залитых солнечным светом,
ждёт с вопросом меня
всё, что ходит, летает и ползает в мире трепетном этом.
Это мой, а не чей-нибудь мир. И никто не страдал так доныне
на земле под плафоном с этой лазерной лампой,
подвешенной посередине.
Моя речь
на открытии
подножия памятнику
мандрилу,
обитавшему здесь и оставившему
на граните
два красных следа:
– Э-Э-Э-а-а-а-а-а-а-а…
Последние известия
Ракета, пущенная с мыса Канаверал, мне влетает
в правое ухо
и, набрав три витка в голове, – пока я прощаюсь,
на сей раз навсегда,
со Светланой (днём и ночью она предо мной)
– грозный "Першинг"
вырывается, слева уже, из моей головы и в лазурь
устремляется к сферам, весь в зелёных и жёлтых пятнышках мозга и грёз, весь гудит
звонким телом своим – от погудок, что певала мне мама, бывало, держа на руках.
С Богом шутки, однако же, плохи: вдруг пламя и треск – и эфир затянулся, как рана, как под ряской – болото,
а потом из болота выезжает картофе- леуборочный славный комбайн "Комсомолец Морфлота" надвигается, наезжает, две ноги мои переезжает, вот-вот с клубнями перемешает
золотой мой костяк.
Французская серенада
На седьмом, на обрывистом небе, где гулок эфир,
я сижу себе семечки лузгаю и поплёвываю на мир.
Надо мной – только Он, мой капрал. Словно в бане с полка,
свесив ногу, в парах мирозданья задаёт храпака.
Вечереет... Со струйкой слюны на щеке,
с лежака – во весь рост
подымается. Покряхтевши, уходит в село первых звёзд.
И у пыльных ворот, там где вдовушка ждёт его долго, –
бац! – спросонья башкой задевает медь лунного гонга.
Философия
На себя это тело, точно тесный башмак, я напялил как шмок,
и всю жизнь, в одном башмаке, ищу парный башмак.
В деревне
Бонна Легорн, мадам из Ливорно, а в общем – хохлатка,
и индюк L’abbе, француз из онегинских добрых времён,
ходят за моим малышом; учитель Л'Аббе
вдруг останавливается, распластав два грязных крыла
– с востока на запад –
а потом, развернувшись – с юга на север – и намечает
мир, ожидающий гражданина: география – пять!
Затем биология: подцепив червяка, подносит
прямо в клюве к детским глазам, картина скорей
из социологии.
А Madame взбегает на кучу и откопав
три кукурузных зерна, по обычаю кур
под навес переносит, под старую драную крышу,
и в них тычется, они лопаются, и я слышу:
до-ми-соль, ми-соль-до, соль-до-ми – Моцарт, опус С-dur.
К волновой теории. Суждение
Томас Эдисон и Александр Попов, ваша догадка
насчёт волнообразности планетарной природы – вполне
подтверждается ныне, и это не только
телеграфная связь, телефонная или на телевизионной волне.
Телепатия и телеангиэктазия (века примета,
красно-синие пятна у нас на носу);
Телемах, добивающий в небесах с того света
гусаков, перелётных гусей-женихов; на весу
гудящие в степи провода, Млечный Путь
(рыб серебряных полон) – всё волнуется и волнится.
А – русалки? Зелёные, водяные девицы
с их шестью или, может, семью тела волнами (грудь
и т.д.), с волосами как мох на заре
на украинских речках и валунах, на скандинавских песках,
на камнях таинственного Лох Нэсс*
с настоящим чудом в дыре?
* Озеро в Шотландии, название которого по-своему обыграно в оригинале: "лох" на идиш – "дыра", "нэс" – чудо.
Проект памятника моему отцу при его вечной жизни
От троих детей и шести его внуков – цветы.
От детей его внуков, то есть внуков его детей – цветы.
От внуков его ликующих внуков на солнечной этой планете – цветы.
И когда в сентябре, в 2080-м,
гора этих ярких бутонов начнет увядать,
а воздух – загустевать от ароматов,
пусть в зыбком струении розовых, синих паров
возникнет фигура, некий контур прозрачный,
который, вдохнув благовонного ветра, чихнёт,
а толпы людские внизу рассмеются счастливо:
– Будь здоров, Шмил Беринский!
– А-а-а-пчхи...
А вы, бедненькие…
Среди бела дня в доме делаю ночь:
окна – зашторены
люстра – погашена
сам – закрылся в шкафу
Ку-ку!
Забираюсь
в обувную коробку модель "Скороход"
в длинный узкий носок башмака
зажмурив глаза
жду.
Вспышка молнии – это Господь Саваоф что тот киномеханик
демонстрирует мне неземные ландшафты
и нездешние существа
и я наскоро их заношу в темноте
в мою жёлтую в клетку тетрадку:
водяную гору однокрылого ангела борова
с виолончелью в копытах, восьмое
из семи небес – chapiteau!
А потом вы читаете всё это нервничаете спрашиваете:
что значит это что значит то?
Перевод автора