Александр Дорошенко

БАРАБАНЩИК



    "Шел с улыбкой белозубой
    Барабанщик молодой…
    
    Пляшут кони,
    Льются трубы
    Светлой медною водой.
    
    В такт коням,
    Вздувая вены,
    Трубачи гремят кадриль,
    И ложатся хлопья пены
    На порхающую пыль".

Иосиф Уткин. "Барабанщик"

    

    . Валерий Петрович Терпсихоров, будучи мертвецом, лежал в гробу, приготовленный для прощания. Лежал он вымытым и побритым, на спине, в той именно позе, которую так не любил при жизни, со сложенными на животе руками. Его голова немного откинулась назад, потому что подушка была маловата, и это было непривычно и неудобно. Валера этого видеть не мог, но чувствовал, что нос, и так всегда удлиняющийся у мертвых, торчащий впереди всего тела, нос его, не малый при жизни, теперь в основном и представлял его пришедшим прощаться. Со стороны это было как ворона, или галка, закоченевшая на спине, в строгом и важном молчании лежащая на тротуарном асфальте.
    Валера вспомнил, что так выглядел и рождественский гусь, ощипанный, вымытый, наполненный специями и яблоками, положенный на громадное дедушки-бабушкино блюдо и торжественно установленный в самом центре праздничного стола. Мы знаем будни, а все остальные дни, кроме них, называем праздничными. Этот Валерин день был последним его праздничным днем.
    Гроб был вовсе не дубовый, как хотелось Валере, а из какого-то более дешевого дерева, доски еще не просохли, и дерево было влажным. Оно хранило запах дерева и лака, которым покрыли для красоты гроб. Он все же был не из дешевых, полированный, с бронзовыми ручками, с двумя крышками, прозрачной внутренней и глухой, верхней. Сейчас верхняя была откинута, и Валера лежал под стеклом, как Ленин в Мавзолее. Он мальчиком Ленина в гробу видел, отец взял его в Москву, и они пошли, как водится, в Мавзолей. Как жук в гербарии, или как там это называется, где жуков, наколотых на булавки, помещают в рамку под стекло.
    Катюша решила сэкономить на гробе, он этого и ожидал. Он, правда, оставил ей достаточно денег, бедствовать она не будет, но характер и расчетливость брали свое. И подружки ее вполне это поймут, и так станут говорить, - мол, внешне прилично, а ему там это ни к чему. Ну ладно, вмешаться он уже не может, сойдет и так. В гробу было мягко и уютно, он был широк и не давило плечи, как обычно приходится лежать мертвецам. Лежать как околевшему таракану на спине, со сложенными лапками… Нет, лежать Валере было удобно.
    Он видел беседу - когда все это закончится, включая и непременное застолье, - следующим же вечером соберутся Катюшины подружки проведать вдову (вот такие слова, подумал Валера, и определяют наше реальное положение в мире - вдова, невеста, муж… ) и устроят они посиделки, под водочку и огурчик, и кроме, что бог послал, как будут говорить о нем, утешая Катюшу, что все она сделала правильно, как прошли похороны, и гроб, и что все было как у людей, достойно. Что женшина она еще, пусть и не совсем молодая, но жить надо и есть для кого…
    Это все земное и подлое, - думал Валера, - потому что оставшиеся - враги мертвого. Так правильно, но очень больно. Они должны откупиться, и не от него, чего там ему нужно, но ото всех прочих, от их глаз, от слов. Нужен памятник, будут говорить подружки, нет, не роскошный, конечно, и деньги не те остались, и вообще мещанство, но достойный. Чтобы заткнули свои рты, - так сформулировал эту мысль Валера. Чтобы не чесали языками.
    И уже погодя, когда основательно выпьют с горя, одна из подружек невзначай и вскользь, намекнет, что все может быть, что вокруг люди, что еще предстоит жить и жить, что трудно быть одинокой, и всегда найдется кто-нибудь, чтобы скрасить горе. Конечно не сейчас, когда так остра боль утраты, но попозже…
    А Катюша замашет руками, горестно, что мол, какая ерунда, что прошла без остатка жизнь, что теперь - доживать. Но следующая рюмка, со слезой, оттертой в уголке глаза, покажется вкуснее, и с привкусом, каким-то новым - от живой жизни. Это все было так понятно, и Валера не обижался.
    И на костюме Катюша сэкономила, тот новый, купленный недавно, итальянский, она на него не надела, но и этот был всего несколько лет назад куплен. Он и одевал то его пару раз, потому что невзлюбил, так бывает с вещами. Одно по душе, а другое не любишь, и все. Катя знала об этой его неприязни к костюму, но в нем положила. И на галстуке тоже - галстук, что ему повязали, был из недорогих, а Валера любил шелковые галстуки, и было у него их с десяток, но вдова решила и здесь упростить дело. Что она станет делать с его шмотками? Подарит, наверное, племянникам или на дни рождения знакомым. Да, конечно, на дни рождения, ей это обеспечит подарки на ближайших десять мужских праздников, галстуки эти никак не устареют, а носил он их немного, и они выглядят как новые. Эта мысль Валеру развлекла, что друзья получат в подарок галстуки от мертвеца. Некоторых, если бы мог дотянуться, он своим галстуком удушил бы!
    Что еще было плохо, это платочек в кармашке пиджака. Он был от другого галстука, и еще сам Валера его в кармашек и всунул. Можно было бы посмотреть и заменить, или просто вынуть. Женщина, как правило, спотыкается на мелочах. Валера это понял еще совсем молодым, когда так остро чувствовал мир и его оттенки. Все правильно делает женщина, как обнимает и как говорит ласковые слова, но вот, устав играть по правилам, чувствуя, что все получилось отлично, она отпускает себя, и становится сама собою, и тогда, в мелочи, в жесте, в неловком случайном слове, все рушится. Женщина этого понять не может, и объяснить это ей невозможно, но рушится сразу и все. Тогда приходишь в себя, и тихо себе говоришь, - жизнь! - такова жизнь! С этим надо мириться.
    Было понятно, в чем он лежит, но непонятно где. Гроб стоял в большом помещении, даже в очень большом, - трудно было рассмотреть из-за высоких стенок гроба, но Валера видел потолок и теперь начинал припоминать, где, в каком помещении есть такой потолок. Было похоже на вестибюль Новороссийского университета, а это означало высокую честь. Вот уже лет двадцать или больше так никого не хоронили. Валера помнил еще студентом, что так принято было хоронить профессуру университета, торжественно выставив гроб в громадном аванзале, в его центре, перед парадной лестницей, к ней головой.
    Плохо было то, что вокруг гроба было множество веников, так Валера называл прощальные венки. И даже на нем, прямо на теле, до самой груди, лежала груда цветов. Эти цветы, прощальные, непременно с четным числом цветков, розочек или гвоздик, имели погребальный привкус и запах. Черт его знает, наверное, сразу, в момент, когда цветочная торговка получает такой заказ от человека с постным в меру лицом (со сдержанной скорбью, как это у них называется, с выражением, с которым они все и придут сейчас с ним прощаться), цветы сразу меняют запах. А могли бы смеяться и звенеть колокольчиками, будучи отобраны на юбилей или день рождения.
    Пока что зал был громаден и пуст. Никого не было. Наверное, его, Валеру, только что внесли в этот зал, установили в центре, забросали вениками…
    
    "Разобрали венки на веники,
    На полчасика погрустнели…"
    
    Правильно написал Галич, - на предстоящие полчасика. Валера лежал в тишине и в полумраке огромного зала и знал, что пока не началось глумление, это будет последнее лучшее время его земной жизни… Он начал тихо декламировать стих - в пустой и гулкой тишине звук набирал силу, был низкого глухого тона и звучал торжественно…
    Как заупокойную молитву читаю, подумал Валера. Сам по себе. Конечно, хоть время и изменилось, и Бога признали вновь, но не принято звать священника к мертвому, и они не позовут. А ведь дело совсем не в словах молитвы, понял Валера. Дело в голосе, с печалью об ушедшем, пусть и многократно уже отзвучавшей по многим другим, - в голосе, звучащем в пустоте зала. Он лежал и читал любимые стихи, лучшее, что он знал на земле.
    
    "И ночью снилась небылица,
    Далекий вальс и чьи-то лица,
    И нежность чьих-то глаз,
    И ненаписанные стансы,
    И трижды взятые авансы
    Под стансы и рассказ.
    И море снилось, но другое,
    Далекое и голубое,
    И милый Коктебель…"1
    
    Он вспомнил свой Коктебель… Ему тогда было тридцать лет, и в самый разгар лета он уехал в Крым. Даже не к морю, у нас ведь здесь свое море, но чтобы отдохнуть от людей. Был тяжелый год, и он устал. В Коктебеле две недели подряд, эти лучшие две недели всей его жизни, непрерывно шел дождь. Яростный дождь, с перерывами на дождь просто, он хлестал береговые склоны и гнал упругие волны на берега, руша и осыпая дамбы…
    Они так ни разу тогда не увидели солнца. Почему же всегда, много лет и всегда, когда он вспоминал Марину, ему виделось, слышалось, чудилось солнце? Водопадом оно обрушивалось на них, дождем света и ласкового тепла…
    Наш голос создан для стихов, думал Валера, и для псалмов, для речи, в которой нет содержания нашей обыденной жизни, нет всякой дури. Даже и лекцию можно было бы прочесть вслух, хорошую лекцию, какую читаешь на первых курсах еще мальчишкам и девчонкам, о термодинамике или математических началах, о чем-то выработанном любовью мысли и не ограниченном рамками убогой пользы, и тогда голос в пустоте большой аудитории звучит торжественно и объемно… Как тронная речь… И лица ребят светятся в мягкой темноте залы…
    Он себя называл барабанщиком. Это было от стихотворения Иосифа, которое он случайно прочел мальчишкой, он даже вспомнил где и когда, - в библиотечном зале на Пастера. В громадном, светлом, торжественном. Он провел в нем много молодых лет, - лучших. И часто потом вспоминал, даже думал зайти, посмотреть и вспомнить. Не собрался!
    А на что такое ты потратил все свое время, - на эти диссертации, что ли? На суету учебных процессов и конференций. Дельным была Москва, друзья, ночная Москва и стол, накрытый к празднику, или так, без причины, и потом ночные московские улицы, в сугробах снега… в ливнях дождя… в ласковом и уже теплом весеннем солнышке.
    Валера хотел повернуться на бок, но опомнился. А неплохо бы, придут эти скорбеть, с вениками, скорбеть о себе и шептаться исподтишка, а дорогой покойничек (это видимо в смысле затрат такая вышла формулировка, да и то правда - дороговато стоит сегодня похоронить человека) лежит себе на боку, мечтательно подперев рукой подбородок!
    В зале теперь царил приглушенный звук множества голосов. Это вошли и продолжали входить опоздавшие. Они подходили со сдержанной скорбью и укладывали цветы на Валеру, - на ноги и грудь. Некоторые наклонялись и клали руку на боковую стенку гроба, как бы прикасаясь к телу. Что ж, думал Валера, я и сам не любил прикасаться к покойникам. Он стал различать голоса и узнавать пришедших. В основном это были сотрудники по университету. Сверстников осталось немного, они собрались группой, выходя попарно, по очереди, стоять в почетном карауле.
    Стали произносить речи, о том, какой Валера замечательный был человек - ученый, друг, - и вообще какая это была светлая личность. Валера лежал и улыбался. Он слушал разговоры в толпе пришедших. Люди собрались в небольшие группы, по возрасту, по работе общей, по дружбе. Вновь пришедший шел ко гробу, затем пятился к такой группе знакомых, и, скорбно пожав всем руки (некоторые отказывались, был такой обычай, чтобы рук на похоронах не пожимать), включался в шедшую уже беседу. Говорили, конечно, не о Валере, а о том, как и кто выглядит из пришедших, потому что с похорон предыдущих люди не виделись. Обсуждали новости, что случилось за прошедшее время. Смотрели по сторонам, на входящих в зал, кивали или пожимали руки. Переходили из группы в группу. Все как у всех, подумал Валера, я ведь также себя вел на чужих похоронах. Речи никто не слушал.
    Гроб подняли и понесли. Как будто вхожу в институт, только наоборот, подумал Валера. Он считал знакомые ступеньки, его наклонили в гробу, и он вспомнил, - покойника несут ногами вперед. Как бы сам иду к могиле, подумал Валера. Своими ногами.
    Теперь он видел боковую стену университета, желтого казенного цвета, любимого всеми империями в этой стране. Видел фронтон холодильного института с фигурами каких-то рыбаков и колхозниц. Так и не успел их рассмотреть, подумал Валера. Молоденькие листики деревьев, только что вышедшие из веточек, уже весело щебетали свои детские песенки на весеннем ветру… Валера с удовольствием ощутил капельки мелкого дождя на губах.
    В этот момент завхоз университетский подскочил к несущим гроб и трагическим шепотом приказал немедленно закрыть крышку гроба. Козел, с чувством подумал Валера. Был козлом, и это навсегда. Он перестал что-либо видеть, только чувствовал покачивание гроба, когда несли, потом противный скользящий звук трения о салазки, когда гроб устанавливали на дне катафалка, и вновь покачивание и подпрыгивание гроба на ухабах, через которые шла машина.
    Он ехал и видел любимые улицы, где прошла жизнь. Вот свернули на Пастера, а теперь едем по Преображенской. На Тираспольской площади сделали круг почета, и Валера вдруг вспомнил множество лет назад прочитанное и так давно позабытое, - этой площадью въехал в Город Пушкин, по Тираспольскому тракту, из Молдавии. Кусочек дуги, думал Валера, от Тираспольской улицы до Преображенской, мы прошли колесо в колесо.
    Теперь машина шла по Преображенской до Привоза, и Валера вспомнил себя мальчишкой, как с этой стороны Привоза, у Рыбного корпуса, он покупал свежих рачков, по дороге на Ланжерон и Отраду. Можно было двадцать восьмым трамваем доехать до парка и там сбежать вниз по крутому откосу, а на берегу уже ждали ребята с удочками. Они успели, пока он мотался на Привоз, стащить лодку к воде, и весла уже были в уключинах. Валера вспомнил, как по утрам было холодно от морской воды, и как они замерзали, пока солнышко не поднималось над морем. А потом наступала жара, но к этому времени, уже со связками свежих бычков, накупавшись, они торопились к четвертому трамваю, чтобы пораньше быть дома, на Молдаванке, и порадовать уловом родителей. Валера вспомнил вкус жареного бычка - бабушка ему давала первого, а к бычку всегда был огурец или свежая, красная от возмущения, помидора. Валера даже хотел облизнуть вкус бычка с губ, но вовремя вспомнил, что это, ему и здесь, - неуместно делать.
    Проехали зоопарк и свернули на Люстдорфскую дорогу. Жаль, отозвалось сердце, мало осталось ехать! Вот повернули и притормозили у центральных кладбищенских ворот. Ждали пока откроют, а потом проехали широкой аллеей, обогнули церковь и долго ехали по продольной аллее.
    Небо Валера увидел уже с могильного холмика, куда его поставили для прощанья и вновь открыли лицезреть и убиваться в скорби. Он лежал неудобно, потому что гроб от неровностей земляного холмика наклонился на правую сторону. Как корабль перед крушением, подумал Валера, как "Титаник" в известном фильме. Все, спрыгнувшие с корабля, уцелеют, все оставшиеся на борту - нет!
    Вновь начались речи, но Валера отключил звук. Он смотрел вокруг себя, как это и где это будет. Место над ним. Последнее. Он увидел деревце и понял, что оно будет жить у него в изголовье, тоненькое с худеньким стволом, искривленным, потому что ему пришлось выбираться из-за громадного памятника, перекрывшего солнце… Лет через десять оно вырастет и раскинет надо мною крону, обрадовался Валера. Названия деревцу он не знал, но оно ему понравилось.
    И ласково тронув рукой молодую шершавость ствола, он прошептал любимые слова:
    
    "Барабанщик,
    Где же кудри?
    Где же песня и кадриль?
    
    К Эрзеруму
    Скачут курды,
    Пляшут кони,
    Дышит пыль…"
    
    Он еще тогда, мальчишкой, запомнил эти строчки. И почувствовал, что будет день, и он их произнесет по себе.
    Внезапно крышку гроба захлопнули. Это как с музыкальным инструментом, подумал Валера, со скрипкой, на которой играл музыкант, стояла вокруг публика, слушала игру и вытирала слезы, так красиво они пели, инструмент и скрипач, а теперь, окончив игру, положили в футляр обоих.
    Он знал, что еще может услышать звук падающей земли из рук прощающихся, и потом, грохот тяжелых и влажных земляных комьев с лопат специалистов похоронного дела, но не захотел ничего больше слышать. Он закрыл глаза и заснул.
    
     Спи, дорогой!

    1 Дон Аминадо