Артур Фредекинд

СТРАХ



     
     Маленькие немецкие городки существуют лишь для того, чтобы создавать ощущение продолжения германской истории. На самом деле история закончилась, по жесткому диагнозу американского японца (он, конечно, имел в виду весь мир, но мы-то видим, что в мире история еще только начинается, а Европа уже не совсем мир, это некая резервация для старичков, продолжающих играть в цивилизацию), и беззаботные, игрушечные площади с обязательной компанией слоняющихся и ожидающих своего часа турок; и нежащие слух колокольным и поразительно искусственным звоном церкви; и ласковые, веселенькие домики, постепенно заполняемые алкоголиками и сумасшедшими - все это скоро прервется, да и уже определенный период не живет, а только часто подкрашивается, подчищается. И стоит неглубоко колупнуть штукатурку или приподнять дерн газона, как обнаружится плесень либо ржавые трубы. Однако пока еще вовсе не страшно побродить гофмановскими (или кафкианскими? нет, нет, бросьте, тьфу, тьфу, тьфу!) улочками, особенно перед Рождеством, тем более при ясной луне, аккуратном морозце, ощущая внутри себя три рюмочки "мартеля", а на себе пуховую куртку "Alasка". И, понимая, что тебе-то по большому счету все равно, живет или докручивается Германия, ибо ты успеваешь попользоваться строгой церковью, точно игрой органа (пусть слегка провинциальной, зато без нагнетания страстей), "легонькой" проповедью (телевидение устраивает нечто значительно интереснее, Роберт де Ниро, например, так что побыстрей, попроще), белоснежным кафе с прекрасным глинтвейном, ты сладко убаюкиваешься немецким уютом и наслаждаешься тем, как тебе повезло и как другим "там" плохо.
     
     Опер вызывал раз в неделю, разумеется, соблюдая конспирацию, и требовал информации, встречая крепким чаем и красиво нарезанными ломтиками торта. Он знал, что сало и колбаса меня уже не вдохновляют, как говорят: "нажрался от пуза" и теперь привлекал тоньше - сладостями, которые я обожаю. Я часто придумывал нейтральные небылицы, типа: "С., кажется, хочет наехать на П., цепляется, время от времени подначивает, видно, знает, что у того деньги завелись". - "Действительно завелись?" - спрашивал опер, предлагая мне "Яву". "Ну-у, я не видел..." - тянул я, пытаясь вспомнить компрометирующие поступки совершенно неинтересного мне П. Я работал без вдохновения, как придется. "Вы странная личность, Д., - льстил опер, разглядывая мой лоб. - Что ж, вы думаете, я и дальше буду вас кормить, поить, а вы мне сказки рассказывать?" - "Я не только сказки рассказываю, - выпевал я, стряхивая пепел на пол, хотя опер пододвигал мне пепельницу. - Однако во вверенной вам колонии мало что происходит важного. Народ запуган и сам себя жрет, тем более вы же понимаете, что половина здесь вообще случайно". - "Вы прямо философ, Д., - улыбался опер. - А почему согласились вот это..." - "Покушать люблю", - перебивал я, разрешая его тяготы найти мягкое определение моего стукачества. "Да?" - невинно спрашивал офицер, а я думал: "Даже эта низость соображает, что жратва - дрянь на постном масле, зачем же мы ею живем, чего она нас на белом свете держит?"
     
     Потом еще прогуляться вдоль невинно-грязного Рейна, с удовольствием нажимая на гальку и вспоминая, как восторженно слушал этот скрип в иностранных фильмах, как мечтал идти так же - в мягком, шуршащем плаще, дорогой шляпе, наконец-то чистых, нерастоптанных туфлях, покуривая "Саmеl" и небрежно подсчитывая проценты с вкладов. До вкладов, правда, не дошло, плащ был бы не по сезону, но "Саmel" уже имеется. Имеется и необычная башня и примыкающие к ней остатки старинной городской стены, на которой когда-то необразованные рыцари хвастались друг перед другом и проходящими мимо девчонками. Хочется глянуть, что там внутри, как-никак окошки присутствуют, в окошках свет, занавесочки, вездесущие цветочки в горшочках, вот же славные чистюли... Подняться по древней лестнице (тем более что выглядит она, как новая), представляя себя герцогом, властелином окрестных земель и лесов, подойти к дубовой двери, закрыто, ничего не написано, значит не музей, но какая-то музыка изнутри, явно нетрезвое многоголосье, рискнуть? Народец здесь добродушный, возможно еще подпоят, изъясняешься отвратительно и в этом плюс, расспросами не замучают, а между тем башня занимательная, да и домой идти не охота, слишком хорошо выпито для тихого семейного счастья. Звоночек тоненький, как во всех здешних магазинчиках. "В одном супермаркете покупали, подешевле", - думаешь ты абсолютно справедливо. Дверь распахивается не сразу, но распахивается и за ней сияющая мордашка ясно-рыжего, средней полноты, белозубого детинки. Долго объяснять не требуется. "Иностранец! Америка! О-о! Желаете посмотреть? Нет проблем! С удовольствием покажу. Это мое! Представьте себе - частные владения! Одиннадцатый век! Да, да, прошу!" По местным меркам удивительно натопленное помещение, каменная стойка бара, человек двадцать гостей, все, конечно, с пивом, все смеются, все довольны ("чем? завтра, послезавтра побежите на работу, чтоб там летать, как пчелки, зарабатывать, зарабатывать, а для чего? куда? - купить новую машину, костюм, дом, жену, детей из Таиланда, выжужжать обеспеченную старость и после таскаться по всяким "Reisen" и восклицать: "Schоеn" при виде коров, их дерьма, ромашек, березок, чем довольны?"), хозяин открывает тяжелую решетку и ведет узкой лестницей на башню. "Мэрия иногда арендует у меня. Для карнавала. Тоже доход. А бар для друзей. Это все мои друзья! Я владелец многих домов по стране. Даже в Гамбурге есть. Были в Гамбурге? Прекрасно! Чудесный город! Но наш лучше, не правда ли? А где живете в Америке? Нью-Йорк! Прекрасно!" Он уже раздражает, начинаешь жалеть, что поперся сюда, лестница бесконечна, уже усталость, а потом еще вниз тащиться, а ему все прекрасно и чудесно и, что ж, он тебя не оставит одного, там, наверху, побоится, что украдешь кусок сырого кирпича? Хорошо ты хоть догадался брякнуть про Америку, а то бы и вовсе не пустил. Они после массовых контактов с "восточными" в некотором шоке от "несчастных угнетенных", на поверку оказавшихся распутными рабами. И будет стоять владелец рыцарской башни, указывать на Рейн, как любой дурацкий памятник (они все куда-то указывают, даже поэты), расскажет о заводе "Opel" (о нем тут все рассказывают), может о публичном доме. Стоило связываться.
     
     Да, связываться с этим малолеткой не стоило. Король трамвайных остановок и школьных коридоров, глупый "баклан", корчащий из себя вора, драться наверняка не умеет, способен только на выхватывание "заточки", а пырнуть… может, мама-дворничиха ума не дала, а папа всему и научил: водку пить, не закусывая, да фуражку носить, надвинув на брови, атрибут нашего города, как мусульманских - чадра. Что стоило уступить "быку" лавку, на которой он развалится, представляя себя шефом мафии и делая вид, что лежать на ней жутко удобно, именно на этой, где сижу я, а не на свободной, страсть к самоутверждению, символ ницшеанской воли к власти или православной соборности: "Пусть видят, каков я" или еще более дикое: "На миру и смерть красна". "Слушай, да бери ты эту скамью, дай мне только другую", - но уже поздно, я стушевался, а коллектив приметил и теперь малолетка станет доставать постоянно и надо от него избавляться, опять стучать, а и так уже замолкают, когда я прохожу мимо, почуяли волки, конечно, ему нужно пихануть меня в грудь, легонько, чтоб ему потом не вспомнили "беспредел" при разделе их смешной иерархии, черт дурной, торчать тебе в ПКТ1, а мне, мне где торчать, когда выкупят? С убогими "опущенными" бычки собирать в урнах и мыться раз в три месяца? "Переведите в хозобслугу, гражданин капитан, уже косятся, опасаюсь загреметь". - "Ничего, ничего, вы умный, Д., до нас добежать всегда успеете, нечего было спорить с блатными из-за пустяков", - опер посмеивается, бывший учитель литературы, часто врет мне про свой замечательный класс, гордится, что вырос до Макаренко. "А я из простой семьи, у меня брат комбайнер..." - педагог, где теперь его ученички, кто-то в университете записывает забытые наукой формулы и политические анекдоты товарищей, кто-то на заводе соревнуется в курилке, кто дальше всех плюнет, кто-то увлекается йогой - выращивает себе окаянный отросток с помощью невероятных усилий мышц и концентрации мыслей на сем тонком предмете...
     
     
     * ПКТ - "помещение камерного типа", то есть тюрьма при лагере, срок наказания до полугода.

     
     "Итак! Раньше здесь была камера пыток, да, да, пытали ведьм, они сейчас процветают на Людвигштрассе, вы знаете? Были там? Почему нет? Ах, плохо, я не знаю английского. В мое время учили французский, красивый язык, но немецкий, конечно, лучше. Ха-ха-ха! У французов все дорого! Да, да я был в Париже, мне не понравилось, всюду мусор, пиво отвратительное и... женщины тоже гордые, такие заносчивые... Не знаете? Так я вам говорю. Точно. А вы у нас по делам или в отпуске? Как по-английски "отпуск"?" Не помнишь ты, как "отпуск", говоришь первое попавшееся "вirthday", он радостно кивает. ("Что ж, ты киваешь, бедный, как легко кагебистам среди вас работалось, почему ж вы так сладко существуете, неужели за счет глупости или притворства?"). Оставит он тебя одного или нет, как ему сказать? Вид городка отвратителен, всюду банальные огоньки, рекламы, машины. "Красота! Не правда ли!" Конечно, правда, ну соберись с духом: "Я извиняюсь. Хочу быть один, понимаете? Немного. Люблю один смотреть. История". - "Ха! Нет проблем! Мы будем долго пьянствовать. Смотрите, наслаждайтесь. Когда замерзнете, спуститесь". - "Спасибо". - "Не за что. Потом будете благодарить, когда ощутите нашу древность. Это не Америка. Ха-ха-ха! Не обижайтесь, я шучу". Да не обижаешься ты, ради Бога, чего тебе обижаться за какую-то Америку!.. Он еще что-то говорит, спускаясь по лестнице, а ты стараешься отмести мысли о том, как его благодарить - десять марок дорого для тебя, пять, наверняка, мало для него, черт погнал на эту колокольню! Ладно, как-нибудь, после, сейчас постараться успокоиться, оторваться от всего, в истошной неожиданно-долгожданной тишине и высоте, среди духов палачей и жертв ("чья психология интересней?"), потом, потом, слава Богу, евреев здесь не держали, догадались вывезти на восток, чтоб не портить эстетические чувства жителей, и это в сторону... Сейчас постараться ощутить Бога, как очень долго мечталось, весь мир хоть провалится, Бог и ты, а более ни-че-го, как должно быть, сосредоточиться на "Отче наш" и… ну... давай, давай, поднатужься, и еще раз, ну, еще... А мысли скачут и скачут в разные стороны, то воспоминания, то какие-то подспудные желания... Еще... Еще... И... Вновь пустота, вакуум, продолжающийся много лет, никакого соединения, ответа, только стоишь один, в углу мрачного чердака и нет сил добиться, достучаться до того восторженного чувства единства с Богом, которое было! того ясного видения Его присутствия, Его поддержки, того спокойствия от "Верую, благодарю Тебя!", неужели вера не вернется, так и останется там, в последнем вечере перед арестом, когда стоял на коленях и чуть не плакал от радости: "Слава тебе, Господи!" - и ощущал теплоту от Его могучего присутствия, ощущал покровительство и защиту, прощение и силу, уверенность в себе. Испугался, еще как... Закурить, а то какого-то черта еще бросишься с частного минарета. О-о-о! этот вкус американских сигарет! Сразу освобождает от кошмара советских комплексов, становится приятно и просто.
     
     Да, сказочно приятно получить освобождение от работы и ночью, когда отряд отправился на смену, развалиться на кроватях с товарищем, без опаски курить и беседовать на совершенно посторонние темы, как говорят, "мыслить глобально". И подергать опасность за юбку, неожиданно заявив: "А как бы ты отнесся к тому, что я, например, стукач?" Приятель несколько поражен, но, во-первых, уверен во мне (еще бы! я его ни разу не сдал, я же не рядовой дурачок), во-вторых, зачем стукачу признаваться, а в-третьих, он играет роль свободного демократа: "Гм. Понимаешь, я считаю, каждый волен выбирать, как он хочет. Все имеют право на собственную позицию и собственное мнение. Кто знает, как у человека сложились обстоятельства..." - "Но я не абстрактный "каждый", нам с тобой бок о бок целый год торчать, что ж ты станешь делать?" Приятель морщится и в то же время очень спокоен, видимо для него этот разговор из серии "ни о чем, так просто..." "Разумеется, если точно буду знать, на сто процентов, то не стану поддерживать отношений. Но опять-таки - здесь, здесь ведь иная жизнь, а на свободе - пожалуйста. Мало ли что с кем случилось..." Я скриплю пружинами кровати, он начинает доказывать мне (мне!), мол, какой же резон мне стучать, да я вообще на таковского не похож и главное - резон какой? А я злюсь, хочется заорать на него, врезать в ухо, оборвать, глупо было затевать такой разговор и самое противное - если у меня такой всеядный товарищ, совершенно не интересующийся нравственной стороной дела, то в кого же я действительно превратился? А он мелет и мелет, помахивая огоньком сигареты в мягкой темноте барака, и я пытаюсь пробиться сквозь рой его слов, чтоб схватить суть явления, этого грозного присутствия безразличия, прагматизма, откуда оно? Врожденно у детей двадцатого века или все-таки приобретено для облегчения проживания? Или это "по барабану" царствовало, царствует и будет царствовать, а если меня не устраивает, то прошу - ищите других приятелей. И страстное желание обидеть его, унизить, сдать в конце концов, пусть поймают плюралиста с чаем или гомиком, и я резко выпаливаю: "Если б я узнал о тебе подобное - в рожу бы плюнул". Да, да, я произношу ковбойскую мужественную фразу как ни в чем не бывало, и краска не заливает мое лицо, и сердце не бьется чаще, и даже простого напряжения нервов не присутствует, я отлично выдержал бы испытание на детекторе лжи. А друг отправляется в свой барак, подумывать на досуге, зачем я зацепил опасную на зоне тему, и сдается все-таки, что-то заподозрит и тем самым еще больше оторвется от людей, еще больше станет полагаться на свой разум-путаник; а я навсегда возненавижу его, ибо он единственный, чье мнение меня волновало, я вот-вот и покаялся бы перед ним, а что получил в ответ? Высоколобую похабщину, дай Бог, если не искреннюю, а если... Неужели соль моего положения чувствую только я, только меня раздирает ежеминутное топтание совести, а все остальные каменно уверены, что никогда, ни при каких обстоятельствах "не предадут", выражаясь партизанским сленгом? Или предадут, но только под пытками, а не просто так, как я, черт-те от чего, из протеста перед Богом, что ли? Или им до лампочки, как выйдет, так и будет, "от судьбы не уйдешь", как они подло выражаются?..
     
     Еще не докурив десятой сигареты, ты ощущаешь, как здорово продрог, изо рта валит пар, как от издыхающего дракона и, светомузыкально изгибаясь на лунном свету, уплывает в вышину. Надо идти вниз, уже ничего не выйдет, совать ему десятку, но осторожненько, так чтоб он отказался, а тебе-то того и надо. Ты же не богатый американец в отпуске, ты здесь на кошачьих правах беженца, тебе нужно дойти до дома, не пользуясь транспортом, а там в крайне скромной и холодной квартирке сидит твоя молодая жена, вяжет тебе свитер и ждет твоего возвращения уже очень долго, ты единственное, что у нее есть в этой усталой стране, да и она - единственное, чем владеешь ты, хотя нельзя сказать, чтобы осталась любовь, просто-напросто лучше не менять ситуацию, да и где ты найдешь другую? Избалованные немки не реагируют на твои страстные взгляды рахитика, прибывшего из-за покосившегося забора одной шестой Азии, а "украiнська вдача" здесь считается обычным дикарством. И мужские способности уже угасают, и вскоре столкнешься нос к носу с непереносимой для развратника импотенцией. Уйти в монастырь, притворясь богомольным (пакостное слово, вбирающее в себя все твое отношение к религии: брезгливо-заносчивое, словно ты знаешь нечто большее, чем тот веселый монашек, пропускающий за пару марок на такую же фаллосную башню туристов и желающий им "приятного времяпрепровождения", что ты знаешь большее? неучастие, не вступление никуда, не причастие ни к чему? где же здесь вера?), или действительно раскаяться за адскую гадость нутра, прокуренного и пропитого нутра, а дальше? Что потом, если Бог не войдет в тебя, не займет подобающего Ему места, если и тогда не случится чуда просветления, преображения, а там уж вовсе крах надежд, как говорят разведенные дуры. Идешь к лестнице и видишь непролазную темень вместо вымытых химическим составом ступенек, где же здесь выключатель? Щелкаешь зажигалкой, но нет, ни черта не видно, почему-то даже проводки, делать нечего, придется спускаться при дергании жалкого огонька, но ходили же тут палачи со свечами, однако то были толстые, колбасные свечи, а у тебя пипюрочная зажигалка с остатками газа, да, да, с остатками и, естественно, газ кончается через семь твоих шагов.
     
     Ясный фокус, они меня поймали. Или по их терминологии - выкупили, так точнее. Не совсем ведь придурки. Сначала принялись бить, но я почувствовал - сильно не будут, никто из-за меня дальше ШИЗО попадать не желает, и упал на шероховатый, выложенный плитками пол, заползал, заерзал, засопел, стараясь чтоб они никуда метко не попали. Все ждал, когда обольют мочой, дело кончится, и можно будет поломиться в дежурку, а оттуда в славный первый отряд, презренная и найсытейшая хозобслуга, там я начальству нужнее, чем здесь, за "петухами" тоже надзор нужен, а у нас их всего-то двое - хромое чудище, насильник десятилетнего мальчишки и пацан, загнанный еще в пионерах, совершенно ни за что. Таких пасти бесплатно. Я объективно себя ценю, таких, как я, у опера один на всю зону. Моча так моча, отмоюсь, делов-то, мочой грибок лечат, главное, живой, целый и не оприходованный, в нашем лагере такое не устраивают, боятся, жалкие "законники". Однако ничего не последовало, они что-то быстро пошептали и стали вываливать из умывальника. ("Совсем сдурели, что ж, и не загонят?") Я приподнял голову и увидел одного оставшегося: земляка-наркомана, он сам у них на плохом счету, теперь видно ему поручили самое ответственное. Что? Что? Да нет, на такое он не пойдет, у него срок заканчивается, и со мной он один не справится, в крайнем случае - ногой по окну и завизжать, моментом разбегутся, атас, какие зашуганые. Земляк стоял посреди комнаты, сунув руки в карманы мелюстиновых штанов и разглядывал меня презрительно, но в то же время не очень злобно. Я отполз к окну, прижался к батарее ("чего молчит? нельзя мне первому говорить, он не те простые идиоты, все, что угодно может выкинуть, почему молчит?") и просительно воззрился на него. "Что ж ты им продался, сука, у тебя ж статья ни на что не идет? Раньше ж не выйдешь, чего ж ты, тварь? - он шагнул ко мне, я сжался, но земляк остановился. - Жрать хватает, кенты у тебя и тут и на воле нормальные, сколько мы с тобой базарили, мужик как мужик. Чего ж ты?!" Я смотрел на него, на его бедную лысую голову, на худую шею, на черные прищуренные глаза, на лампочку, светящую над ним, она так и сияла, заливая кафель, умывальники, краны ярко-белым чистым светом, стало больно глазам, однако я не мог их отвести от кажущегося нимба, который будто бы возник над ним (так он стоял, как "власть имеющий"), от лампочки, от кадыка на шее... "Знаешь, - выдохнул я. - Ненавижу я вас всех, - я как-то распрямил спину (она затекла), подвигал ногами, оперся руками об пол. - Но не в этом дело. Ну... С детства я боялся. Всего, без причины, понимаешь? Порезаться, измазаться, ногу сломать, под машину попасть. Всего всегда боялся. Не знаю почему. Подрос, решил - хватит. Ну, влез в блатную компанию, стали гулять, прочее... Но я, один черт, дрожал. Пошел на дело, для того и пошел, страх побороть, "бабки"-то у меня были. А ничего не вышло. От страха даже тошнило, ноги тряслись до того, что идти не мог. Конечно, виду не подавал, но с ума сходил... С друзьями пью, с бабой сплю и трясусь. То представляется мне, как кто-то из них меня ножом случайно или специально, или девка какая-то, думаю: а чего б ей меня не придушить? Ну почему я доверять должен?! Понимаешь? Прямо воочию видел - сейчас на меня крыша упадет или трамвай с рельс сойдет. Ночью вскакивал, прикидываешь?! Ну... И решил в Бога поверить. Случайно вышло, не важно как. Подумал, что только он может меня от ужаса избавить..." Наркоман наклонил голову, губы его вытянулись в струнку, даже уши, кажется, задвигались, и я подстегнул себя: "Короче. И случилось чудо, без балды. Помолюсь Ему и всеми жабрами чую - ничего не случится. Совсем другим я стал. Ты меня б тогда видел... Завязал с блатными, проповедовал, сколько девчонок в меня тогда влюбилось, не сосчитать, человеком стал. А тут менты. И как стали они со мной... Опять я перепугался. По новой началось. Потом к Богу, а Он молчит. Замолк и точка. Тогда плюнул я на себя. Да провались все..." За дверью послышался шум, заглянул один из них: "Ну что? Давай по-скорому, вдруг мусора..." - и спрятался в коридор. "Что ты мне гонишь, козел, - мрачно сказал земляк. - Какой бог? Бери в рот". И двинулся ко мне, расстегивая ширинку. "Т-ты ч-что?!.. Н-нет. Нет! Я счас вой подниму, дикий! и сдам, сдам и голяк!" - "Так и так сдашь, сука. Давай!" - и он сильно ударил меня ногой в бок. Так сильно, что батарея сзади загудела.
     
     Что теперь? Как выходить на свет Божий? "Алло!" - кричишь ты и понимаешь, что вот этой-то звенящей безысходности ты всегда и боялся. Это-то и есть самое страшное в мире - ни во что неверие. Полное. Абсолютное. Нелюбовь ко всему. Совершенная пустота внутри. Потому и украшал свою жизнь всевозможными декорациями, увлечениями, придуманными переживаниями, заставлял себя влюбляться, мучиться физически, морально, как угодно, лишь бы чем-то занять немую душу, которая долдонила одно и то же, одно и то же: "Отстаньте! Дайте покоя!" Находил себе занятия, воровал, ездил, учил языки, болтал и ногами и языком, лишь бы не останавливаться, лишь бы забыть, заметать, спрятать чудовищный бо-о-ом собственного "Я", жуть от того, что только и тревожило тебя: кушать, радио слушать, сны смотреть да с бабой балдеть. И более ничего. Ни хрена! Лишь бы как-то прогрести мимо народа и чтоб не заметили, что вроде не такой, как все, оригинал, а внутри-то хуже, чем все, люди хоть изредка о чем-то переживают, а ты никогда, ибо ты проклятый, бешеный пес! Как же возможно так жить, Господи, чтобы все до фени, а морду лепить, будто за всю планету душой изводишься?! За человечество, чтоб оно пропало! Музыку слушал и цеплял на харю балдеющее выражение, книги читал и через час не помнил, о чем там написано, дамам стихи писал, с понтом страстный Дон-Жуан, и все с одним желанием: "Верьте, я живой, горячий, нельзя же теплым быть!" А на самом деле скучно, противно. Потому-то, как доходит до главного - до одиночества, до своего "Я" и не перед кем выделываться, тогда и Бога выдумал, чтоб не только голову чесать да перхоть свою рассматривать, а как бы с кем-то, веселее... А по сути ничегошеньки! И вот теперь скребешься вдоль стенки, ногой нащупываешь следующую ступеньку, а тошно, муторно, если б не зима, улегся б тут спать, а то и жить остался, как собачка, бегал бы на четвереньках да погавкивал, пусть бы рыжий тебя кормил, знакомым показывал, лишь бы не били да в тепле держали, можно и не мыться. Что за человек? Откуда только такие берутся? И отвратительно возвращаться домой, опять изображать любящего, выкаблучиваться, выкручиваться, только б ни за что не отвечать, только б скомстрячить из себя поэтическую натуру, страдалец-скиталец, бедный оборванец, помогите, спасите, черт! поскользнулся, грохнулся на ступеньку, копчиком шваркнулся. "Халло! Эй, хозяин!" А внизу тишина, весь мир исчез, что они себе думают, перепились и храпят вповалку, потомки Беля?! "Халло! Халло!" - а выхода нет как нет, сесть, закурить, а зажигалка ни в какую, жена сволочь, говорил же ты ей: "Дай новую", - но она сунула эту, полупустую, что за рассеянная гадина, даже обслужить не умеет...
     
     Так сказать, обслуживать, не так уж плохо, наоборот, много лучше, чем у станка торчать. Основное - никто даже не подозревает, что я "законтаченный", земляк поступил нестандартно, да что там - сумасшедше поступил: выскочил после всего, что ему необходимо было сотворить и крикнул: "Не дался, на окно прыгнул, валим!" - а мне ничего не оставалось, как треснуть по окошечку ботинком изо всех своих сил, изо всей злобы и унижения, грохот сыплющихся стекол (любым осколком можно вскрыть венки и кончить комедию, ну же, ну), волшебный дождь стекол, водопад при прожекторном луче лампочки, я даже успел заметить свое выражение лица на одном из осколков: растерянное, тусклое, действительно загнанное, наверное, как у любого вождя, когда он наедине с собой и... внутренний взрыв все-таки произошел, бахнуть ладонями по торчащим из рамы кускам и не порезать даже пальца, только завыть истошным воем орангутанга, привезенного в зоопарк, отпрыгнуть от черной дыры решетки, чудной звездной ночи и веселенькая дрянь уже в голове: "Никто, кроме него, не знает, он не скажет, ему смысла нет, сам пострадает, если расколется, для того и крикнул про окно, значит, нормалек, еще покрутимся, посидим по-людски". Красиво подначил меня наркоман, только он и я, как с Богом. И делай что хочешь... Я и зажил как ни в чем не бывало, разумеется, сдать их пришлось, что поделаешь... Опер насупленно пил чай, мне не предлагал и только дергал губами: "Что ж, боитесь сказать кто? Их больше меня боитесь? Хотите вернуться обратно в отряд?" Ясно, как тюрьма, очевидно, как постоянство пошлости, как то, что люди дохнут - нужно говорить, и еще понабивал себе цену, на сто процентов выторговал первый отряд и продиктовал всю шарагу. Про главное-то все без понятия, посидят в ШИЗО, не в первый раз и не в последний. Да, надо быть, как говаривал разбойник Гамлет около советского Высоцкого, и ничем я потрясен не был. В фильмах показывают и покруче, а ничего, всегда выходим из кинотеатра и не забываем закуривать. Где-то полгода малость помучили мерзкие сны, как меня насилуют скопом, а мне вроде и приятно, но болезнь не затянулась, наркоман вскоре освободился, и больше я его не видел. Тоже мне, бич Божий... Сейчас, наверняка, уже окочурился где-то... А сны прошли окончательно и бесповоротно, когда зона осталась далеко-далеко, в тридевятом царстве. И можно начинать карьеру на биографии, ситуация располагала, способности имеются, написать нечто вроде "Исповеди" и возникнуть на телеэкране, да и вывалить на притихшую у теликов публику, которая даже ложки и семечки отложила, вперившись в мою христосную физиономию: как сдавал, как подличал, а почему? А потому - тяжело, холодно, голодно, страшно, уголовники изверги, охрана тем паче; рассказать, как поймали, а я в конце концов администрации помогал (у нас любят трудное дело перевоспитания, каждый так и лезет в чужую жизнь), а зэки меня головушкой в унитаз, мягко намекнуть на вовсе уж вьетнамские зверства, чуть ли не поедание экскрементов, бросить в лица всем знакомым фантастическое падение ("А что у вас? обыденщина, прозябание!"), вытащить гонорар у пораженных бесстыдством журналистов, намалевывать слезливые письма на Запад и дернуть туда, оставив замученную родину разгребать бесконечную грязь в надежде найти бриллианты для новой диктатуры. Заодно заиметь безумно преданную супругу, нескончаемые пожертвования непонятных фондов и внимательно-развратные глазки богатых дам. То есть все, о чем мечталось годами, что было недосягаемо - слава (и какая - необычная до предела!), деньги (валюта!) и Европа! Вот так штука - на наркомане и выехали!
     
     "Халло! - и вновь, - Халло!", да хватит, они о тебе забыли, впрочем, как и все другие забыли, как мир забывает. Был да сплыл, умер, переехал, изменился, мало ли, все одно - пропал; и стоишь на ледяной ступеньке и стонешь раскачиваясь "на реках Вавилонских" и гадко, действительно, по-настоящему гадко, от чистой курточки (жалко ее измарать, в состоянии любой истерики помнишь про дорогую одежду), от собственных ручек, ножек, которые вечно лелеял, рассуждая о богатой душе, а сам до неба вытягивался, когда замечал на себе доброжелательные глазки иной пустой сучечки, да и не на себе ведь, а на своей футболочке, джинсиках, на причесочке модерновой, особенно когда завлекательная седина появилась! И обидно, что ж с тобой сделалось, куда подевалась та доброта, та острота восприятия, тот восторг от синей навозной мухи, как жалко ее было, когда она билась об стекло, а родители ее мухобойкой! А может, и не было ничего, а была только молодость и оттого кружева воздушные? А смертельный страх за свою драгоценную шкуру пробирает до носков, до надрывного нервного кашля; что делать, если желание выпрыгнуть из германской пирамиды на волю вольную нарастает с каждой секундой, и можешь не сдерживаться, и забываешь о курточке и брючках, валишься на бок, как умирающая лошадь, хрипишь, пытаешься стать на колени, черт бы побрал эти ступени! Только Бог спасет, только Он, хочешь быть, быть во что бы то ни стало, что имеешь сейчас, кроме разъедающей фальши в сердце и раздвоения личности в мозгу? Что оставишь после себя, когда скукожишься в сей башне-подвале, а тут терпели муки тысячи, и среди них прекрасные женщины, стоявшие на своем, на собственной еретической правде, их жгли, им рвали ногти умелые башмачники и булочники, честные христиане, святые в простоте гиммлеровцы, но женщины терпели, и ты обязан, пес, ты обязан вытерпеть! Должен сказать правду всем, нарисоваться снова, как Монте-Кристо, только умный, настоящий и каждому ноги мыть и вымаливать прощение, это долг твой, если хочешь освободиться из пыльного подземелья, пардон, поднебесья. Надо молиться, молиться, отбросив проклятое, обывательское подглядывание за собой, выбросив тот подлый, накопившийся до заряда водородной бомбы страх выглядеть смешным, жалким. Просить за себя, за жену, за владельца башни, за опера, за наркомана, которому ты однажды все-таки позвонил, а он сказал в трубку: "Я узнал. О чем нам говорить? Иди ты, как говорится, на...", - нет, за себя нельзя, опять возникнет ощущение собственной значимости: "вот славный, каюсь...", о дьявольщина! да за себя в первую очередь! "Прости! Помоги!" - орешь ты в чернеющие стены и эхо разносит по ухоженному городку твой славянский рев...
     И тут зажигается свет, чудесный, теплый, электрический свет, снизу послышались нетвердые шаги, сопение: "Извините! Эй! Америка! Я крайне сожалею! Забыл показать вам выключатель! Эй, вы живы?" - "Жив. Все о'кей". Появляется сияющее, красное, как фонарь публичного дома, лицо, улыбается, видит тебя сидящим, делает озабоченную минку, бросается к тебе, словно ангел: "Что случилось? Не ушиблись? Ах, Боже мой, я так сожалею, извините, тысячи извинений!" - "Ничего, ничего. О'кей", - твердишь ты, и в самом деле понимая, что все о'кей, хотя твое покаяние оборвано на самом важном. Он ведет тебя вниз из колодца к небу, поддерживая теплой рукой, как невесту, осторожненько и причитает: "Я обязан искупить вину. Вы должны с нами выпить. Извините еще раз, Бога ради". Ты вновь попадаешь в натопленный, а сейчас еще прокуренный бар, тепло проникает в каждую косточку, тобой овладевает усталость, будто разгрузил вагон с консервами, в баре торчат только несколько здорово накачавшихся мужчин и одна дамочка, все ее личико изображает "01", она, видно, не понимает, откуда ты взялся, а и в самом деле, не с Марса ли ты для них? "Что будете пить?" - "Коньяк", - морщишься ты, потирая спину, будто она болит. Все интересуются твоим здоровьем, показывают на себе те места, которыми они когда-то ударялись, все пьют за тебя, ты благодаришь за гостеприимство, теперь точно обойдется без денег, нет худа без добра. "Может быть, вызвать такси, вам куда?" - спрашивает хозяин, он, однако, славный малый, ты отказываешься, а женщина смотрит на тебя, еще немного и шокирует всех предложением заночевать у нее (дико романтично, американец из башни, в нашем городишке, перед Рождеством, архангел Гавриил...). "Спасибо за все, мне нужно идти. Все было чудесно", - и выходишь на освещенную целенькими, ровными как на подбор фонарями улицу, и плетешься, и прибавляешь шагу, пошмаргивая ("не хватало простудиться"), доживать в тихом, добропорядочном городе и теперь ко всем сложностям эмиграции прибавляется: избегать встречи с ночными знакомыми, вечно тебе приходится кого-то избегать, шарахаться от людей, как воробью, постоянно прятаться, всюду ты попадаешь в дурацкие истории. Приходишь к своему (своему? нет, у тебя не частное владение) многоквартирному домику, дрожащими руками ковыряешься в замке подъезда ("Только бы не встретить соседей, в парадных освещение зверское, а у меня морда перекошенная и наверняка глаза, как у вампира..."), женушка тут же появляется в дверях квартиры, смотрит, и ты вновь пугаешься синих кругов у нее под глазами, а она говорит, сразу говорит: "Ты опять вспоминал? Прошу тебя, не мучайся, бедненький, уже все прошло, ну успокойся..." Ты подходишь к ней, подавляя волну слез и слабости, слабости сейчас разныться, бухнуться ей в коленки и снова забыться на мягкой постели, под легчайшим японским одеялом, рядом добрая девочка. "Что еще нужно джигиту, чтобы хорошо встретить старость?" - как говаривал муджахеддин, и ты останавливаешься, берешь ее руки и спокойно сообщаешь: "Поехали отсюда. Чего мы тут прохлаждаемся?"
     
     


Объявления: