Нина Воронель
ВЕНОК НА МОГИЛУ РЕТРОГРАДА
Умер Александр Солженицын. Его похороны превратили в России в торжественное всемирное действо, будто не его высылали когда-то оттуда в специальном самолете, не объясняя, куда везут. Какую станцию ни включи - хоть CNN, хоть BBC - с экрана телевизора на меня глядит лицо жены, нет, уже вдовы писателя, Натальи Дмитриевны, осунувшееся и заплаканное, в обрамлении черного вдовьего платка.
И я вспоминаю, какой молодой и красивой выглядела она шесть лет назад, в 2002 году, когда приехала за нами в московский отель, чтобы отвезти нас в их загородный дом, где нас ждал Александр Исаевич. Приглашение посетить великого писателя в случае нашего визита в Москву мы получили загодя, еще в Израиле.
Наши отношения с Солженицыным уходят в далекую глубь лет - он всегда был подписчиком журнала "22", а за год до нашего приезда в Москву отправил в подарок моему мужу, Саше Воронелю, первый том своей нашумевшей книги "Двести лет вместе". К ней было приложено письмо:
"Уважаемый Александр!
(а отчества Вашего не знаю, простите!)...
Посылаю Вам книгу, шлю ее Вам - как бы хорошо знакомому человеку: читал я и книги Ваши и все статьи в "22", какие были. Очень понятен и доступен мне эмоциональный настрой, с которым Вы пишете. Высоко ценю Вашу проницательность и Ваше перо. Всего Вам доброго! А.Солженицын".
Хоть приглашение было отправлено нам обоим, я не сомневалась, что оно предназначено только Саше - ведь он написал несколько статей, посвященных творчеству Солженицына. И мне по сей день кажется, что никто так глубоко и тонко не проник в суть замыслов писателя, в сложную систему его сознательных и подсознательных ассоциаций. Солженицын не лукавил, утверждая, что читал все статьи Воронеля - какой писатель, пусть даже самый великий, откажется от удовольствия читать о себе, любимом? Но когда мы пили чай у них в библиотеке, я не удержалась и похвасталась, что тоже написала статью о классике. Классик чуть наклонил голову:
- Наташа, принеси!
Наташа поняла без объяснений и, не тратя даже минуты на поиски, вытащила из какой-то папки журнал "22" с моей статьей, густо размеченной по полям чернилами разных цветов. Значит, и моя статья было тщательно прочитана и обдумана! Значит, и меня пригласили на это чаепитие как автора, а не просто как жену!
Но это я забежала вперед с чаепитием, ведь до него нужно было еще доехать - сперва через Москву по диагонали, а потом по шоссе около часу. Всю дорогу мы весело болтали с Натальей Дмитриевной, будто век до того были знакомы - а виделись-то всего один раз, когда пришли просить, чтобы Солженицын заступился за Сахарова. Накануне к Сахарову явились с угрозами ребята в куфиях, с пистолетами, и, назвавшись представителями организации "Черный сентябрь", потребовали, чтобы Сахаров отступился от еврейского движения. Можно ли в такое поверить - в Москве 70-х годов, в куфиях, с пистолетами и без разрешения властей?
Наталья Дмитриевна тоже не поверила: это не "Черный сентябрь", а "Красный октябрь" - очень точно определила она. К следующему дню мы получили из ее рук письмо Солженицына в поддержку Андрея Дмитриевича и быстро передали его иностранным корреспондентам. Потому ли, не потому ли, но ребята в куфиях больше к Сахарову не заглядывали.
Так, вспоминая прошлое и обсуждая настоящее, мы доехали до шлагбаума, охраняемого солдатами, - это был поселок, в котором построил свой российский дом Солженицын. Ворота, запирающие участок Солженицыных, были обыкновенные - деревянные, без какой бы то ни было современной автоматики. Участок выглядел довольно запущенным, но высокие деревья, окаймляющие подъезд к дому, приветливо махали нам развесистыми лапами.
Поднявшись на крыльцо, мы прошли через элегантную, облицованную светлым деревом гостиную и замерли - плотно прижавшись лицом к огромному оконному стеклу, простирающемуся вдоль всей задней стены, в гостиную глядел беспросветный еловый лес. Стекло было таким прозрачным, что лес, казалось, и образовывал эту заднюю стену. Он был, пожалуй, единственной роскошью солженицынского дома. Прервав наше оторопелое созерцание лесной стены, Наталья Дмитриевна провела нас в деловой рабочий кабинет историка, умело объединенный с библиотекой: среди плотно уставленных книгами застекленных шкафов пристроились стенды с картотеками и четко пронумерованными папками с документами. Единственным нарушением строгого рабочего порядка кабинета выглядел большой овальный обеденный стол с приготовленным для чаепития чайным сервизом. Стол был сервирован на четверых.
Это поразило меня в самое сердце - эпохи смешались в моем потрясенном сознании. Смела ли я когда-нибудь надеяться, что для меня будет сервировано чаепитие в кабинете самого Александра Солженицына, который в моем сознании был скорее мраморным кумиром, чем человеком из плоти и крови? Пока я уговаривала себя не тушеваться, припоминая, что в домах Корнея Чуковского и Андрея Сахарова меня тоже не раз потчевали чаем, откуда-то из глубинных комнат зазвучали тяжелые неровные шаги.
Я стояла в дальнем затененном углу библиотеки. Не видя меня, Александр Исаевич вошел в смежную с библиотекой комнату, согнутый в две погибели - буквой "Г", как кочерга. Подойдя к двери, он взял в руку приготовленный у входа посох и с усилием разогнулся, в глазах его было такое страдание, что мне стало за него больно. Зато порог библиотеки он переступил стройным молодцем, разве что слегка опираясь на свой посох, как щеголь на трость. Тот, кто не видел до того его страдальческих глаз, мог бы в эту лихаческую позу поверить - но только не я.
Мы сели к столу, Наталья Дмитриевна разлила чай, и беседа полилась легко и непринужденно. Саше Солженицыну и Саше Воронелю было о чем поговорить, хоть по жизни один был Саня, а другой Шурик. В наш расистский век это очень важное различие - Саня и Шурик, представители разных миров. Но оно не помешало собеседникам найти общий язык. Особенно много говорилось о манихействе, то есть о понимании добра и зла - ведь Шурик назвал Саню первым манихеем в русской литературе. Хотя и Достоевский в свое время то тут, то там живописал злодеев, он никогда не позволял им восторжествовать в жизни, по ходу дела (иногда даже во вред правдоподобию) принуждая к самоубийству. Солженицын впервые в русской литературе позволил себе описать полноценное торжество зла в отдельном человеке и в обществе.
Саня определение Шурика отверг, - по-моему, больше для виду, чем по сути, - утверждая, что зло у него не самодостаточное, а вынужденное обстоятельствами, чем, собственно, только подтвердил тезис Шурика. Мысль о зле напомнила ему о собственных обидах:
- С чего это московские либералы так на мою новую книгу взъелись? Я ведь старался быть объективным! - пожаловался он. - Особенно этот Бен Сарнов! Я его в глаза не видел никогда, а он на меня, как зверь, бросается.
Вот тебе и на! Говорит, никогда не видел, а ведь именно Бен Сарнов познакомил когда-то нас с Солженицыным, тогда еще молодым и только восходящим к мировой славе. Бен уже тогда эту славу провидел, и страшно гордился своим блестящим знакомством. Каково же ему было через сорок лет услышать, что Солженицын его начисто забыл? А ведь немудрено и забыть - мало тот, что ли, критиков перевидал за свой долгий век?
Тем временем Наталья Дмитриевна поставила на стол большое блюдо с тоненькими пирожками особой удлиненной формы, похожими на высунутые языки:
- Попробуйте мою сдобу, - сказала она. - Я их специально для вас испекла - с яблоками и с творогом.
Действительно, пирожки у нее вышли на славу - нежные и рассыпчатые.
- Боже, сколько калорий! - лицемерно воскликнула я, не отказывая себе в третьем пирожке и целясь на четвертый.
- Подумать только, - пожурил меня классик, - сколько веков люди мечтали, как бы съесть побольше, а теперь все заняты тем, как бы съесть поменьше.
За беседой и чаем время промчалось быстро, и нам пора было отправляться обратно - Александр Исаевич уже устал, а нам нужно было спешить в Москву в театр Марка Розовского, где нас ожидал наш друг Бен Сарнов с женой Славой и контрамарками на спектакль. Мы не утаили от него ни жалоб на него Солженицына, ни пакета с пирожками, который заботливая Наталья Дмитриевна сунула нам в руки перед отъездом.
Бен, конечно, рассвирепел, но пару пирожков съел, а гордая Слава наотрез отказалась. Она уже чувствовала, что нашей многолетней дружбе приходит конец.
Моя любимая подруга, необузданная Слава, всегда отличалась экстравагантностью - она дважды побила моего сына Володю, когда он был ребенком. Первый раз при обсуждении сюжета польского детектива "Девушка из банка", который девятилетний Володя проанализировал лучше, чем она. За это она, возмущенная детской дерзостью, столкнула Володю в придорожную канаву. А через пару лет Володя объявил, что скоро электронные машины станут писать и рисовать лучше, чем люди, но люди будут принимать их творения за произведения искусства и восхищаться. Ошеломленная этим богохульством Слава стала колотить Володю кулаками и орать: "За такие слова ты в аду сковородки будешь лизать!"
Как ни странно, я эти выходки ей простила - то ли за непосредственность, то ли просто из любви - к ней и к Бену. Но эта любовь не помогла мне сохранить их дружбу - когда мы встретились после тридцати лет разлуки, оказалось, что за эти годы наши представления о мире разошлись необратимо.
Дружба наша с Сарновыми возникла много лет назад, внезапно и мгновенно, когда мы после очередной тусовки в Доме литераторов втиснулись вчетвером в одно такси. Расстались мы, уже держа в зубах приглашение прийти в гости как можно скорее. Мы и пришли как можно скорее. Воронель и Бен тут же сцепились, как две хорошо подогнанные шестеренки, в одном длинном, бесконечном споре, который продолжался долгие годы всюду, где они оказывались рядом.
Как ни хорош был Воронель в этом споре, у Бена всегда было утешение, что он еще лучше. Он даже придумал формулировку для своего превосходства - мы были десантники с провинциальным мышлением, а он - традиционалист со столичным. Но когда мы вернулись в Москву гостями из большого мира, формулировка эта уже не подходила ни нам, ни ему.
Мы столкнулись лбами именно в одной из самых болевых точек современной российской культурологии - в оценке исторической роли вчерашнего кумира, Александра Исаевича Солженицына. Много лет Солженицын был кумиром для Сарнова и его круга, а потом они повергли его в пыль и стали топтать ногами. И хоть я знала, что в чужую драку вмешиваться не стоит, все же не выдержала и вступилась за Солженицына. И не только потому, что мир виделся мне уже не таким, каким он видится из московского писательского дома. А еще потому, что не могла забыть первого появления имени Солженицына на удручающем горизонте тогдашней русской литературы.
Где-то в начале шестидесятых мы были приглашены на день рождения чувашского поэта Генки Лисина, впоследствии превратившегося в знаменитого Геннадия Айги. Тогда он еще знаменитым не был и снимал комнату в покосившейся хибаре в какой-то подмосковной деревушке.
Поехали мы туда вместе с переводчиком с немецкого Костей Богатыревым, через десять лет зверски забитым кагэбэшниками до смерти в собственном подъезде за дружбу с А.Д.Сахаровым. Но тогда никто этого не мог предвидеть, так же как и превращения Генки в знаменитость, а Генкиной деревушки в очередную новостройку Большой Москвы.
Когда мы ввалились в Генкину хибару, именинный пир был в самом разгаре - то есть и хозяин, и гости пребывали уже в изрядном подпитии. Народу была уйма, места было мало, никто никого не представлял - всем было хорошо и так.
Уютно устроившись в уголке комнаты на полу, мы завязали дружбу с соседом, пожилым - для нас тогдашних! - сорокалетним человеком с залысинами, который оказался знаменитым московским гуру Александром Асарканом. Когда вся водка была выпита, лысоватый гуру попросил подвезти его домой. Мы втиснули его на заднее сиденье, в просвет, оставленный четой Богатыревых, и по пути попытались выяснить, чем же он так знаменит. Ходили слухи, что даже признанная красавица Ира Уварова, вышедшая впоследствии замуж за Юлия Даниэля, была безумно влюблена в него без всякой надежды на взаимность, а всякий, кто хоть раз видел Иру Уварову в те годы, не мог не поразиться нелепости описанного мною романтического тупика.
Хоть путь был долгий, ничего мы не выяснили. Должна признаться, что и по сей день мне не удалось понять, почему Асаркан обладал такой магической властью.
Когда мы, высадив Богатыревых, подкатили к дому Асаркана, он пригласил нас к себе выпить по чашечке кофе перед сном, обещая показать при этом нечто необыкновенное. Хоть была уже глубокая ночь, мы согласились из любопытства, несмотря на нелепость идеи пить кофе перед сном.
Асаркан заварил для нас кофе на кухне по всем правилам искусства заваривания кофе - точным движением он снял с огня подлинную тяжелую джезву с точно отмеренным количеством сахара, снял именно в тот момент, когда над нею начало подниматься коричневое кружево пены. Поставив джезву и три чашки на грубо оструганную - тоже подлинную - доску, он повел нас в свою комнату.
Я замерла на пороге, потрясенная. Таких комнат я еще не видела - она была совершенно и абсолютно пуста! Ни кровати, ни стула, ни стола - ничего, кроме сверкающего, хорошо натертого паркета! Только вдоль стен до самого потолка высились аккуратно уложенные штабеля плотно увязанных газет. Подобные комнаты я увидела через много лет в древнем деревянном дворце японского императора в Киото - тот же сверкающий простор обнаженного паркета и ни единого предмета мебели на весь дворец, только вместо старых газет промасленная бумага стен, разрисованная диковинными птицами и цветами. Восковые фигуры императора со свитой, принимающего визит сёгуна, тоже со свитой, симметрично сидели друг против друга прямо на сверкающем голом полу в непостижимых для европейцев, типично японских позах, уютно поместив свои ягодицы между широко разведеными пятками.
К счастью, нам не пришлось утомлять себя такими неприемлемыми позами - Асаркан, ловко выдернув из газетной стенки несколько пачек, создал из них импровизированный стол и три стула. И на этот стол он рядом с кофе возложил тот сюрприз, ради которого и заманил нас среди ночи в свою до паркета раздетую берлогу.
Сюрприз состоял из тоненькой пачки машинописных страничек, выбранных из сочинения неизвестного автора с труднопроизносимой фамилией Солженицын. На первой страничке красовалось заглавие "Один день Ивана Денисовича", следующая страничка была десятая, потом - двадцатая, потом - тридцатая и так до восьмидесяти. Асаркан объяснил, что странички украдены из редакции журнала "Новый мир", а так как всю повесть украсть не удалось, то преступник решил унести каждую десятую страницу, чтобы можно было составить представление о новом удивительном авторе.
Даже представленная в таком странном виде повесть новоявленного труднопроизносимого писателя была не похожа ни на что, читанное нами раньше. Она оставила глубокий след в нашей памяти, которая не так коротка, чтобы ополчиться на ее автора за то, что он решился не соответствовать образу, предначертанному ему либеральной российской интеллигенцией.
Расхождения наши с Беном Сарновым по поводу взглядов Солженицына на русскую историю по сути отразили глубину той культурной пропасти, которая разверзлась между нами за тридцать лет разлуки. За эти годы я во многих странах пожила, много недоступных русскому читателю книг прочитала и увидела свою историческую родину со стороны - исторической родиной я называю Россию, ибо невозможно отменить исторический факт моего там рождения.
Я увидела Россию, как один из многих хрусталиков вселенского калейдоскопа, а не как единственное, неотделимое от меня земное пристанище. Я уже вчуже, иными мерками оценила эту страну, ее народ и ее интеллигенцию. А Бен как сидел тридцать лет назад за фигурным столом "с плеча" Ильи Эренбурга, так и сидит, и по сей день видит российский горизонт в масштабе этого стола.
Мой спор с либеральным взглядом на судьбы России начался еще в 90-х годах прошлого века, когда я вступила в полемику с Майей Каганской, разоблачавшей обоих российских ретроградов Достоевского и Солженицына, объединяя их по особенностям биографии: "Главное в Солженицыне - от Достоевского: смертная казнь - царская каторга - десять лет сталинских лагерей, оба побывали в аду, у обоих - мировая слава. И никогда еще... ожидания прогрессивного человечества не были так... безжалостно обмануты: вместо призыва к борьбе за свободу и равенство, оба призвали вернуться к... ценностям мистического коллективизма".
С тем, что главное в Солженицыне - от Достоевского, можно согласиться, можно возразить. Зато если вернуться к "ценностям мистического коллективизма", открываются интереснейшие аспекты. Что правда, то правда: оба "великих мученика тирании" по возвращении из тюремного ада странным образом отказались от либеральных идей своей юности и, развернувшись на 180 градусов, стали единодушно призывать свой народ "вернуться к церкви, нации, государству".
Конечно, сердцу, преданному идеалам свободы и равенства, трудно не осудить столь предательское отступничество двух величайших писателей земли русской. Но может прежде, чем осуждать, стоит проанализировать и понять?
Вряд ли и Достоевский, и Солженицын, как бы ни были они сбиты с толку скитаниями по кругам ада, могли забыть общеизвестные азбучные истины. Что же заставило их обоих дружно отречься от этих истин?
Почему оба они начали проповедовать идеи, заведомо обрекающие их на непопулярную репутацию ретроградов? А вдруг есть у них какие-то соображения, нам не столь неведомые, сколь несимпатичные? Может, они, хорошо изучив свой народ за время своего пребывания "в аду", узнали о нем нечто, что мы тоже знаем, но знать не хотим?
Я понимаю, что совершаю страшный грех, предполагая, что истина неоднозначна. Ведь верность некой общепринятой системе единомыслия входит сегодня в "малый джентльменский набор": расизм - плохо, гуманизм - хорошо, угнетенные народы - свободы жаждут, угнетатели-министры свободу душат. Это очень упрощает выбор платформы. Зато если признать, что истина относительна, приходится брать на себя ответственность за собственные мысли и поступки.
Давайте вчитаемся в цитаты из Достоевского и Солженицына, в которых оба беззастенчиво самоутверждаются в своем ретроградстве:
Достоевский: "Всеобщее избирательное право - самое нелепое изобретение XIX века".
Солженицын: "Избирательное право - не закон Ньютона, в свойствах его разрешительно и усумниться".
Отмахнувшись от избирательного права, Солженицын заносит руку на святая святых гуманизма - на самую идею равенства, называя его "энтропией, ведущей к смерти".
А так ли уж абсолютно непререкаема идея всеобщего равенства? Или "разрешительно в ней усумниться"? Я никак не могу поверить в свое равенство с Саддамом Хусейном, с членами "Черного сентября" или с отчаянной компанией, спикировавшей 11 сентября на башни-близнецы. Нет между нами ничего общего, кроме физиологических отправлений, и я бы ни за что не согласилась дать им право голоса при решении вопроса о будущем человечества.
Да и вообще, кто кому равен? И в чем? Старики не равны молодым, женщины не равны мужчинам. Я не ввожу оценочных критериев "лучше" или "хуже", я говорю о различии во всем - в направленности интересов, в эмоциональном складе, в шкале приоритетов. Природа создала нас такими разными не для того, чтобы мы наперекор ей доказывали, будто друг другу равны.
Мне могут возразить, что речь идет о равенстве прав, а не о равенстве вообще. Но разве возможно равенство прав для неравных - иными словами, равенство прав при неравенстве обязательств? Взять хотя вопрос о запрещении абортов. Чьи права более равны, права нерожденных младенцев "быть или не быть" или права женщин "рожать или не рожать"?
Этот пример помогает найти формулировку: равенство невозможно в случае конфликта интересов. Но жизнь в отличие от смерти и есть постоянный конфликт интересов. Значит, равенство возможно только в смерти, что, собственно, и составляет смысл солженицынского утверждения.
Но раз усумнившись, трудно остановиться. Если всеобщее равенство сомнительно, то, может, и всеобщее избирательное право тоже? Ведь никто не оспаривает справедливости возрастного ценза, например.
А если применить возрастной ценз не только к отдельным личностям, но и к целым народам? Ведь предположение, что разные группы людей, сосуществующие в одном астрономическом времени, существуют так же и в одном времени историческом, абсолютно несостоятельно. Из возможности этих групп встретиться в пространстве вовсе не следует, что им суждено встретиться во времени - между ними может пролегать пропасть в несколько веков. Но стоит предположить, что каждый народ живет в собственном историческом времени, как сразу приобретает смысл понятие "возраст народа".
Пытаясь ответить на вопрос, что такое возраст народа, я хочу опереться на общепризнанный авторитет. Карл Юнг, бывший ученик и ниспровергатель З.Фрейда, утверждал, что существует некое "коллективное подсознательное", характерное для каждого народа. Очевидно, что каждый народ из поколения в поколение воспроизводит свой стереотип, передавая как эстафету некий таинственный код. Код этот спрятан глубоко в коллективной народной подкорке и надежно защищен от внешних влияний. Это как бы прочно зашифрованный свод законов, которыми народ руководствуется в самых сокровенных делах, касающихся рождения, смерти, отношений между мужчиной и женщиной. Он, конечно, изменяется во времени, но так медленно, что кажется незыблемым и неизменным.
Этот код, по-видимому, и определяет возраст народа. Понятие "возраст народа" давно существует как незаконное дитя науки: в социологической литературе можно встретить определения "старый народ" и "молодой народ", что определяет склонность одних народов к демократии, а других - к тоталитаризму.
Попробуем и мы разделить народы на взрослые и невзрослые.
Определим "народ" как группу людей, объединенных общим коллективным подсознанием, что облегчает взаимопонимание внутри этой группы. Взрослым назовем народ, представители которого готовы взять на себя ответственность за свою жизнь, в то время как представители невзрослого народа нуждаются в авторитарной фигуре "отца", принимающего на себя эту ответственность. "Отец" является подателем и распределителем благ, он может миловать и казнить по произволу, зато на него можно положиться, как на каменную стену.
В России так было всегда. Гигантские лица вождей-отцов осеняли города, их многократно увеличенные указующие персты простирались над головами крошечных прохожих, мельтешащих на уровне их громадных мраморных колен. И даже сегодня, когда вчерашние идолы поплыли, развенчанные, на свалку на крюках подъемных кранов, их изгнание выглядит негативным вариантом ритуала того же культа отца. Народный гнев, направленный на культовые изображения, на мраморные уши и гипсовые носы, разоблачает незрелые чувства рассерженных детей.
Интересно проследить, как проявилась эта невзрослость в языковой игре в "дочки-матери": недаром русская брань называется матом - вся она построена на изощренном хитросплетении бранных слов вокруг имени матери. Ведь достаточно просто воскликнуть: "У, мать твою!" - и всем все ясно. Это выглядит заговором детей, в котором весь народ выступает как коллектив недорослей, связанных с матерью пуповиной садо-мазохистской любви-ненависти. Зато никто ни за что не ответственен и неподсуден по причине несовершеннолетия.
Мне думается, что неизбежность падения России в пропасть тоталитаризма в результате любого революционного взрыва определяется этой невзрослостью русского народа. Как радетели, так и хулители русского народа высказывались по этому поводу с трогательным единодушием.
Еще в 1917 году знаменитый немецкий социолог, специалист по русскому вопросу Макс Вебер утверждал, что Россия не дозрела до всеобщего избирательного права, и предсказывал ей неизбежный приход к авторитарному режиму в результате любого, сколь угодно демократического грядущего переворота. А в 1930 году российский патриот-антисемит В.Шульгин писал: "...русский народ во всей его совокупности женственно несовершеннолетен... для него наивыгоднейшая форма общежития есть Вожачество".
И радетели, и хулители судят несогласованно, но согласно. Согласны они по существу, а не согласованы по недоразумению, так как не сговорились об определениях. И потому предлагают разные способы лечения болезни, природа которой однозначно очевидна и либералам, и ретроградам. Определение народа "взрослым" или "невзрослым", в зависимости от его склонности к демократии или тоталитаризму, сильно проясняет картину многих исторических процессов, до сих пор затуманенную эмоциями участников дискуссии.
В таком аспекте нелепо обвинять Достоевского и Солженицына в ретроградстве: ведь не такой это смертный грех - знать детскую душу своего народа! И даже их претензии к скучным колбасникам-швейцарцам и расчетливым ловкачам-евреям меняют свою первоначальную окраску - непристойно злобные в устах взрослого, они звучат почти мило в устах ребенка, которому жизнь взрослых кажется скучной и чересчур рассудительной. Народ-ребенок хочет играть в "сыщики-разбойники" - как же не опасаться той детской бесшабашности, с которой этот народ может злоупотребить равноправием, полученным не по возрасту?
Ведь справедливости возрастного ценза никто не оспаривал. И никто никогда не настаивал на равенстве взрослых и детей при решении судьбоносных вопросов. Сегодня история опять показала, к чему приводит неправильно примененная идея равенства - можно подумать, что многомиллионно вымирающие народы Черной Африки ценой жизни целого континента взялись доказать правоту Солженицына, объявившего равенство "энтропией, ведущей к смерти".
Обсуждая идею равенства, ретроград Шульгин близок к Солженицыну: "Есть ли Равенство - закон Природы, или, наоборот, Природа есть роскошная хартия неравенства...? Уравнение в правах людей, совершенно неравных по своим духовным качествам, есть восстание против Природы... и не может не караться..."
А вот цитата из Игоря Шафаревича: "...проверим наши сомнения на утверждении о жестокости, специфическом якобы для всей русской истории. Как будто существовал народ, который в этом нельзя упрекнуть! В Библии читаем о царе Давиде: "А народ, бывший в нем, он вывел и положил их под пилы, под железные молотилки..." А эллины?.. А Варфоломеевская ночь?"
Обидно Шафаревичу: евреям прощают безобразия царя Давида, французам - Варфоломеевскую ночь, а на русских катят бочку и за царя Ивана, и за царя Петра, и за императора Иосифа Сталина. А ведь он, математик, мог бы заметить сходство между евреями эпохи царя Давида и французами эпохи Варфоломеевской ночи: они проходили тогда свой период детского садизма, период стремления втиснуть потную народную ладошку в сильную руку Отца. Все народы через это проходили. Суть в том, что некоторые уже прошли. И ни к чему стыдиться за свой народ, если он еще в пеленках. Все там были. Просто исторические процессы текут слишком медленно, и за одну жизнь не дождешься утешительных перемен.
Главное поле битвы радетелей и хулителей - вопрос о демократии. С невозможностью немедленного полного расцвета демократии на изрядно затоптанной клумбе российской действительности согласны оба лагеря, спор идет лишь о том, считать это достоинством русского народа или его недостатком. Читая их полемику, можно подумать, что реальная судьба России волнует их гораздо меньше, чем ее престиж в ряду цивилизованных стран.
Забавно, что и хулители, и радетели именно демократический уклад принимают за образец для положительной оценки. С первого взгляда кажется, что противоречия между глашатаями обоих направлений неразрешимы, а по сути и те, и другие очень близко подходят к точке водораздела, то есть к проблеме возраста народа, - они просто подходят к ней с противоположных сторон. Если бы они эту точку заметили, то сами удивились бы близости своих позиций.
Так И.Шафаревич, предсказывая западной демократии скорую гибель, ссылается на то, что "из вновь возникающих государств почти ни одно не избрало государственный строй западного типа". Не замечая при этом, что такое утверждение нисколько не умаляет жизнеспособности демократии, а только подчеркивает ее непригодность для "вновь возникающих государств".
Как определить наступление взрослости? Исторический процесс утверждения демократического уклада в Европе наводит на мысль, что момент взросления народов связан с реформацией, которая содержит в себе все элементы взросления: переход от слепой веры в миф к его критическому переосмыслению и переход от коллективного сознания к утверждению суверенности отдельной личности.
Чем же характерна реформация?
Определить это помогает введенный Шафаревичем термин "малый народ".
"В идеологии кальвинизма, оказавшего такое влияние на жизнь Европы XVI-XVII веков... мы легко узнаем знакомые черты "малого народа".
Эти черты узнает и Борис Шрагин из лагеря либералов: "Интеллигенция в России - это зрячий среди слепых, ответственный среди безответственных, вменяемый среди невменяемых".
Остается только добавить "взрослый среди детей", и можно будет убрать обидные слова "невменяемый и безответственный". Нужно только смириться с реальностью и дождаться реформации, когда прослойка "малого народа" достигнет такого размера, что сможет повлиять на поведение "большого".
В августе 1991 года на миг показалось, что чудо уже произошло. Несомненно, толпа у Белого дома в основном состояла из "малого народа" - она, однако, была достаточно большой, чтобы пересилить заговорщиков. Но сегодня уже ясно, что ей не удалось пересилить инертность и невзрослость "большого народа". Что ж, ведь и Февральская революция начиналась видимостью народной взрослости, а кому не известно, чем она кончилась?
Опять народ-дитя ищет отцовскую фигуру, чтоб ее гигантский силуэт мощно вырисовывался на пожарном фоне российского неба.
Александр Солженицын принял свой народ таким, как он есть, благословил его поиски и тем заслужил у него царские похороны.
 
 
Объявления: