Михаил Юдсон

НОВЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЛИЛИПУТА


Часть первая. Молчание крокодилов

"Где там свет и что там мрак?
Лучший друг и злейший враг
В теплом иле не найдут,
как ни стараются.
А найдут - беда для них:
Шкура - толще ваших книг,
В голове полно зубов,
а дети - в яйцах!"


Валерий Стратиевский


     
     Накануне я, забегавшись, как-то забыл выпить, и ночью мне приснился цветной бред - рекламный ролик авиакомпании "Лестница в небо". Там стоял окруженный одетыми в одни пилотки жена-ми-стюардессами Иаков в ушанке, опираясь на посох, и вещал: "Приходите, дети, в Африку гулять! Когда наступает зима и Нил покрывается льдом, крокодилы погружаются в спячку. Тут-то их и ловят в проруби. Подледный лов крокодилов - увлекательное занятие, сравнимое разве что..."
     На этом месте меня укусили за ногу, я проснулся и обнаружил, что уже утро. Комар, позавтракав, сидел рядом на стене и переваривал, нахохлившись. Я не стал ему мешать, встал, почесался вместо зарядки и побрел в ванную брить щетину. Сон-то в руку, думал я, зов в дорогу - сегодня поеду к друзьям на выходные.
     Если попросту, в стиле букваря иль разговорника, то вот: я имею друзей. Их зовут Марина и Валера. Они приехали из новосибирского Академгородка (Стругацкая "республика СОАН"!) давным-давно, лет двадцать как. Они живут в Араде. Арад - город на юге Израиля. Израиль - часть суши, окруженная арабами. Ну, и так далее, как говорил Килгор Траут.
     Поеду, стало быть, к друзьям. Завтра тем более последний день осени - отметим! А послезавтра, кстати, первый день зимы! Святое дело!
     Я совершал легкое утреннее омовение и слушал "русское" радио. Скороговорно перечисляли новости. В Ираке длились драки, Иран ковал уран, у нас зараза Газа, сей заповедник зла... День проходил, как всегда, по Александру Блоку, - в сумасшествии тихом.
     Внезапно радио молвило: "Поскольку крокодилы ведут ночной образ жизни, их нелегко поймать - они тотчас скрываются. Как же быть? - спросим мы нашего военного обозревателя Элиэзера Амазонкера..."
     Я помотал головой, вытряхая из уха воду, - со сна, что ль, послышалось? А ну их всех к ле-Шему! Лучше скорей к друзьям - они хорошие. Валера, значит, с утра добывает хлеб насущный на химзаводе, а воротясь домой, составляет грандиозный Словарь фразеологии Торы, сводя русский и иврит, - громадный труд, переваливший в третье тысячелистье, сидит себе отшельно у экрана компьютера и торит страницы. Марина же прядет свою пряжу на "Мотороле", растит наведывающихся из армии детей Дину и Дана, выгуливает собаку Дашу, воспитывает кошку Китти и вычитывает Словарь. Арадская, я бы даже сказал, аркадская идиллия - труд, мир, благодать. Приезжать туда после моей тель-авивской суматохи, ежедневного изнурительного брожения, подволакивая ножку, с бумажным стаканчиком в стаде машин - и вдруг попадать в Арад - да эденское блаженство! Тут бегаешь лилипутно целыми днями и не знаешь - быть мне помощником письмоводителя?
     Жизнь-то - она не мед! Помню, в каком-то теплом сентябре сидели мы с моим другом профессором Мишей Сидоровым, знатным борцом с антисемитизмом, на его съемной тель-авивской кухне и за борщом встречали еврейскую Голову Года - пили "Голду", макали дольки яблока в плошку с медом, пели, раскачиваясь: "Ой, ты Рош, ты Рош, золотая Рош..." Хорошо было, право, славно. И так накушались, что начали заодно заранее отмечать православное новогодье - ветчинкой закусили, пригорюнились, завыли: "Свеча горела на столе, свеча горела..." Тут и пришла Светка - Мишина жена.
     - Светлячок пришел! - обрадовались мы.
     - Алкоголисты! - зарычала жена. - Опять! И в праздник! Доколе? И т.д.
     "Алкоголисты, Сталин дал приказ!" - запели мы бодро, промаршировали на выход и ушли куда-то на лавочку. Так Мишки остались без меда. Сейчас-то Миша со Светкой размежевались...
     Я завершил бритье и мытье, собрал в дорогу сидор, выключил за собой радио, влез в куртку, взял зонт и вышел из своей избушки на бетонных лапах в пасмурное наружу. Шел крупный холодный дождь, я бежал, ежась, к автобусной остановке (плохо безлошадному!) и думал, что хорошо им, конечно, сидеть в теплой воде, притворяясь корягой, высунув ноздри и поджидая жертву. А нам, телям ласковым, каково?..
     Конфликт цивилизаций, или Почему у слоненка длинный нос!
     Капли били по кумполу зонта - тель, тель, авив, авив...
     Каждый раз при входе на тахану мерказит, нашенский Тадж-Махал, на шмоне распахиваю бушлат и развожу руки в стороны - изображаю, как доник давеча, человека с рисунков да Винчи. Наконец, отстояв очередюшку, проник в муравейник Центрально-Автобусной республики. Чад, гам, круговерть. На четвертом этаже мой добрый знакомец торгует книгами - чего ж не зайти по пути? Двигаюсь мимо множественных обжорок и фалафельных, тоскливые заведения - ну едят, давясь, свернув в свиток и откусывая, пялясь одним глазом в нависший телеящик. Молча, скучно. Не хлопнуть по единой ("Не пьем, Господи, лечимся!"), не погрузить сочувственных друзей, что, мол, погрязли в суете, снуем из стекляшки в забегаловку, пусть в переносном, а ведь жизненные соки помышляют о высоком...
     Вот Тургенев всю жизнь мечтал описать "внутреннюю физиономию русских трактиров" - это, блин, действительно велико, икряно, могуче и прекрасно - уж не лягушек резать для Виардо!
     А вот и приятнейший мой приятель-книгопродавец. Высокий, длинновласый, ликом похожий на одного известного назаретянина, он плавно и вместе с тем стремительно движется внутри пространства, огороженного столами с разложенной литературой, и с ласковой убедительностью удава Каа обращает прохожих-кроликов в покупателей. Мы пожали руки через прилавок.
     - Ну как, по-прежнему пишешь? - спросил он осуждающе. - Что-нибудь свежее - "Вблизи Гольденвейзера"?
     - Да чего-то кропаю помаленьку, изредка, - сознался я.
     - Глядишь, в газетах напечатают, - продолжал измываться он. - В "Северную пчелу" отдашь? Или в "Южный вестник"? На леденцы получишь...
     Я вздохнул.
     - А ведь все уже давно написано, - сказал он строго. - Вон сколько нарезанной бумаги, испещренной письменами и втиснутой в обложки... И задача существа разумного - задача трудная, нужная - обратить эту макулатуру в бумажки иные, приятно хрустящие...
     Он достал бумажник крокодиловой кожи, осторожно засунул туда палец и погладил по шерстке содержимое.
     - Шелестят, - снова вздохнул я.
     - Брось, Миша, не пиши, - попросил он меня, прощаясь.
     - Не буду, Саша.
     Помахал ему и пошел дальше - по неработающему эскалатору на шестой этаж, откуда "Эгед" на Арад. Взбираясь, вспомнил, что ступени, ведущие к Храму, были вырублены неудобно, разной величины, дабы не взбегали бездумно, а имели время, неритмично поднимаясь, сформулировать, подумать - эдакая проблема алии. А сейчас скачут по граблям, как под гнездом кукушки, и орут: "Там, где брошка, там - Вперед!" Да пошли они все к Храму...
     
     В автобусе я уселся у окна и загрустил. Легко сказать - не пиши! Не мы пишем, а Язык нами. Мы его лишь чешем. А он жмурится и подмигивает. Мой брат, который закончил московский физтех, МФТИ, и работает научным доктором в Институте спектроскопии ("Служил Гаврила спектроскопом, Гаврила спектры оскоплял") и пишет работы с занимательными названиями, как-то: "О возможности сверхтекучести разделенных в пространстве электронов и дырок при их спаривании", так брат мой рассказал, что если в аббревиатуре МФТИ принять "М" за некий оператор, сдвигающий русские буквы на шаг вперед, то что получится из "ФТИ"? Сакральное слово!
     Эх, хорошо брату шутить там, в Москве, на Беляево - следующая станция, если вниз, "Коньково" - названия-то какие ощущающие, как бы сидишь на крыше с шестом, а вокруг тучи но-сителей языка, курлычут, а вот каково мне, душе-тряпичкину, когда любимая, лепимая из кириллицы литература в Израиле - на исходе, с ярмарки, увы. "Художественная русская литература, пригнетенная газетной письменностью", по выражению Лескова.
     Как Берлин 20-х, Париж 30-х, так русский Израиль "нулевых" уходит - плавно, китежно идет на дно. Ложится на грунт. Не в один день, конечно, не на той неделе, но явно сорока лет не доведется бродить Аз с Буки по здешнему песку. Грядущие пытливые сапиенсы, роясь в наших окаменевших дисках ("Дискобол" теперь внятен), вздохнут о нас - бедолаги бессловесные, позаброшенные, а ведь тоже - жили, писали, любили. Очистят кисточкой, засунут в коробочку и надпишут иероглифами.
     Стояла осень, дождик шел, автобус ехал, я сидел. Капли ползли по стеклу, время текло, пейзажи за окном бежали, сменяясь. Страна выпала нам некрупная, с ноготок: отпилил часок от Тель-Авива - и уже верблюды бродят, жуют колючку (услышь вечно голодный зэк Иван Денисович, что колючку можно есть, то-то бы подивился!). Верблюд, я понимаю, животное полезное - бедуинское длинношеее ездовое. А вот не стали бы они крокодилов разводить! Без того их хватает в нашей реке жизни, далеко плыть не надо, прямо за Стеной - только что головы нам пока не пооткусывали…
     У знаменитого фантаста Гаррисона есть цикл романов о разумных рептилиях - как они неплохо живут-поживают. Так ведь то - разумные. Хоть каплю мыслящие, а не пожирающие всех подряд, включая друг друга и собственный хвост! Как бы нам их грамотно обозвать - надо создавать обсценный понятийный аппарат...
     Я открыл пасть и зевнул. Да ладно, всюду двуногие экземпляры ползают. Один Дантес, балбес, чего стоил - наше солнце проглотил!
     За думами я как-то проголодался. "Ох, поем, - предвкушал я, подъезжая к Араду. - Все сожру, крошек не оставлю... Как в прошлый раз - жаренного в духовке Маринкой индюка с рисом - в присест!" Поскольку в Тель-Авиве неделями питаюсь всухомятку, на ходу (какой ей-ей не любит быстрой еды!), закусываю с газетки, пью техническую отраву из пластиковых стаканчиков - на Алтае, читал, сейчас в почете жидкость для размораживания замков, вот этого у нас нет, жарко. В общем, веду регулярный неправильный образ жизни.
     А тут приехал к друзьям в Арад, добрался потихоньку и отдыхаешь душой - все тебе рады, крупная собака Даша заливается приветственным лаем.
     - Куси его, куси! - встречая, кричит Маринка, но Даша только ласково машет хвостом, прыгает и пытается облобызать. Кошка Китти, дремлющая на положенной мне лежанке, дружелюбно мурлыкнув, уступает место.
     Помыл руки и рысцой за стол - вкусить. О, сколь приятно мне оно - белое хлебное вино - зерно, но не лоза! Прав Ильф - куда полезней простокваши! Из морозилки - в стопку, а оттуда - в глотку, как в топку, - вот и искры побежали, эдакий лед и пламень, - да еще чокаясь, соприкасаясь хрустально с однополюсными друзьями, - да отлично с плюсом! Маринка, правда, "Мартель" из рюмочки пила - ну, зря. С борщом-то! С пирогами с капустой! Напрасно. Потом еще возник бараний бок с кашей. Собака Даша подходила, клала умильно голову мне на колени - и просто соскучилась, и в ожидании косточки. Получив, уносила зарывать под диван. Копошилась там, царапала каменную плитку. Рассудительность, хозяйственность этих действий вызывали оче-видную аналогию с нашей славной жизнью - ждем, надеемся, зарываем, храним. "И это пройдет", - помню, говорил мне дедушка, дуя на коленку.
     После обеда слушали на компьютере Валерины песни - сохранились хриплые сибирские записи семидесятых, и приятели-технари перенесли их на диск. "Все фанерное, все наносное, кроме вышек, колючки и снега", - пел компьютер под шестиструнку.
     Да-с, ушла Империя, закатилась, как пятак, - с лагерями, академгородками, выездом-исходом из мира снежных пирамид...
     Нынешняя Русь с ее суверенной демократией вроде пытается неуверенно прирастать той ледяной Сибирью, шлет олигархов шить рукавицы, немножко подмораживает, но уже как-то фарсово, мажорно... Народ не безмолвствует, наливает.
     Наконец Валера отогнал нас от компьютера и сел к клавишам, за свой Словарь - труд, труд и труд. Читали в отрочестве "На краю Ойкумены" Ивана Ефремова? Там жрецы храма Тота записывают путешествие Баурджеда, заставляя художников, каменотесов, рабов выбивать, вырезать буквы на плитах, - и длится этот Тотов труд годами! Если бы так нынче давалось письмо - все бы давно разбежались, кроме одержимых. А вот Валера упорно и ежедневно вытесывает свой текст, возводит Словарь.
     Ну, а мы с Маринкой принялись пить чай с плюшками (а ведь думал, что уже лопну, ан нет) и литературно общаться. При всех своих делах Маринка быстро и много читает, а то и слушает аудиокнижки на ходу, а потом пересказывает мне все эти "Коды" да прочее. А я благодарно заглатываю. Читать - тоже ведь каменоломня. Текст втекает в уши, в ноздри, крошась, забивает в тебя свой заряд, понюшку, вирус. Толстой называл это "художественным заражением". Но это редко, обычно же:
     - Читал?
     - Да читал, чуть не сдох...
     - С прочтеньицем! Не чихайте... Дай бог здоровья...
     А я от Маринки все узнаю, без страданий. Сегодня речь вязалась о романе Хаима Палкинда "Уход" - видел я его с опаской, толстенный том, выдвинутый на Феферовскую премию. Нашумевшая книга! Такой где-то привычный Чачкес-Маркес с Эко-Абэ в одном флаконе. Героя произведения кличут Колбо, все в нем и при нем - румяный здоровяк, бодрый бродяга, перекати-поле, околоинтеллектуал, странствует по линялому Тель-Авиву 30-х ревущего Двадцатого. Покинув тихое, мемфисное, без бурь и буч местечко с его припечками, бабушкой, дедушкой, сусеками (местные кентавры?) и прочей живностью - из Дельты в Тель перемещенье, душа стремится к приращенью! - наш герой расчисленно-броуново бродит по Городу, где Бялик, заячьи жмурясь, жалуется ему, как тяжело подниматься в гору по такой жаре да при этом еще говорить на иврите, а дальше на пути ждет его Зеэв (в котором угадывается Жаботинский) и встречается Берл (вроде как Каценельсон), и вьется-дуплится раскидистый тель-авивский "Улисс" с вкраплениями ностальгически-одесской "Одиссеи": море, акации, Фонтан, Аптекман - редактор "Лиманского листка", и тут же жаркая безнадежная страсть - Цирцея-Циля, лисьи превращающая его в гоя, выкрестоносца - от тоски, любви и тьмы... При этом от прозы исходит запах теплой захолустности и сладкой безопасности - вне надвигающегося мирового льда Катастрофы. Таков "Уход" Палкинда в Маринкиной адаптации. Всем советую скачать и прочитать.
     На совсем уже десерт ждал меня сюрприз, ханукальный подарок от Валеры с Мариной - экскурсия "Подземный Иерусалим". Вот спасибо, а когда? Да завтра с утра, в семь часов автобус из Арада, езжай, просветись. Это что же - вновь в путь? А вдруг дождь? Сказано тебе - подземный Иерусалим, там сухо, в пещерах, а выпить возьмешь. А если вдруг, значит, ну это самое, как его?.. Брык - спать, спать.
     
     И в день шестой, часу в седьмом, я вышел со двора. Прохладно было, пустынно, тихо - Арад отсыпался в выходной. Теплилась надежда - вдруг не соберутся в достаточном количестве и сорвется экскурсия. Пойду дальше спать - в тепло, уют. Не-ет, явились любознательные арадские жители, по преимуществу пенсионного облика, с рюкзачками - набились в автобус, управляемый смирным бедуином, и тронулись в Иерусалим.
     Включился телевизор под потолком, стал показывать фигурное катание из России, какой-то "Ледниковый период". Почему-то я сразу представил, как плясали на льду первобытные люди. Стало грустно. У меня была с собой фляжка кукурузного кентуккийского самогона - махонькая, раньше-то к седлу бурдюк приторачивали, и я чуток прихлебывал под гремящую музыку из телеящика. Там радостно прыгали и скакали, как после удачной охоты.
     Под сиденьем валялась узкая глянцевая книжечка, я решил, что это какой-то безмозглый туристический проспект, и сначала отпихнул ногой, но потом все-таки поднял. Это оказалась брошюра на английском "Как выводить крокодилов". С интересом полистал со своим пиджин-школьным запасом - понял так, что ковровым способом рекомендуется, когда припрет, хотя можно и точечно... Еще предлагалось, памятуя о будущем человечества, не забыть врезать по яйцам. Очень своевременная книга!
     Гром прогремел - раскатистый раам - и хлынули воды, и омыли раму неба, и автобус вошел в Иерусалим. "Земной поклон друзьям, что затащили меня сюда, в святой город", - растроганно подумал я. А то торчал бы опять в суетливом Тель-Авиве с профессором Мишей Сидоровым, дули бы хлебный "Перфект" и рассуждали про артефакты.
     - А вот как ты считаешь, Миша?
     - Как, как... Да в столбик, как еще...
     - А вот как ты смотришь, Миша?
     - Да глазом из пирамиды, что на зеленой бумажке. Исходно!
     Бессмысленное, согласитесь, существование. Однажды мы с проф. Сидоровым отмечали день рождения Басё. Мы сидели на песке на центральном тель-авивском пляже, где неподалеку журчит фонтан и пальмы на набережной шевелят метелками, где женщины молча лежат на спине (идеал!), а бомжи опрятны и деликатно напоминают о Божьей помощи. У нас была большущая бутылка "хлебной" и свежие огурцы с рынка Кармель. Миша прочитал хокку:
     
     Послали меня за сакэ -
     Четыре сосуда разбил я в подъезде.
     Отныне я самка собаки...
     
     Мы вздохнули и выпили. Вечерело, краски тускли, пляж пустел. Печаль снизошла. И напились мы до того, что решили утопиться. А что, действительно - вон солнце садится, уходит, как на уэллсовской холодеющей Земле, судьба вконец поломатая, жизнь-копейка катится, звенит, ты налей полнее данаид, ничего нового уже не увидим, разве что сверхновые шекели... И стали мы заходить в воду - долго заходили, там мелко.
     - Жалко, кайманы тут не водятся, - посетовал Сидоров. - А то бы чик - и отмучился!
     Шли, шли, сначала по колено, потом по грудь... Тут Мишка как закричит:
     - Там же наши теудат-зеуты остались! Сопрут!
     И как кинется к берегу! Так и не утопились.
     
     Экскурсовод Семен вывел нас из автобуса, выстроил полукругом и сказал:
     - Прямо перед вами, господа, Кедронское ущелье, а под ногами у вас - подземный город Давида. Туда мы сейчас и пойдем. Попрошу не разбредаться.
     Я уставился на Кедронское ущелье - надо же, булгаковские места. На склоне - сплошные арабьи избы, спутниковые антенны на крышах, средневековые свалки под окнами, как на карте Иерусалима работы Питера Брейгеля (там крестиками отмечено), и как кол всем в глотку, - минарет. Мечеть Аль-Лигатора! И обитатели видны - гордо кишат, гоняют на ободранных драндулетах, медные лбы, не хухры-мухры, хозяева Храмовой горы - Человеко-Горы, куинбусы флестрин, кунилингус фаластын...
     Дрожащим лилипутом стал спускаться в подземелье по железной винтовой лестнице. Вот и пещеры с декоративными светильниками в кувшинах. Здесь начинались выщербленные каменные ступени, поросшие светящимся ярко-зеленым мхом. Громадные глыбы нависали, узкие ходы, вырубленные в скалах, вели вглубь. Сыро, где-то капает вода. Калоши бы. Вон ручей по желобу течет - древняя система водоснабжения, вокруг темень, какие-то решетки. Вдруг рыло крокодилье из воды взметнулось - бултых! Я аж отпрянул. Это еще кто - здешние Тотоши и Кокоши?
     У Томаса Пинчона есть роман, где нью-йоркские интеллектуалы охотятся на крокодилов в канализации, такой черный юморок. Им, манхэттенским проектировщикам, хорошо - подумаешь, биг дил, крокодил! - они их повсюду глушат, а потом тушки желтобрюхие вытаскивают за ушко - и в клетку. А тут, в подземельях иерусалимских, - исполинские рептилии, покрытые роговой чешуей, хищная морда, горящие зеленые глаза - плавают, пасутся. Разводятся! Экскурсовод Семен успокоил - эти не тронут. И даже не зарычат. Молчаливые. Я недоверчиво покачал головой и приложился к фляжке, благо она нескончаемая, как кружка Мозеса у Стругацких. Вообще, чем больше я принимал внутрь, тем лучше понимал окружающее. Глаза открылись! Все эти отремонтированные пещеры и декларируемые раскопки - все это экскурсионное, наносное. А вот прорытые огромные шахты, мощные прожектора, проходка типа Северомуйского тоннеля (вкалывал я когда-то на БАМе учителем математики, клал мел), плечистые фигуры в касках с забралом и в бронежилетах - очень это что-то напоминает. Кстати, почему тут мох светится? Мутирует?
     Оторвавшись от группы, я брел, спотыкаясь, по подземному городу, Нижнему Иерусалиму, прихлебывал и причитал: "Да, пью, но на своих двоих усталых задних лапах еще стою, хотя подвижки нет, ан все-таки бреду, хочу остановиться, оглянуться, не обратившись в столп, - разбить кан стан, достать стаканы, к двум данным Господом строкам найти две заданные... йобтв!"
     Я треснулся макушкой о выступ скалы, и совсем ясен стал мне смысл происходящего. Помните, у Достоевского есть кафкианское "Происшествие в Пассаже", где чиновник живет с крокодилом (внутри даже того) - и ничего! Привыкаешь... Лежишь на отмели... Нас ждет прекрасный новый мир - необъятное бомбоубежище - там тишина, не падают с неба ржавые болванки. Мы здесь заживем! Есть Иерусалим небесный, так будет теперь и подземный. Герой Хаима Палкинда, этот округлый странник, усталый колобок, был прав: вся наша жизнь - Уход. Внутрь шара, под землю, в иные слои. Пускай иной дедал иль корабел рискует плыть к кораллам свысока, нас ждет иной, Кэрролловый удел - где кролик бел и норка глубока. Задача ставится - доползти до западни! Не зря на экскурсии подземные возят, приучают к мысли...
     Как я вылез на поверхность - отдельный мидраш. Видно, фляжка вывела. Я свалился на скамеечку и стал ждать соратников по экскурсии. Не съели же их, надеюсь. Вокруг народ бежал встречать субботу - недолго оставалось до звезды. Был народ в основном бородатый, пейсатый, "в длиннополом жидовском сюртуке", как выражался Виссарион Белинский. Очень народ напоминал моего друга Эдуарда, живущего в вольном городе Ариэле. Эдуард (теперь его зовут Аврум) руководит семьей, благоденствует, молится Богу и преподает теоретическую механику в шомронской Сорбонне - громадном, многотысячном колледже, который давно разросся, пустил корни и кроны и стал университетом. Но нельзя, увы, зваться университетом за зеленой чертой оседлости, и остается одно - взывать и надеяться... И, как писал Григорович, "неотрадное наполняет душу, и невыразимая тоска овладевает всем существом вашим". Так и живем.
     Как-то приходит к Эдику его дочь Эстерка полувосемнадцати лет, похожая на вечно скачущего небольшого ангела, и молвит: "Папа, я нашла голубиное перо и принесла тебе - на улице дождь, а оно сухое - почему?" И принялись они семейно перо исследовать, смотреть на него в электронный микроскоп (с разбросом увеличений), и обнаружил Аврум, что врали учебники биологии - не смазано перо внутренним жиром, а так сложно устроено (кем?), что одновременно и идеально аэродинамическое (крыло), и воздуха согревающего в нем полно (шуба), и водонепроницаемо - соскальзывают с него капли (плащ). И стали они с Эстеркой-соавтором писать статью за двумя подписями, естественно, не в дикую стенгазету "За размежевание", а в приличный журнал "Нэйчур", где и раньше Эда привечали. Эстерка теперь приходит из школы, из родимых начальных классов и первым делом спрашивает: "Как там наша статья?"
     
     Вышла, жмурясь, на свет божий группа во главе с экскурсоводом Семеном - довольно усталая, но довольная. Я сполз со скамьи и присоединился. Напоследок подвезли к Стене Плача. Рядом с ней златой купол Омара тускло сверкал, как Золотой шар в "Пикнике на обочине". Стругацкие, как всегда угадав, описали эдакий Шар Плача, исполняющий заветное. И я, надев бумажную кипу, лежащую в ящике для мне подобных, подошел к Стене, и втиснул в Добрую Щель записку, и прислонился, и зашептал, как Рэдрик Шухарт, потому что нет у меня своих слов, я лишь тоже чей-то несчастный персонаж: "Счастье для всех, даром, и пусть никто не уйдет обиженный!"
     
     

Часть вторая. Дом, который…


     
     
"Я давненько не вижу гостей.
      Завели пренеприличный обычай
      ездить друг к другу".

      Гоголь, "Мертвые души"

     
     А куда мне гостей приглашать? В свой чулан, где сижу на шестнадцати аршинах? И сидеть мне, чую, до морковкина заговенья и второго пришествия… Замечательную табуреточку вот на улице нашел и притащил - если на нее мягкую спинку от старого дивана положить, так прямо кресло. Сидишь, читаешь, мысли приходят. Например - а не найти ли, наконец, фанеры - левитировать?.. Или - не съездить ли, по крайности, в гости? Правда, у друга моего профессора Миши Сидорова довольно однообразно - у него хватает такта налить "Перфекта" и к водке наварить картошки, но зато, как начнет внушать после третьей стопки про закат Европы и Третью мировую, что уже на носу - Хантингтон на Хайдеггере едет и Шпенглером погоняет, хоть святых выноси! Да и конфликт цивилизаций тут как тут - я хочу помалу, но часто, а профессор - сразу стаканом, с перерывом для лекций. Устаешь, естественно. А у другого моего друга, Паши, можно хватануть "сивки" (это он так виски кличет небрежно, сивуха, мол, скочущая) и заесть паштетом, но Паша в последнее время нырнул в сайт "Одноклассники" (дьявольское искушение, возврат молодости, эта штучка будет посильнее "Фауста" Гете), прыгнул туда, как в чан с кипящим молоком из русской сказки, - и пока что не вернулся на бытовой берег, в скучный арендованный мир. Куда же мне деваться в эту давящую всех в лепешку, в питу, тель-авивскую жару?
     А вот поеду-ка я далеко-далеко, под Ришон - к Игорю и Ирине. В их новый Дом.
     Игорь по образованию - врач-терапевт, Ирина - дорожный инженер. По призванию же Игорь - целитель.
     А Ирина пишет стихи, соединенные с музыкой. Ей бы в Серебряный век, где кружится снег, пуржит Белый и вьюжит Северянин… Но судьба ведет ее иными дорогами - там не цветут асфодели, а кладут асфальт, там три четверти жары и четверть дождей, зато в остальное время, в миг полуосени-полузимы - можно лепить строфы и извлекать звуки.
     Вот, значит, куда я поеду. Они построили себе новый Дом, так надо же посмотреть. Он вырос под Ришон ле-Ционом, в окружении еще какого-то количества каменных собратьев. До меня доходили обрывочные и загадочные сведения о его строительстве - "купили участок", "возводим фундамент", "сволочи кабланы". Это последнее слово повторялось наиболее часто, менялись только бранные эпитеты. Словно Лимонов, змеюка, обсценное яблоко ей подсунул или Тропик Рака в наших широтах завибрировал. Никогда из сладкозвучных уст Иры, читательницы Фромма и Ницше, почитательницы Коэльо и Вербера, созидательницы верлибров и романсов, - я не слышал ничего похожего. Подрядчики-кабланы, аки в овидиевых "Метаморфозах", превращались в диких кабанов и других неопрятных животных, они урчали, хрюкали, чесали зад об угол, стучали копытцами по паркету, разбрасывали орешки, и главное - неустанно требовали кесеф, что значит "серебро". О, это святое кабланье слово! Вот уж воистину - Серебряный век! Они твердили "кесеф" как заклинанье, щетина у них вставала дыбом и клыки алчно шевелились!
     Ирине пришлось год побыть Цирцеей, укрощая это жадное некошерное стадо. Игорь пахал с утра до ночи, врачуя тучи пациентов, чтобы архитектурная мечта замаячила явью.
     Однажды, наливая мне коньяку и угощая целительными шницелями, он выложил передо мной на стол шесть, повторяю - шесть - мобильных телефонов. Они аккуратненько лежали в ряд и мелодично звонили. Это больные звали Игоря. Днем и ночью, утром и вечером. Они звали его всегда. Я бы так не мог.
     Поэтому и живу в чулане, и один у меня светлый луч - приехать в тот новый Дом.
     Подмосковный философ Гачев утверждал, что есть народы, которые живут в животном (чум, юрта), в дереве (изба), в камне (сакля). На самом деле стройматериал не важен, тут душа обязана трудиться. Ведь Дом мало построить, его еще надо настроить. Иначе он будет звучать фальшиво, дрожать, будто желе, и развалится, как карточный домик. Ира холит Дом изнутри и снаружи, украшает цветами вокруг и своими картинами по стенам (да-с, еще и рисует, а вы чего хотели - человек Ренессанса! А как печенку куриную с рисом готовит!)
     Но, кроме риса насущного, существует и птица духовная. Сие - поэзия быта. Каждая лампа, любая люстра, всякий фонарь на фасаде и подсвечник в углу - в этом доме особые. При этом полнейшая экономия электричества - дом целиком существует на Ириной солнечной энергии (есть даже менделеевский элемент такой - иридий). Она вообще очень солнечный человек - когда давно, в другой жизни, работала себе в Москве, в чем-то дорожно-монтажном, то хмурые сослуживцы раздраженно спрашивали: "Ты чего, Блокман (такая вот славная девичья фамилия), всю дорогу улыбаешься?" С поэтической фамилией повезло, конечно.
     Расскажу быль. Поступала младая Ирина со своими стихами в Литературный институт, прошла творческий конкурс, очень понравилась - голубоглазая блондинка - кряжистому русофилистому поэту Владимиру Кострову, и взял уже мэтр ее к себе в семинар, и строчки хвалил: "Поэзия - это счастье слышать то, что не слышно", как вдруг всплыло, вспорхнуло, как обухом - да она ж Блокман! Вот тебе и прекрасная дама-незнакомка! Ай да ягодка-иноверка! Тут от своих овощей кучерявых не знаешь, куда деваться - ан еще новые как из-под земли лезут. Не пущать! И привела дорожка тогдашнюю Иришку в Московское автодорожное высшее учебное, а потом и в нашу южную страну пальм и олив, где высший северянинский шик - "ананасы в шампанском" - вполне доступное блюдо. А поэзия осталась - это костровитянам не сожрать.
     Афанасий Фет, скажем, считал, что "стихам не может быть конца - стоит поболтать бутылку, и она взорвет пробку". Кстати, о бутылке. Выпивка всегда была для меня сопряжена со словоизлиянием, с выплеском примитивных рифм на окружающих: "Всем признаюсь, хоть и пьян - не люблю я гей-славян, потому что, блин, дрожу за свою мадам Сижу". Сам создал, вот этими руками с извилинами (убожество частушечное, конечно - Кузмин бы поморщился). А однажды пили мы "сивку" у друга Паши, и я, привстав в поисках мысли, жутко треснулся головой об острый угол книжной полки - хорошо, не виском! Взял и помазал треснутое место виски. Жжет, но полегчало, и строчки в голове моросят: "Жизнь часто бьет, сбивая влет, познанья тяжек путь неблизкий - одни прикладывают лед, а я прикладываю виски". Нет, как ни садись, а вечно у меня - Губерман для бедных.
     Баяню о гармонии… Вот в канувшем Союзе, чтя Троицу по Рублеву, молитвенно соображали на троих. Тройственный союз, товарищи, страна Сообразилия! Закусывали отродясь, с дедов, холодным фондю в фольге - плавленым сырком, значит. Порой он назывался "Волна". Чего вдруг, казалось бы, в Великой Степи, а все одно волнующе, поэтично. Волну эту отколупывали по крошкам, раздирали на частицы. Еще такая сакральная закусь встречалась - конфетка. У Довлатова сильно об этом, знающе. Он писал, что советская власть есть не форма правления, а образ жизни. Такова жизнь - портвешок, портки сушатся, воробушки клюют дымящуюся лепешку, конфетка сладкая слипшаяся - хорошо! Пили, как кони. И влекся вол беседы... И ходила кругами горбатая косая старушка и говорила, ухмыляясь: "Молодые люди, вы бутылочку-то не выбрасывайте - мы потом с вами в нее сыграем". Давно это было, но как видите - живу пока. Скитаюсь, конечно, мельмотствую, лилипутствую, и хотя хитон никакая женщина мне не стирает, но ползаю потихоньку по бобовому стеблю, по небоземи, как говаривал Хлебников, обетованной. Живу - мацу жую. Увижу ли Бразилию до старости моей? Сомнительно. Вот кота Базилио и лису Алису - сколько угодно, цельную свору, полный кнессет (чтоб им до ста двадцати!). Так и вижу, как они, когда никто не видит и ихний канал отключен - схватятся за руки, сцепятся хвостами и примутся приплясывать, облапошив нас в очередной раз - обманули исака на четыре кулака! Ну их к ле-Шему! Вообще, наша здешняя жизнь похожа на ночевку Буратино у костра - вечная пограничная ситуация, жуткая карнавализация Израиля, яркий солнечный ужас, раздолбанный экзистенциализм центральных автобусных станций - плывешь себе в мареве и не ведаешь, когда Харон подаст тебе ладошку лодочкой…Катишься безного на деревянной тележке с железными колесиками, отталкиваясь локтями от мостовой...
     И лишь одно спасенье - Дом. Туда, туда - вот сейчас встану, возьму узловатый посох и поеду. Покамест же я сижу в своем чулане с рукописями - ну, точно короб с опавшими листьями, Василь Васильич Розанов бы одобрил ("живите, евреи!"), и чешу руку, нынче ночью обескровленную комарами - вот навет! Рука зудит, но я пишу. От руки. Компьютера, сего чудовищно дорогого агрегата, у меня нет, не скопил агорот. А и был бы - там клавиши какие-то постукивают, цветные огонечки мелькают - навроде как ночью в поезде едешь. Текст же цвета иметь не должен, он изнутри фосфоресцирует, словно планктон.
     Вот мы с Ириной, бывает, спорим - для кого каждый свое пишет, на чей суд вываливаем мыслительные плоды: "Зачем, не знаю, рукою робкой, в слова играю без остановки?" Она утверждает - для людей стараемся, для читательской массы в матнасах. Я же упираю на элиту - мол, "много званых, да мало призванных", и кто сходу врубится, Ир, в твои ассоциации и разбегающиеся по тропкам строф реминисценции, а уж аллюр аллюзий и дробный топот рифм - куды!..
     Конечно, всегда приятно, что твой текст понимают. Трогает! Мир не без добрых и разумных. "Есть еще и другие знающие люди в Житомире", как выражался Бабель. Но, если честно, между нами - то текст вообще изрядно теряет в прочтении. Так - с виду - красиво, выстроено, храмно. Комментарии по краям, отзывы изустно и паутинно. Ну, так и не читай! Не ковыряйся! Не порть, глядь! Тем паче, обложки замечательные научились делать, книги очень нарядные. Если к тому же прочесть можно было содержимое - совсем хорошо, но этого пока нет. "Прелестная зубочистка. Вот если б я еще и пообедал!" - вздыхал Олеша. Книгу надо бережно выращивать - как Дом, как сад. Она прорастает в тебя, а ты в нее, у вас образуется единая система корней, а там и суффиксы с приставками подсуетятся - и станет Слово.
     К слову, Дом, который построила Ира, окружен цветеньем дерев и разгульем цветов - все это раденьями Ириной мамы - Тамары.
     Первый этаж отведен ей, она живет там в счастливом согласии с тремя кошками, и как раз возделывает сад. Растет у них в том саду пассифлора, мой друг Паша про этот плод доброе рассказывал - и чай с ним пьют, и водку люди настаивают. Не пробовал я никогда, надо бы добраться до Дома и нарвать в мешок.
     Мама Тамара, "винницианская красавица", кошкам своим потакает и они шастают по всему Дому. Так, открывали однажды в кухонном зале банку консервов "Туна в масле", и немного соуса брызнуло на лежащий подле мобильный телефон. Подошел наглый черный кот Басик (он мяучит басом) и принялся активно лизать мобильник. У меня, конечно, сразу родились корявые, душевные строки: "Жизнь проходит впустую и втуне, но как цадик какой-то сказал - если б был телефон Судьбы в туне, я бы тоже его облизал".
     Еще в Доме обитают - и наверняка главенствуют, превалируют, царят - дети. Юная Лея - она плавно ходит в армию, гоняет на машине, с кем-то дружит и сражается с Максом. И прыгающий, скачущий, загорелый, похожий на Маугли, найденного и воспитанного компьютерами, гоняющий в футбол в начальном "Маккаби" и дерущийся с Леей десятилетний Макс. Уж с ними жизнь не кажется тихим пристанищем! Хорошо представляю себе Макса, свистающего всех наверх и карабкающегося по вантам с кортиком в зубах - этакий израильский вождь краснокожих с Острова Сокровищ, а Лею вижу Артемидой-охотницей и заранее завидую грядущей дичи!
     Если Дом расхоже сравнить с кораблем, то кабинет наверху - с роялем, книгами, экранами, дисками - это рубка. Или башенка такая из слоновой кости, куда Ирина, видимо, удаляется от действительности. Там она пишет - радуется и печалится, вяжет рифмы или лепит нечто из ребра верлибра, молится в стихах Иерусалиму и тоскует о Москве: "Я сама себя пересадила в этот зной, я сама от себя отпустила башен звон…"
     О, Москва с ее осенними кострами во дворах - жгут листья, и этот запах сворачивает душу в жгут, он незабываем, и мы уносим его с собой, сменяя Русь на Руфь, а снег свеж и пахнет яблоком и Блоком (прав Ясунари Кавабата, снег - символ отнюдь не холода, но теплоты) - и об этом песни Ирины. Особенно - об осени, что "кленовым листом причащает... мне эту знакомую сердцу истому на спицах осенних вязать".
     Ее стихи постепенно обрастали музыкой и переселялись на диски, становясь тем, что зовется - "авторская песня". Барды - они ведь и чужое поют "чуть охрипшими голосами" (а не надо пунш хлебать из холодильника!) - а вот авторская песня, ребята, это когда все сам, от и до. От "до" до "си". Есть мыслящие существа, не любящие теперешней бардовской песни. "Поют кастраты у костра", - морщится мой друг Паша, мужественный и бородатый. Но основное население (как сейчас говорят - пипл) сей жанр (он же - формат) приветствует (хавает).
     Ира даже ведет передачу на русском музыкальном радио об этих песнопениях, и славно получается - приезжают авторы, выступают исполнители, слушают слушатели. Да я сам неоднократно слушал - есть у меня такая маленькая, обмотанная изолентой черненькая коробочка с антенной. Приставишь к уху - а оттуда Ирин голос сквозь музыкальные помехи. "Ира! - радуюсь я. - Привет! Алло…" - "До свиданья, дорогие радиослушатели! С вами была ваша Ира…" Ну, до свиданья так до свиданья, бормочу я печально, только когда ж это свидание состоится, когда увижу я Дом своими глазами? И какой-то голос в голове, очень похожий на бегемотный бас кота Басика, вещает:
     "Да, увидишь ты эту землю, но войти туда тебе не дано". Вот спасибо. А я-то размечтался посидеть под пассифлорой, потом отворить тяжелую дверь с кованой ручкой и колокольчиком, шугануть с лестницы разлегшихся котов, подняться на крышу, над которой туда-обратно летает стая зеленых попугаев, и послушать, как Ира поет про осень и "желтый парус листьев". Очень это дело меня пробирает, прямо как стакан "сивки" хватил. Только от виски мурашки внутри, а от песни - снаружи. Хотя хвалить чье-то творчество, как утверждал интервьюер Заратустры, гораздо большее нахальство, чем бранить. Кто ты такой, глядь, чтобы похваливать?! Ровня, что ль? Ты на себя, глядь, посмотри! Ира, к примеру, такие книжищи читает - философия сплошная, немцы какие-то, темный лес, не продерешься. Или такая еще книжечка - "Каббала". Том толщиной с арбуз. Не обхватить, честное слово. Отрежешь мысленно скибку кавуна этого - и грызешь… Челюсти сводит. А ей, хрупкой женщине причем, все нипочем - читает да поучает: "Всяк Шестов знай свой шесток!"
     В своем романе (давеча у Иры в Москве роман вышел - про любовь и эмиграцию - этакая изысканная метропроза) она очень точно пишет о нашей раздвоенности, о парящих поисках насеста, тихого местечка в метрополисе, о сверкании ложи за печкой - там; и верчении вечного жернова, давящего масличного жома - здесь. Я тут же, начитавшись досыта, побежал и накострял: "Здесь море вечно в беглой пенности, вериги левантийской лености влачу я, преклоня коленности, на манной устланном песке, а там такою сладкой ватою Москва с руки нас кормит ласково, и небо тучами залатано, и снег висит на волоске". Ну, украл у нее пару строк, не без того. Между товарищами на это нечего смотреть! Ейную стихопеснь "Иерусалим" на французский переводят и в Парижах выпускают, а у нас на виски не хватает. Однако же ее печаль по поводу нашего житийного перемещения в пространстве - мне непостижима. Пройти по времени назад памятливым Сваном, как это делал Пруст в своих "Поисках", или румяным Каем прицепиться к саням Снежной Королевы и тотчас забыть об убогом бытии ("А время замерзло - ни вправо не хочет, ни влево" - из Ириных строчек) - да, я бы хотел. Но прозябать безвылазно там, среди льдов (как всерьез писал Хлебников: "Скитаюсь в вечных снегах - между Лубянкой и Никольской") - увольте! О, Зоорландия - поешь югурта, напялишь свэтэр, выползешь из юрты - утренняя мятель... Иконка набокова письма! Жить бы одноухо, рисовать подсолнух и ни сном, ни духом здесь про там не помнить… У них вон, по слухам, уже Николай Второй исподволь прирастает золотым окладом, превращаясь в святого Николу Зимнего, в символ Руси. А ведь это он сказал, Гадом буду (или Даном, или, что вряд ли, Давидом) - не забуду: "Жиды сами виноваты". Я спросил у своего друга, профессора Миши Сидорова: "Как такое, глядь, может быть? Где же русское интеллигентное разумное, доброе, вечное? Что оно, в ночное ускакало? Где оно?" - "Где, где - в узде! - ответил профессор и опрокинул очередную. - Страна темная, а человек светится - допились…" Послушал я его и решил - нет уж, лучше мы пока сбоку-припеку, посидим, погодим, про припечек споем, раскинем умищем. Торчим себе в чулане (а Израиль, если поглядеть в масштабе, с облака - так и будет примерно) - ну и будем продолжать. Тем более, сторона солнечная, даже слишком. А улететь, успокойтесь, всегда успеем! Для этого Дом есть. Это у Шекли или Саймака был такой фантастический рассказ - семья селится в Доме, и вдруг там начинают происходить странные вещи - шевелятся стены, из-под обоев проглядывает серебристый металл, в подвале появляются непонятные приборы. Дом был затаившимся космическим кораблем и готовился к взлету. А потом выдрался из почвы и взлетел - к звездам. Интересное начинание, между прочим.
     Я видел в жизни разные жилища и вынес убеждение - Дом должен быть добр. Он призван жалеть поселившихся в нем, утешать их горести и радоваться, когда дела в гору. По вечерам чи-тать им стихи: "Для чего же в Доме этом до утра не гасим свет мы? Не поможет этот свет, если нас в том Доме нет". И пусть по его широкой ровной крыше гуляют под луной кошки, а из башенки звучит музыка, и по стенам растут картины, и плодоносит под окном пассифлора…
     И пусть я, наконец, увижу все это, а то каждый раз оказываюсь в мыслях где-то в районе Ерофеевско-Курского вокзала. Ноги несут! А ведь душа, которая в тесном чулане таится, рвется на свет! Мой друг, профессор Миша Сидоров, человек рацио и видео, научный и суховатый, который никаких стихов отроду не читал, окромя озорных раешников Афанасьева, - но и он, слушая по радиоточке песни Иры, восклицает, набулькивая по новой: "Да-а… Сирена! Хоть сейчас все бросай и плыви…"
     С другой стороны, страшновато наяву оказаться вблизи Дома, о котором столько вообразил! Хряпнуть бы для храбрости, да Ира не пьет напрочь, и неудобно как-то являться в приличное поэтическое общество, дыша "Перфектом" и туманами.
     Это задумала Цветаева во Франции поэму "Перекоп". Нужен был очевидец, и дали ей адрес одного дроздовца - работает теперь в Париже на заводе. Ну, написала Марина Ивановна ему - давайте, мол, встретимся, поговорим, а тот отвечает: "По субботам мы пьем, в иные же дни некогда. А так как при вас пить неловко, значит, теряем выходной…" Так ничего и не вышло. Это я к чему - совершенно мой график. Бегаешь целыми днями по жаре от редакции к редакции, чтобы сгоношить шекель на оплату чулана, в котором только ночую - не обременяю его кашлем и присутствием, хожу по его утробе на цыпочках, а доброго слова или хотя бы звука все одно не дождешься, словно аршин проглотил, - только стенным шкафом заскрипит или штукатурка слегка с потолка обвалится, паутинка в углу колыхнется - смотри, бляха-муха, переварю! Иногда кажется, что обитаю в чьем-то желудке, и нет мне спасенья. Тут вспомнишь высокое небо над князем Андреем под дубом - просторно, вольготно… Эх, жили люди (хотя теперь понятно, откуда выражение "дать дуба")!
     Славную же картинку представляю я, двигаясь по тель-авивским закоулкам, - пейсы взмочаленно развеваются, пузо колышется, вечно переполненный пузырь воет, "еле волочу ноги под бременем своей тучности" (а здорово закручивали в девятнадцатом веке!). Вокруг - во множестве - полуразрушенные серые дома вглядываются в меня пустыми окнами, развешанным грязным бельем, обвалившимися балконами - это бездна, это центр города, это центр его центральной автобусной станции, центр ее побери, откуда дороги ведут куда угодно - только не Домой… Но я доберусь!
     Машины под окном гудят реже, гремящие помойные баки стихают, приходит ночь. Я засыпаю, улыбаясь - я вижу Дом.
     Дом, который…
     
     




Объявления: