Елена Ронге

АНТИГОНА



    Никаких "она встала", "она подошла к окну". Только "она любила", "она жила", "она умирала". Только так.
    Если бы я писала о себе, я бы, конечно, скрыла факт своего рождения. То есть, конечно, вы бы знали, что я родилась и живу, однако, ни даты, ни места я бы не указала. Зачем эти подробности, если я - великая актриса? Но великая актриса - это она.
    
    Если мне сейчас тридцать четыре, значит, можно сказать, что я гожусь ей в дочери. Я появилась на свет в городе Павлопетровске, в роддоме имени Крупской, а она родилась в киевском травмопункте, потому что до роддома ее мать не добежала, испугавшись бомбежки. Во время войны ее семья жила в Урюкинске. Что касается внешности, то не представляю, как я могла бы выглядеть, не будь ее: откуда бы я узнала про эти узкие длинные юбки, ограничивающие движение и превращающие колени в две величайшие загадки, эти кофточки с рукавами, расширяющимися книзу, эти разноцветные платки на шею, создающие обманчивое впечатление легкости, наконец, эти большие шляпы, скрывающие лицо и позволяющие наблюдать, не будучи увиденной. Конечно, я в такой шляпе выгляжу совсем иначе, чем она. Я, скорее, похожа на гриб, хоть я и выше ее ростом.
    
    Второй раз я увидела на ней красный шарф, когда приехала на гастроли в Киев. Ну, естественно, на гастроли приехал театр, я приехала, чтобы шесть раз подряд посмотреть "Антигону".
    
    

Ноябрь


    
    Кстати, именно на "Антигону" я пошла пятнадцать лет назад, когда их Средний театр приехал к нам в Павлопетровск. Приехали они осенью, в середине ноября. Еще колотились на ветру плакаты "Ленин всегда живой" и розовые флаги мокли под мелким снегом. Народ оделся в зимнее - серое и черное, и среди всего этого великолепия полыхали на тумбах и заводских заборах ярко-рыжие афиши.
    
    Время было тяжелое: после школы я работала в городской газете, читала гранки и училась пить, а также стоять в очереди за водкой до полного отморожения ног и делать взрослое лицо, чтобы водку мне продали. Кроме того, я часами развлекала Аделаиду, корреспондента отдела культуры, сидя на столе в ее кабинете в густом табачном дыму и чаду своей влюбленности. Аделаида не стремилась стать завотделом, не спешила выходить замуж, не бегала в обеденный перерыв в поисках майонеза и что-то писала в маленьком блокноте, загадочно улыбаясь. Я только что закончила десятый класс, и мне хотелось думать, что на свете есть еще какие-то люди, кроме замученных и запуганных средней школой № 125. Я пересказывала Аделаиде умные книжки до тех пор, пока она вдруг не вступила в партию. После этого на ее столе появился бронзовый Дзержинский, а сам стол был перенесен в отдел воспитания молодежи, и Аделаиду произвели в его заведующие. Под грузом этой ответственности она стала необыкновенно ранимой: когда ее очерк о молодых учителях, добровольно покинувших ряды ВЛКСМ, не был признан лучшим материалом недели, Аделаида позвала меня в гости и стремительно упилась принесенной мною водкой. Рыдая, она сообщила, что ее вялая ко мне симпатия объясняется тем, что я не в ее вкусе, намекнула, что повесится, если ее не признают "золотым пером" года, и принялась читать фрагменты будущего романа из маленького блокнота. Главной героиней его была практикантка из Фомска Оля, опекаемая Аделаидой вторую неделю. Первое появление Оли на пороге кабинета в конце рабочего дня казалось автору романа мистическим обещанием, мистикой дышали также командировки в детскую колонию и антиалкогольные рейды, проводимые вместе с сотрудниками милиции. Всю следующую за этим чтением неделю Аделаида испуганно смотрела на меня, когда мы случайно сталкивались в коридоре. Вид у нее был такой замученный, что на ближайшей летучке я предложила считать шедевром ее "Мысли о Марксе". Рядом с "Мыслями..." на редакционной "доске лучших" появилось объявление о запланированной встрече коллектива с ведущими актерами московского Среднего театра.
    Собственно, ведущие актеры на встречу как раз и не пришли, отговорившись послеполетной усталостью и плохой местной погодой, пришла только она, по свойственной ей добросовестности и неумению отказать. Пальто на ней было синее, а шарф - красный. Руки она держала в карманах пальто, что добавляло ее облику бесшабашности и независимости. А когда она сняла пальто и осталась в узкой полосатой юбке, высоких ботинках на шнурках и сером свитерке, я поняла, что это - моя жизнь. И ушла читать корректуру, потому что газета должна выходить, невзирая ни на жизнь, ни на смерть. А вечером я купила "лишний билет" и увидела "Антигону".
    
    Я расскажу так, как запомнила. Сначала был какой-то шум, похожий на шум океана, потому что я ждала ее выхода, и действие долетало до меня в виде отдельных брызг прибоя. Потом в зале и на сцене потемнело, очевидно, в сюжете наступила ночь. А потом очень быстро вышла она. В сером мешковатом платье. Мне показалось, что она часто поворачивается спиной к зрителям, и я решила, что такая мизансцена придумана для того, чтобы ее сияние не было непрерывным, а походило на пунктирную линию. Персонажи сговаривались ее убить, а она смотрела куда-то вверх, и было ясно, что убить ее невозможно. Пока она оставалась на сцене, в душе рос вселенский порядок, и я понимала, что все идет как надо. Осознание этого заполняло собой досадные перерывы, когда Антигона уходила за кулисы. В конце спектакля ее сжигали.
    
    Я давно знаю, что в пьесе Антигону не жгут, а запирают в склепе, но не могу ничего поделать с воспоминанием о полыхающем за ее спиной костре, на фоне которого она, будто внезапно охрипнув, с усилием проталкивала наружу слова: "за что в огонь иду живая?" Теперь этой фразы в спектакле нет.
    
    Я была еще на двух спектаклях, а потом пошла к ней в гостиницу. С Аделаидой, которая собралась взять у московской знаменитости интервью. Впрочем, Аделаида культурой уже не занималась и придумала интервью только для того, чтобы посмотреть на нее вблизи. Аделаида тоже была под ударом "Антигоны", но, как профессионал, не умела любить бездействуя. Она взяла блокнот, взяла диктофон и взяла меня, за что ей моя вечная благодарность.
    Гостиница "Павлопетровск" построена неизвестно в каком году на набережной реки Шатырь. Думаю, что в ноябре река Шатырь уже покрыта льдом, хотя точно не знаю, никогда этим не интересовалась и теперь, скорее всего, уже не узнаю. Пока мы стояли возле администратора в зеркальном и жарком гостиничном холле, с наших сапог натекли четыре грязные лужи. Потом по тихому коридору мы пошли в ее номер. Аделаида постучала, я сделала взрослое лицо. Она открыла дверь и сказала: "Да?"
    
    Я не буду описывать, как она была одета. Просто знайте, что это последнее из того, что я могу забыть. Кажется, она была очень бледная. И лохматая. И лицо у нее было такое, какое бывает у человека, когда он плывет в гриппозном жару. Было ясно, что она болеет и согласилась на интервью только потому, что не умеет отказывать. Она села боком к столу - лицом к двери, и Аделаида стала задавать вопросы и делать вид, что записывает ответы, потому что по-настоящему писать от волнения не могла. Минут через двадцать кто-то постучал и, не дожидаясь ответа, повернул в двери ключ. Она встала навстречу кому-то неожиданно легко и порывисто, как вскакивали навстречу женихам юные девушки в фильмах сороковых годов. Глаза засияли светом Антигоны, хотя зрителей было только двое, но и свет сиял не для них. Он предназначался тому, кто открыл дверь своим ключом. Моему будущему мужу.
    
    Когда я понимала, что недостаточно люблю его, я вспоминала поезд "Павлопетровск - Москва". Вообще я часто чувствовала, что люблю того, кому признаюсь в этом, как-то недостаточно - как будто весь запас моей любви ушел на память о том, что на двадцать четвертом спектакле Антигона вдруг надела колечко, на сто двадцать третьем впервые появилась без челки, делавшей ее похожей на цирковую лошадку, на юбилейном двухсотом она кашляла, а между двухсотым и двести пятидесятым я родила сына Шурика.
    
    В поезде горели синие ночники, и в этом фантастическом свете легко пилось. Приглашенная к столу моим будущим мужем, я тихо напивалась, потому что разговаривать со мной было невозможно. Я сидела напротив Антигоны и понимала, что в любой момент, стоит ей сказать "А кто это?" или просто поднять брови, и я уже не увижу ее профиля на фоне гастрольного чемодана, поставленного на нижнюю полку. Между водками мужская часть компании выходила в тамбур покурить, а женская постепенно редела - дамы отправлялись спать. Корделия уже накрутила бигуди, а родная мать дяди Вани истово глотала таблетки. Сам дядя Ваня, отечески наклонившись ко мне, предлагал закусить капустным пирогом и яблочком и рассказывал анекдоты, глядя в темное окно грустными глазами.
    
    Корделия легла на верхнюю полку, скользнув по нашим лицам ночной рубашкой, и я услышала, как Антигона попросила дядю Ваню дать ей нож. Возможно, она собиралась разрезать пирог или яблоко или укоротить длинные стебли подаренных ей роз, но голос ее звучал так, как будто этим ножом она остановит свое сердце. Или сердце дяди Вани. Она повторила свою просьбу несколько раз злым от нетерпения голосом. Дядя Ваня, не глядя, протянул ей перочинный дорожный ножичек: "Очень острый. Осторожненько... Возьмите этот кусочек, и эту рюмочку, я хочу выпить за эту ночь в поезде, за наше зна..."
    
    Первое, что она сделала, получив нож, - полоснула себя по пальцу. Второе - торжествующе, глазами Антигоны, посмотрела на дядю Ваню.
    
    Каждый раз, когда я чувствовала, что недостаточно люблю своего мужа, я вспоминала, что из-за него можно резать ножом руки - намного более прекрасные, чем мои собственные. Видеть руки Антигоны в перчатках было невыносимо.
    
    

Январь


    
    Через полтора месяца после поезда "Павлопетровск - Москва" я во второй раз познакомилась с дядей Ваней у нашей, как оказалось, общей приятельницы Лизы. Она считалась моей подругой детства и работала художником по костюмам в Среднем театре. Не знаю, зачем приходил к ней дядя Ваня, а я - слушать Лизкины рассказы о работе. Иногда в ее рассказах появлялась Антигона: я узнала, например, что бедный дядя Ваня ей изменяет. Происходило это так: дядя Ваня приглашал девушку к себе, угощал бутербродами и кофе, немного говорил о литературе (если девушка была умна), рассказывал анекдоты (если девушка не претендовала на краткое изложение Кастанеды и не интересовалась новинками). У дяди Вани были, и, безусловно, остались, очень красивые темные глаза с длинными мохнатыми ресницами, а кроме того - безукоризненно светские манеры, которые, в сочетании с бутербродами, покоряли девушек, уставших от общежитий. Эту усталость дядя Ваня понимал и жалел за нее своих гостий. Гостьи тоже жалели дядю Ваню, хотя и не понимали - за что именно. Дядя Ваня умел хорошо одеваться и выглядеть значительным при небольшом росте, у него уже в тридцать два была своя квартира на Войковской, в конце концов, он играл в родном Среднем театре лучшие мужские роли. Играл Сирано - пусть и не так яростно, как Райкин, но у него тоже были свои поклонники и свои восторженные рецензии, и свой успех. Играл Гаева - не так трогательно, как Штернберг, но вполне убедительно. Играл дядю Ваню, который, как и Гаев, был гораздо старше него, но ему всегда как будто мешала собственная молодость. Он хотел быть мудрым. Хотел, чтобы с ним считались. Хотел, чтобы все это - все то, что с ним происходит сейчас, - поскорее прошло. Его Гаев и дядя Ваня были большими обиженными детьми, которые выросли и устали задолго до наступления старости. Поэтому он понимал студенток - у него была своя собственная усталость, которая не забывалась даже в их беспечном обществе. У него была Антигона.
    
    Елена Андреевна, вопреки логике, слишком часто поворачивалась к дяде Ване, вместо того чтобы неотрывно смотреть на Астрова. Как будто дядя Ваня был неколебимой стеной, о которую в случае чего она сможет опереться, или чудотворной иконой, один взгляд на которую придает силы, или кислородной подушкой, наличие которой гарантирует возможность дышать. В любом случае, ни стеной, ни подушкой, ни иконой дядя Ваня не был. И притворяться не умел.
    
    В квартире дяди Вани девушкам запрещалось прикасаться к телефону. Однажды одна из его одичавших в общежитии подружек, разомлев под воздействием "амаретто" и дядиваниных глаз, сняла телефонную трубку и, на просьбу позвать дядю Ваню, честно ответила сонным голосом: "Он туточки, только в ванной..." Хозяин выскочил из-под душа, услышав телефонный звонок, едва не вывернул себе сустав, дергая дверную задвижку под аккомпанемент доносившегося "он туточки", а узнав, что голос был мужской, вернулся в ванную и посмотрел в запотевшее зеркало. "На мне не было лица", - рассказывал мой муж. Так же, посмеиваясь, дядя Ваня рассказывал другую историю: на гастролях в Риге он пригласил даму в свой номер в гостинице "Латвия". Две недели рижане так принимали "Антигону" и "Сирано де Бержерака", такие были рестораны, такая пресса и такая гостиница, что дядя Ваня сам не заметил, как оказался в роли той девушки, которой было запрещено снимать телефонную трубку и которая все-таки ее сняла. Он разомлел, почувствовав себя баловнем судьбы. В предпоследний вечер, оказавшийся неожиданно пустым без бесконечного ресторана, он предложил Роксане разделить с ним скромный ужин в его номере. Предложил, ни на что особенно не надеясь, так как породистая Роксана знала его уже три года, два из которых пять-шесть раз в месяц бегала за ним по сцене на высоких каблуках в "Сирано де Бержераке". Роксана и в жизни носила высокие каблуки, отчего рядом с ней он ощущал себя ее младшим братом. Правда, после нескольких рюмочек коньячку она сняла туфли, потом все остальное, потом они попытались поместиться вдвоем в крохотной душевой кабине и так самозабвенно толкались и хохотали, что дядя Ваня вдруг вообще забыл, зачем он здесь с чужой голой женщиной. Потом вспомнил. Потом они лежали в душистых заграничных пуховиках. Дядя Ваня представлял себе, что рядом с ним лежит статуя - настолько совершенным было ее большое белое тело. Роксана засмеялась каким-то его словам, он встал, чтобы взять со стола два кусочка сыра. В этот момент в дверь постучали. И дядя Ваня сразу понял - кто постучал. И понял, что Антигона не могла не услышать их голоса и Роксанин смех. Голый дядя Ваня замер с тарелкой в одной руке и ножом в другой. Время шло. Он стоял по эту сторону двери и отчетливо видел, как она стоит - по ту. Стоит, уже ничего не видя и не слыша. Поворачивается. Идет не очень уверенно, как человек, только что сошедший с карусели. Свет в коридоре автоматически гаснет.
    
    Следующим вечером была последняя в Риге "Антигона". После спектакля ожидался благодарственный банкет с раздачей презентов. Утром дядя Ваня купил сувениры в ближайшем универмаге и немножко погулял под мелким снегом. Выпил кофе, еще погулял. Замерз, снова выпил кофе, вышел на улицу. Замерз быстрее, чем в первый раз, и вернулся в гостиницу, шепотом убеждая Бога в том, что сейчас ему никак нельзя столкнуться с кем-нибудь в коридоре. Проявленное к нему милосердие превзошло все ожидания и показалось добрым знаком: в автобусе, отвозившем артистов в театр, он видел только затылок Антигоны и - пять минут, пока она с кем-то говорила, - ее плечо. Получается, он встретился с Антигоной только тогда, когда ее ввели на суд к нему, Креонту. Она вошла в световой круг очень уверенно и посмотрела в зал так, как люди всматриваются в море. Море было черным. Серое платье Антигоны, выжженное ярким светом, было белым. Креонт спросил ее, правда ли то, что она осмелилась похоронить брата, как утверждают свидетели. "Да, - ответила она чистым и сильным голосом, не поднимая глаз, - не отрицаю, дело было так". Да знала ли она о том, что он издал приказ, запрещающий хоронить Полиника под страхом смерти? Знала ли? "Да, как не знать - он оглашен был всюду!" - сказала она беспечно, и обиженный крик Креонта едва не сорвался на визг: "Не дам я женщине собою править!" Справившись с собой, он приступил к обвинительному заключению, укоряя Антигону в своеволье и безумии. "За безнадежное не стоит браться. Безумна ты, безумна от рожденья!" И вот тут она посмотрела на Креонта так бесстрашно, что дяде Ване стало больно.
    
    Вечером, когда она уснула, дядя Ваня взял фотоаппарат и сфотографировал ее, спящую. Я видела эти снимки. У нее лицо человека, который и во сне пытается что-то до конца понять. Вообще дядя Ваня много снимал ее. И почти всегда она выходила у него некрасивой. Например, там, где она сидит, подперев голову руками, и смотрит в окно - у нее профиль старой женщины. И я даже не знаю, когда и где это было снято. Там, где она рядом с грустной лошадью шоколадного цвета и обе смотрят прямо в объектив, - это на даче у художника, их с дядей Ваней общего друга. Она в квартире дяди Вани, в руке - стакан, судя по глазам - блестящим и громадным, как у той лошади, - стакан не с чаем. Только выражение глаз не лошадиное, а - насмешливое, победное. Это, наверное, начало их романа. Смешное фото: она в красной шляпе и вязаном пальто, явно синяя от холода, на фоне решетки Летнего сада - улыбка до ушей предназначена фотографу.
    
    Собственно говоря, все, что я знаю об их отношениях, - это что-то вроде подписей под фотографиями. В первый раз показывая мне альбомы, муж, как полагается, сделал короткие пояснения: где, кто, по какому случаю. Ничего спросить или уточнить я не смогла, просто потому, что все плыло у меня перед глазами. А когда мы стали жить вместе, вдвоем рассматривать его жизнь с Антигоной, уютно устроившись на диване, казалось мне бесстыдством. Просто так, "к слову", дядя Ваня мне почти никогда о ней не рассказывал. Но это ничего не значит. Он помнил о ней все время и догадывался, что я об этом знаю. Через год после того, как мы поженились, он ушел из Среднего театра. Не в дворники и не в ночные сторожа. В "Гешем". Теперь играет там какие-то роли.
    
    

Март


    
    Несколько раз я видела их в "Гешеме" на премьерах. На них оглядывались - не столько потому, что узнавали, сколько потому, что дядя Ваня шествовал в облаке ее любви. Он был укутан ее заботой, как ребенок, который, выйдя на улицу в мороз, не в состоянии шевелиться под грузом шубы и шапки. Дядя Ваня улыбался знакомым особенно лучезарно, и им не могло прийти в голову, что он погибает под этой тяжестью. Впрочем, погибал он не всегда. Ему нравилось, когда она, боясь опоздать, ждала его на углу в каких-то летящих, даже в безветренную погоду, нарядах. Нравилось вести машину, сурово, как капитан дальнего плавания, глядя на дорогу и чувствуя на себе ее беспокойный взгляд. Нравилось, когда в фойе поклонники узнавали ее, склонялись поцеловать ей руку, и он видел сверху их начинающие лысеть или вполне кудрявые макушки. Нравилось, хотя и раздражало немного, если во время действия она спрашивала шепотом: "Так почему же застрелился Константин?" или принималась хохотать в напряженной тишине зрительного зала, когда добрая сотня зрителей готовилась уронить слезу. Иногда в темноте она касалась губами его уха, собираясь что-то сказать, но вдруг увлекалась происходившим на сцене и он слышал только ее громкое горячее дыхание. В антракте она смеялась, вертела головой, грызла конфетки и пудрилась каждые две минуты.
    
    За месяц, минувший с момента подписания приказа до того дня, когда дядя Ваня окончательно покинул Средний, шум вокруг его увольнения совсем утих. Он сыграл Сирано в последний раз, забрал из своей гримерки куртку и плащ и пошел домой. Год назад, почти в те же самые дни, ранней темной весной, он сказал, что женится, сидя у Антигоны дома, за круглым столом, накрытым желтой скатертью. Не знаю, смотрел ли он ей в лицо, думаю, что нет. Думаю, он смотрел на ее руки с выступающими венами, чей вид всегда напоминал мне о тайных силах, дремлющих внутри деревьев. Конечно, она уже знала. Может быть, не точно, не наверняка, но, во всяком случае, ничего неожиданного в этом не было. Многие в театре подозревали, что мы вот-вот поженимся. Дядя Ваня даже назвал дату - 27 марта. Они поговорили о чем-то еще, он уже собрался уходить, когда она вдруг скрючилась, посмотрела на него с ужасом и сказала, что у нее болит живот. Дядя Ваня обошел стол и потрогал ее лоб - ледяной и мокрый. Он уложил ее на диван, принес из ванной таз, ее вырвало, он обтер ей лицо и вышел в кухню, чтобы позвонить мне. Три или четыре часа - он вернулся около двух часов ночи - я умирала от ревности самой мучительною смертью. Я ревновала Антигону к своему без пяти минут мужу почти так же безобразно, как некоторое время назад к покойнику - ее приятелю художнику, носатому толстому человеку, на даче которого она стоит рядом с шоколадной лошадью. Он умер то ли от инфаркта, то ли от инсульта в своей городской квартире. Через два дня о нем вспомнили соседи, а еще через три его отпевали в церкви. Я видела, как она плачет, глядя на его торчащий из гроба нос, как горячий свечной воск капает ей на руку, как она наклоняется, чтобы поцеловать покойного, и задыхалась оттого, что никогда она не будет так плакать обо мне и надо мной.
    
    

Декабрь


    
    Однажды, правда, я едва не предоставила ей эту возможность: мне приснился сон про Антигону, стоящую в своем выжженном светом платье и соломенной шляпе среди сухой кладбищенской травы. Во сне была ранняя весна, солнце грело, но снег еще не таял, и я боялась, что, дожидаясь меня, она замерзнет. Она стояла терпеливо, иногда улыбаясь чему-то, ее платье пахло солнцем. Чтобы не закричать, я проснулась и села поперек кровати, лбом к стене. Я сидела и говорила: "Господи! Последняя "Антигона" была 17 мая; сейчас 29 декабря. Я так давно не была спокойной, давно не была красивой... Ну, хорошо, были гастроли, потом еще одни. Столько людей видят ее каждый день! Сколько дней в году я не вижу ее! Мне и надо-то всего пройти с ней по улице в конце декабря; подняться темной лестницей к ее двери, увидеть, как она идет ко мне из самой дальней комнаты; или пусть мы сидим за столом, а за окном шумят летние деревья. Неужели я проживу всю жизнь и никогда не узнаю, как она смеется? И как режет лук?"
    Стена была очень холодная, а лоб очень горячий. К утру я поняла, что заболела, и страшно обрадовалась. Несколько дней я продолжала радоваться тому, что могу не ходить на работу, а также тому, что у меня пропал аппетит и я, конечно, стремительно худею. Температура держалась возле 39, дышать я не могла и не особенно хотела, поэтому спала или просто лежала в темноте, слушая, как бьется в окно снег. Как-то днем я увидела ее еще раз - она наряжала елку, аккуратно доставая из большой коробки стеклянные шары, золотые орехи и белых сахарных мышей. Женский голос позвал ее из глубины квартиры, она обернулась и засмеялась...
    
    Когда, на свою беду, на исходе пятого или шестого дня, я столкнулась в коридоре с соседкой, старая дева посмотрела на меня как на привидение, метнулась в свою комнату, дважды повернула в замке ключ и вызвала "скорую помощь". "Скорых" прибыло сразу две: в одной полагалось ехать мне, другая следовала сзади в качестве эскорта. Открывая глаза на перекрестках, я видела перед собой что-то белое - часть доктора, от пояса до колен, сидевшего рядом на откидном стуле и упрямо державшего меня за руку. Постепенно, от светофора к светофору, мое желание жить проклюнулось и окрепло, и мне до сих пор жаль, что я не посмотрела доктору в лицо.
    
    В палате, освещенной кварцевой лампой, в каждом углу что-то хрипело, храпело, свистело и сипело. Сонная санитарка поправила подушку, зевнула по-крокодильи и сказала: "Сколько ж вас на этой кровати перемерло!"
    
    ...Я проснулась среди русалок. Пять или шесть русалок сидели на кроватях и гребешками расчесывали длинные волосы. Их молчание объяснялось тем, что во рту у каждой были зажаты двухголовые шпильки. Самой младшей было около семидесяти. Целый день русалки слушали радио, читали газеты и лежали на спине, напряженно глядя в потолок. Иногда они смотрели в окно, но ни один путешественник не решался приблизиться к ним. Только самая красивая, Наталия, на закате дождалась своего счастья: оно вошло, распространяя запах мороза и "Беломорканала", позвякивая бидоном, в который были уложены домашние котлеты. Они долго стояли на полутемной лестничной площадке, прикрыв за собой стеклянные двери с надписью "рапия". Остальные русалки проплывали по коридору, отворачиваясь от мутного стекла - большинство из них были вдовы.
    
    Через пару дней, после вечернего обхода, радио "Ухо Москвы" сказало респектабельным астматическим баритоном: "...сегодня у нас в гостях. Может быть, вы прочтете нам что-нибудь? Просто чтобы мы перенеслись в поэтическую атмосферу..."
    
    "Мело, мело по всей земле, во все пределы..." Голос Антигоны ударил так, как ударяет нежданное известие. Я закрыла глаза, а она все раскачивала свечное пламя, и тени на потолке, и четыре стены, и землю со всеми деревьями. Ее голос - это и было известие. О том, что она в Москве. О том, что все по-прежнему и единственную жизнь, которую я хотела бы прожить, я уже никогда не проживу. В той жизни она рисует себе высокие брови, ездит в поездах и сидит в студии "Уха Москвы", сложив руки на коленях. В той жизни она закончит отвечать на вопросы и выйдет на улицу под мелкий снег. В той жизни я чувствую себя бессмертной. В этой - умираю каждый день, когда иду на работу или сижу в гостях. Так же как я научилась носить узкие длинные юбки и большие шляпы, я привыкла балансировать на грани тьмы и света, постоянно сравнивая то и другое. Чтобы выжить, мне нужна Антигона. Нужен свет. Немного. Полоска под дверью, ведущей в другие комнаты. Горящее в закате окно. Точка дальнего костра, вспыхивающая всякий раз, когда я закрою глаза. Как свидетельство и доказательство. Передо мной возник дядя Ваня в свете синих ночников, с куском пирога в одной руке и рюмкой в другой. Антигона остановилась и тихо сказала: "Да, вот так".
    
    Подталкиваемая вопросами ведущего, она рассказала, как впервые в жизни увидела павлина: ей было восемь лет, они с мамой приехали в Ленинград. (Райская птица подошла к самым прутьям решетки, близко-близко к серьезной девочке в клетчатом пальто.) Нет, она не любит вспоминать. Театр или кино? Конечно, театр. Амплуа "героини"? Ну, она согласна на роли комических старух. (Я подумала, что она боится старости.) Жизнь начинается тогда, когда свет в зале гаснет, - что же делать, если это действительно так? ("После спектакля она прощается с каждым предметом на сцене - до свиданья, столик, спасибо, шкафчик!" - раздражался дядя Ваня.)
    Под занавес баритон заставил ее рассказать, как она вяжет настенные коврики и варит борщ. "Я беру несколько морковок, лук, перец разного цвета... Сахар, муку, изюм... Нитки, иголки, бисер... Траву, песок, камешки..."
    
    Утром я поняла, что скажу дяде Ване, и сделала лицо красавицы. А ничего особенного я не сказала - просто попросила забрать меня из больницы и только ради того, чтобы удержать его внимание, дешево продала русалок. Он приехал, поцеловал меня в лоб и сказал, что я выгляжу так, будто вернулась из отпуска. В машине дядя Ваня, освобождая для меня место, небрежно перебросил назад синие маленькие варежки и журнал, вывернутый наружу его фотографией в костюме Креонта. Уже через минуту журнал был уважительно возвращен и передан мне: под заголовком "Искусство гибнет!" или что-то вроде, дядя Ваня, судя по вдохновенному лицу на снимке, сокрушался о судьбах современного театра. "Потрясающе! - прошептала я. - Как ты умеешь выразить самую суть!" Дядя Ваня смотрел прямо в объектив, а спиной к фотографу стояла Антигона в своем сером платье. Ее затылок под перекрестным светом двух софитов казался золотым. "...Я с ней едва не сошел с ума. Она вдруг стала твердить, что ей нужны еще репетиции. Ну, никому не нужны, только ей! Почему, мол, я ее не поддерживаю? Мы должны всё еще раз пройти вдвоем, от начала до конца, все равно где, хоть у нее дома. Ты же знаешь, если она упрется - это ужас. Но я сказал - нет. И не хочу, и вообще у меня свои планы. Могут у меня быть планы? Ну вот. Назвал ее фанатичкой. Слушай, ведь это правда! А она - ты не поверишь - вдруг меня ударила. Ударила кулаком в плечо, представляешь? Я стою, а она меня лупит своим острым кулачком. Народ вокруг оживился, смеется. Но я - что ты! - я не смеюсь, я строго говорю: "Это очень нехорошо, очень..." Потом она позвонила, извинилась, вечером позвала в этот, как его... посмотрели, такое фуфло, выпили... забыла где-то сумку, вернулись, забыла варежки... Все теряет! А меня ждала Катерина, я даже позвонить не мог, представляешь?" - смеялся дядя Ваня. В каждом глазу у него было по Антигоне. Вот он, думала я, этот отраженный, рассеянный свет. Теперь я буду знать все, что знает дядя Ваня. В его словах мы будем присутствовать обе, как двое гостей, которые бывают в одном и том же доме и которых никак не может познакомить хозяин.
    Мы стали встречаться с дядей Ваней несколько раз в неделю. Я и сама не ожидала, что у меня окажется столько терпения. Ни разу я не спросила его об Антигоне. Ни разу. Как-то днем я зашла за ним в театр. Репетиция закончилась, тихие коридоры и пыльные окна, в которые бил закат, напоминали школу, вторую смену: вот я иду к своему классу возможно медленней, за дверью жужжат голоса... Возле пустого актерского буфета я увидела Антигону. Она прижимала к уху телефон и смотрела на меня невидящим взглядом. Глаза у нее были красные, нос распух, как у человека, который долго и безутешно плакал. Вечером дядя Ваня сам сообщил мне, что продолжавшиеся двое суток поиски пропавшего фокстерьера Грэя наконец увенчались успехом. С ботинок дяди Вани отваливались огромные куски засохшей грязи - Антигона жила в новом доме, а Грэй обожал обследовать окрестные стройплощадки.
    
    Когда вдруг отменили две "Антигоны" подряд - я ничего не спросила, не спрашивала шесть дней, полных ужаса, но во вторник в сумке дяди Вани обнаружился аспирин, витамин С и горчичники. "У нас грипп", - вздохнул мой муж, разглядывая купленные таблетки.
    
    А летом, в июле, я встретила ее на улице, она шла, покорно опустив голову, рядом с лысым мужчиной в очках. Иногда она взглядывала на него - так восторженно и влюбленно, что он всякий раз самодовольно улыбался, будто принимая заслуженную награду. "Приехал новый главный, - сказал дядя Ваня, - будет ставить "Мастера и Маргариту", потом - "Вишневый сад". Но об этом я догадалась бы и сама.
    
    

Июнь


    
    Нет, все-таки один раз я спросила дядю Ваню, только один, когда мы впервые столкнулись с ними на Алой Бронной. Рядом с Антигоной, поддерживая ее под локоть, шла тетка в джинсах. И тут я спросила, и спросила очень громко: "Кто это, милый?"
    
    Через месяц Любочка подарила мне свою вторую книжку стихов, очевидно, находя ее более удачной, чем первая. Половина произведений была посвящена Антигоне, правда, автор не решился обнародовать хотя бы инициалы. Судя по напечатанной под портретом биографии, поэтесса начала свой трудовой путь в качестве инженера-проектировщика, но затем свернула с проторенной дороги, с головой ушла в творчество и окончила Литинститут (заочно). Пять лет назад она переехала в Москву и, как разносторонне одаренная натура, увлеклась театром. Когда с Любочкой произошло это несчастье, ей, по моим подсчетам, уже стукнуло тридцать шесть. Она была младше Антигоны, которая осенью начала репетировать Булгакова. В театре говорили, что Маргарита "на пороге сорок восьмой весны" - это слишком, что Мастер - тридцатилетний Кристиан - не должен выглядеть сыном собственной жены. (Маргарита входит в подвал к Мастеру с букетиком желтых цветов в руках, она смеется, от нее пахнет вином, а вместе с ней входят вечерние запахи московской улицы и звон трамвая... я все думала, как это будет в спектакле?)
    
    Но, кажется, всерьез проблема возраста не обсуждалась, точнее, как-то очень скоро выдохлась. Репетиции шли, Маргарита входила к Мастеру, Любочка сидела в зале два-три раза в неделю. Я и раньше мельком видела ее в театре: сосредоточенно сдвинув брови, она пересекала пространство с чайником, париком или грелкой в руках и скрывалась в гримерке Антигоны. Глядя, как Любочка профессионально сушит ей волосы феном и ловко красит ногти, я была уверена, что она выполняет свою работу, так же как это делали Валя или Рива Борисовна. По театру она ходила в тапочках. И только на Алой Бронной выяснилось, что Любочка - отнюдь не гримерша, а поэтесса, внезапно увлекшаяся театром.
    
    С того дня, когда дядя Ваня забрал меня из больницы, я стала относиться к нему как к больному. Точнее, как к человеку, которого хватил солнечный удар: отвлекала, забавляла и не упрекала за то, что он пренебрегает головными уборами. Я никогда не звонила ему и не звала прийти - в конце концов, это больной нуждается во враче, а не наоборот. Дядя Ваня привык получать "квалифицированную помощь" всякий раз, когда ему это было нужно. Он даже рассеянно выслушивал мои откровения, сознавая, что эти пустяковые проблемы не идут ни в какое сравнение с его, непосильными для простого смертного. Ревность Антигоны: она была убеждена, что хитро скрывает свои чувства, и дядя Ваня, видя, как она выпивает и смеется в чужой компании, всякий раз испытывал настоящие угрызения совести, отравлявшие предшествовавший им праздник.
    
    Требовательность Антигоны: дядя Ваня обязан был понимать и предвидеть любую перемену ее настроения или состояния. Боясь нечаянно ее огорчить, он, на всякий случай, запоминал строчки стихов, номера телефонов, фасоны платьев. Демонстрация преданности театру также входила в круг его обязанностей, о том, чтобы опоздать на репетицию, не могло быть и речи, уклониться от детального обсуждения двести пятого спектакля после его окончания не представлялось возможным. Дядя Ваня жаловался мне, я была единственной, с кем он чувствовал себя в безопасности: не имела никакого отношения к Среднему театру, к театру вообще, не знала никого из его знакомых... Я жалела его. Он говорил, что хочет на мне жениться, и это означало - "я хочу, чтобы мне было уютно постоянно, а не два раза в неделю". С того дня, когда дядя Ваня забрал меня из больницы, я перестала красить щеки коричневыми румянами и греметь браслетами - ни то, ни другое не входило в понятие уюта. Приглушенный свет, накрахмаленное постельное белье, чай с лимоном, словом, все, что требуется, чтобы умиротворить и успокоить, а не смутить и соблазнить. С Любочкой все было по-другому.
    
    Она почти всегда сидела в первом ряду, беззвучно проговаривая весь текст Антигоны. Пока на сцене были другие, Любочка прикрывала глаза, и ее лицо без следов косметики становилось неотличимым от лица любой женщины, уставшей к вечеру. Зато стоило появиться главной героине (Антигона никогда не играла второстепенных ролей), Любочка начинала светиться в темноте все тем же отраженным светом. Она смотрела на сцену так, будто делала главное дело жизни, за которое ей, возможно, придется гореть в аду. В антракте она курила, щурясь в темноту.
    
    Я купила "Житан", кожаный футляр для сигарет и дорогую зажигалку. Теперь я тоже выходила в антракте на крылечко, красиво закуривала (с непривычки я слегка задыхалась) и смотрела, не появится ли Любочкин серый свитер. В нужный момент я подносила свою зажигалку к ее сигарете и освещала ее сияющие глаза и нос уточкой. В этот момент я понимающе улыбалась. Проулыбавшись месяц (за это время было три "Антигоны" и два "Дяди Вани"), я сказала Любочке: "Десять лет назад я уехала из Павлопетровска, чтобы видеть каждую "Антигону". - "Я очень люблю театр", - ответила она детским голоском. "А я - не люблю. Я люблю таких актеров, для которых театр - только инструмент". - "Для чего?" - спросила Любочка. "Чтобы изменить человеческую природу. И природу вообще. Вот это дерево изменить, вас, меня..." Тут Любочка в первый раз улыбнулась мне рядком мелких зубок, а через два дня подарила свою книжку. Естественно, что книжка была принята и прочитана с восторгом, затем последовало предложение сделать с автором интервью для женского журнала "Час зачатья". Продолжительную беседу предполагалось провести в баре "Магический квадрат", выбранном за его территориальную близость к Среднему театру.
    
    Никогда прежде я не готовилась к свиданию так тщательно. Я была безупречна. Только над ресницами я трудилась не меньше получаса. Ну и, разумеется, длинная узкая юбка, кофточка (рукава расширяются книзу), голубой шейный платок, светлая шляпа, делающая меня похожей на гриб, но, в данном случае, это было не важно. Любочка должна была издали принять меня за Антигону. Так же как я принимала за Антигону всех худощавых женщин в длинном - просто потому, что хотела видеть только ее.
    
    В театре Антигона дружила разве что с Манефой, которая считалась старейшей актрисой Среднего, впрочем, никто не знал в точности, сколько ей было лет. Судя по всему - около восьмидесяти. Хотя судить было не по чему: густые усы, пронзительные маленькие глаза, насквозь прокуренный голос, манера оглушительно шмыгать носом, благодаря которой о приближении Манефы к театру было известно задолго до того, как она переступала порог, - все это не имело возраста. Манефа стучала высокими каблуками и изумительно держала спину. Ее юный профиль, устремленный в светлое будущее, украшал собой стенд "Старейшие актеры Среднего" в зрительском фойе.
    
    Жила она одна, с двумя кошками, далеко от театра, и приезжала только на "Всякого мудреца". Актеры ее любили, но, пожалуй, были рады тому, что "Всякий мудрец" шел редко. Манефа не признавала сплетен, слухов, лести в глаза, перешептываний за спиной, "тайного недоброжелательства", которым всегда живет театр. Мнения коллег друг о друге она немедленно доводила до сведения тех, кому они менее всего предназначались. Свое собственное видение происходящего громогласно обнародовала, не смущаясь ничьим присутствием. "Верка, - басила Манефа, - запомни: Роксана была роковой женщиной, а не тяжеловозом! И не выходи в этом белом платье - ты в нем поперек себя толще!" "Сашка, - трубила она в ухо Астрову, - твоя цаца ушла налево. Об этом известно всем. Не смей вести себя как идиот!" "Мастера должен играть Сереженька, у него больной ребенок и Лизка на сносях!" - кричала она главному, зажав его в буфете. Так она понимала справедливость. Только когда Манефа разговаривала с котом Варравой, покорившим сердце буфетчицы; "сыном полка" - рыжим дворнягой со светлыми глазами без ресниц, кормившимся при театре; да еще с Антигоной - ее голос становился вкрадчивым и почти нежным. Кажется, Антигона принимала всерьез речи Манефы о святом предназначении театра, которыми она разнообразила собрания трудового коллектива. Как-то в августе они вдвоем уехали отдыхать в Ялту. С кошками Манефы на две недели поселилась Любочка.
    
    Кроме "старейшей актрисы", подруг у Антигоны не было. Может быть, она в них и не нуждалась - красивыми высокими актрисами, вроде Роксаны и Катерины, она восхищалась; жалела бедную Лизу, которой безбожно изменял "Сереженька"; посмеивалась над выходками Шарлотты. Но все они были менее реальны, чем ее дядя Ваня, ее театр, ее собака и то таинственное, непостижимое, невидимое, что происходило в ней самой. То, с чем она легко справлялась на сцене; то, что делало ее пугающе беспомощной в жизни.
    
    Я вспоминаю - "Во всем, Креонт, одна моя вина!" - и не могу дышать.
    
    Когда Любочкин серый свитер приблизился и стал Любочкой, я увидела в ее глазах что-то похожее на испуг. В полумраке "Магического квадрата", пока я устраивала на столике между нами диктофон и блокнот, она все продолжала улыбаться, как улыбается пациент, глядя из своего кресла на приготовления стоматолога.
    
    - Я не пью, - сказала Любочка и попросила кофе. Для начала мы немного поговорили о жизни. - В общем, я была уже не очень молодая, когда приехала. И, в общем-то, приезжать мне, наверное, не следовало, у меня даже и родственников здесь нет. Был всего один телефон. Одной знакомой... А когда я приехала, ее не оказалось в Москве. Ну, просто уехала куда-то на две недели. Переночевала на вокзале, потом сняла комнату в центре. Потом купила комнату... Я же там, в Сохатове, квартиру продала перед отъездом. Была квартира, небольшая, но в центре, мы там жили, сначала с мамой, потом я одна... В Сохатове я свою первую книжку напечатала, там была такая длинная античная поэма... Вы любите античность?
    - Любочка, ты приехала в Москву, которую знала по коротеньким сессиям в Литинституте, с одним-единственным телефоном Антигоны, и сразу позвонила ей, а она была на гастролях... Сняла комнату где-нибудь в Досягаево, попробовала устроиться дворником, но романтические времена давно канули... Работала где-нибудь (кстати, где ты работала, Любочка?), ходила в Средний театр, сначала в зал, потом - за кулисы... А античная поэма - конечно, по мотивам Софокла, неужели же нет!
    - Вторую свою книгу я уже в Москве выпустила. За свой счет. Ну, не совсем за свой... Мне дали денег... одна знакомая. Года три назад. Я хотела ей посвятить книгу. А потом подумала - неудобно, у нее такая редкая фамилия. И посвятила просто искусству театра, но там про это нигде не написано, это как бы между строк прочитывается, да?
    - Напечатать роман за счет его главной героини, Любочка! И фамилия у нее совсем не редкая, обычная фамилия, каких тысячи...
    - Я в Сохатове мечтала, как я буду каждый вечер ходить в театр. В какой? В Средний, разумеется. Ну, каждый - не получается, я все-таки работаю, но когда "Дядя Ваня" или "Мастер", или "Антигона"... Все-таки, "Антигона" - это потрясающе, правда? Особенно та сцена, где...
    - Правда, - сказала я, и мы заказали еще кофе.
    
    В детстве Любочка постоянно теряла ленты, очки и ключи. Всю жизнь ее обманывали кассиры, продавцы и подруги, прохожие указывали ей неверное направление. У нее крали шапки - зимой, чемоданы - в отпуске, деньги она сама постоянно рассыпала из кошельков и карманов. Она верила в любые небылицы, разыгрывать ее не доставляло никакого удовольствия, шутить над ней было опасно - она могла расплакаться. Когда Любочке исполнилось тридцать. Варвара Сергеевна стала задумываться: как же она оставит свою бестолковую дочь в этом жестоком мире? Одно время на душе у нее полегчало - Любочку провожал с работы домой приятный молодой человек в милицейской форме. Иногда Толик даже поднимался к ним на девятый этаж, пил с Варварой Сергеевной чай и рассказывал о своей службе и о своей бабушке, оставленной на произвол судьбы в Хвостове. Бабушка посылала Толику копченые сосиски и сухарики с изюмом. Любочка во время этих чаепитий сидела у окна с толстой книгой в руках. Она говорила, что с Толей ей тоскливо. Ей вообще частенько было тоскливо: дискотеки она презирала, работу ненавидела ("Чтобы работать в библиотеке - нужны здоровые ноги и сердце!"), с подругами чувствовала себя уродкой. Любила Любочка книжки (лучше всего - толстые), конфетки (лучше всего - шоколадные), придя домой, ложилась на диван читать. По ночам писала дневник или стихи или просто тихонько плакала. Иногда она ходила в театр со своей школьной подругой, неудачно замужней Томой.
    
    А однажды приехал Средний театр, и Любочка пошла на "Антигону". За два часа она испытала и пережила столько, сколько ей не пришлось пережить и перечувствовать за всю жизнь. В антракте она осталась сидеть, глядя на пустую сцену, остужая ледяными руками пылающие щеки. А в конце второго акта рыдала так, что сотрясала весь свой шестой ряд. После спектакля Любочка и Тома шагнули в морозную ночь, долго курили у служебного входа, а потом увидели, как из театра вышла женщина в темном пальто и вязаной шапке. Она встала на крыльце под фонарем и принялась рыться в сумке, и рылась до тех пор, пока ее не стукнул дверью выходивший высокий мужчина. Тогда она посмотрела на него снизу вверх, и в свете фонаря Любочка узнала Антигону. И хотя Любочка с пяти лет знала, что после спектакля убитый Волк и съеденная Бабушка возвращаются домой в одном автобусе, появление женщины в пальто и шапке показалось ей величайшим чудом: убитая Антигона была жива, и сумка в ее руках была точно такая же, как у Томы!
    
    На следующий день в восемь утра Любочка, обзвонив все гостиницы Сохатова, нашла ту, в которой поселили Средний театр. В девять она уже прорвалась сквозь заслон из швейцаров и администраторов, и шла с букетом роз по гостиничному коридору. Ей открыло дверь существо, с ног до головы замотанное в шерстяной платок, из-под которого торчала ночная рубашка. Любочка узнала в существе женщину в пальто и шапке.
    - Мне очень нужно с вами поговорить, можно? Я хочу показать вам свои стихи.
    - Можно! - неожиданно громко ответило существо голосом Антигоны.
    
    Через два часа Любочка вышла, лучась и бормоча, сжав в руке вязаную шапку, которую прихватила вместо собственной. Два часа она читала свои стихи и рассуждала о смысле жизни. Она была талантлива и умна. Да, ей трудно жить в Сохатове. Очень. Она одинока. Весь ее мир - это ее библиотека. И еще - театр. Вы не представляете, что вы для меня. Спасибо, спасибо. Великая артистка называла ее "Любочкой" и, пометавшись по тесному номеру, подарила на прощание маленького безрогого оленя с надписью "Welcome to Sohatov!"
    
    Теперь она больше не боялась ни своего одиночества, ни своего начальника, ни своей застенчивости. Ее ругали на работе за рассеянность, безынициативность и привычку безобразно опаздывать, а Любочка вспоминала первый монолог Антигоны и безмятежно улыбалась. Она поняла, что имел в виду Добролюбов, когда писал про луч света в темном царстве. Толик назойливо целовал ее, прижав спиной к батарее на лестничной клетке, а она жалела его за то, что он не понимает, как глубока пропасть между ними, и цитировала Софокла в переводе Шервинского. Когда умерла Варвара Сергеевна, Любочка с таким напряжением стала вглядываться в каждую складку платья Антигоны, стоящей перед Креонтом в сцене суда, что у нее на глазах выступали слезы.
    
    От кофе Любочка пьянела.
    
    - Я приехала и позвонила ей. Сказала: "У меня ваша шапка". Про шапку она, кажется, не поняла, но позвала к себе. По дороге я заблудилась, я Москву знаю плохо и, честно говоря, не очень люблю... А вы сколько лет в Москве?
    - Сначала, когда я приехала из Павлопетровска, я знала только Площадь Среднего театра. Единственное светлое пятно на темной карте города. Два раза в неделю я ездила в аспирантуру со своего Проспекта обещанного мира. Из института я звонила в кассу и администратору Среднего. Это был Институт имени телефона-автомата. Еще была Больница имени дяди Вани, Вокзал памяти гастролей, безымянная работа и станция метро Бетонноарматурная, в двадцати минутах ходьбы от которой жила Антигона. Рядом с метро был Бетонноарматурный скверик, где гуляли собаки, проживающие в окрестных домах. Иногда по вечерам я приезжала сюда, чтобы погулять немного среди собак.
    
    Любочка отхлебнула кофе, и он как-то странно булькнул у нее в горле, как будто ей было трудно глотать.
    - Я с самого начала хотела ей просто служить. Служить, и все. Сейчас я хожу на рынок, помогаю в театре. Мне же ничего от нее не нужно. Ничегошеньки! Иногда поговорить со мной - вот и все. Я же этим живу. И она это знает, я уверена! Правда, если вечером спектакль - днем она меня к себе не пускает, а после спектакля не очень-то поговоришь. Бывает, я еду к ней домой, садимся пить чай, я говорю что-то и замечаю, что она засыпает прямо над чашкой. Иногда не могу удержаться, звоню ей ночью - читаю свое, новое. Ну, а кому я еще могу ночью позвонить? Да и днем, в общем, тоже... Поэзия умирает. В Литинституте учатся убожества. Мы попали в зону "мертвой точки". Но даже здесь надо что-то делать, как-то двигаться, ведь верно?
    - Любочка, ты одна стоишь целого древнегреческого хора наперсниц в серых кофтах и тапочках...
    - Первое время я на нее молилась. Если она была рядом - куска не могла проглотить. Потом кое-что стало меня раздражать. Конечно, в театре у всех романы, измены, всем все известно, но великая-то актриса только она! Такие от неразделенной, например, любви, бросаются со скалы в море или могут от ревности отравить... Другой масштаб, понимаете?
    - У дяди Вани страшная аллергия на яблочный уксус.
    - Великая актриса не должна быть жалкой. Или смешной. Когда я увидела "Али-Бабу и сорок разбойников", это был такой кошмар! Я страшно переживала, не могла спать. Даже пыталась поговорить с ней об этом. Сказала примерно то же, что и вам. А она похлопала меня по плечу - мол, ничего, ничего... Что "ничего, ничего"?
    
    "Али-Баба и сорок разбойников" был единственным детским спектаклем в Среднем театре. Шел он лет пять, но часто смотреть его я не могла - это был утренник. Антигона играла тетку Али-Бабы, похожую, одновременно на сорок первую разбойницу и на Анну Мосесовну, которая сдавала нам сарайчик в Евпатории, варила крюшон с персиками, а по ночам пела, сидя под брызжущей чернилами шелковицей. У Анны Мосесовны был сильный армяно-грузинский акцент и страшный голос. Тетка Али-Бабы тоже впадала в пафос по любому поводу, воздевала руки к небу и завывала подобно героине античной трагедии. В начале спектакля она, с пиратской повязкой на глазу, остервенело точила ножи, терзала обезумевшего джинна и виртуозно ругала племянника на чем свет стоит, а к концу, радуясь его сказочной удаче, пускалась в пляс и так увлекалась, что продолжала выделывать коленца уже без музыки и в полной темноте. Это было ужасно смешно. На поклоны Антигона выходила, блестя глазами, усмирив дыхание и не улыбаясь. Думаю, она боялась детей.
    
    Я успокоила Любочку как могла. Она - талантливая поэтесса и неординарная личность. Ее история - история любви. Разумеется, эта история должна быть счастливой. Любовь должна быть взаимной. Я имею в виду взаимно обогащающее общение, взаимную заинтересованность в каждой встрече, радость бесед. Она жалуется на невнимание (Любочка сказала: "Нет, нет!"), нечуткость (Любочка протестующе замахала рукой), закрытость (Любочка нахмурилась). Может быть, я преувеличиваю, но как назвать зевок, услышанный в ответ на прочитанные стихи? Отказ в ответ на предложение приехать, без объяснения причин? Нежелание прислушаться к доброму совету?
    - Понимаете, Любочка, каждый большой художник увлечен прежде всего самим собой. Щедрость дорого обходится. Например, такая щедрость, как ваша. Не спорьте! Ваша щедрость вызывает благодарность, но вы, вы сами, остаетесь для окружающих загадкой, а они слишком заняты своим внутренним миром, чтобы разгадывать вас. Каждый художник - немножко женщина. Принято считать, что художник смотрит вглубь. Да, но только вглубь того, что удивило его, привлекло его внимание, как яркий цветок, пестрый платок... Вы должны однажды предстать в новом свете, раскрыться, удивить, ошеломить...
    
    Наклонившись к Любочке, я похлопала ее по напряженной руке. Через полчаса она решительно согласилась на совместный поход за нарядами для нее, и неуверенно приняла мое приглашение заглянуть в гости.
    
    Когда мы вышли из "Магического квадрата" на яркий свет, он уже превратился в поздние летние сумерки. Я подумала о том, что за всю нашу с Любочкой встречу ухитрилась ни разу не назвать Антигону по имени.
    
    

Июнь


    
    Сыну Шурику, росшему во мне, было уже почти четыре месяца. Никакого особенного неудобства он мне еще не причинял, только ходить было тяжело, особенно в жаркие дни. Подозревая, что скоро путешествия будут мне заказаны, я решила поехать на последние гастроли - Средний театр уезжал на неделю в город Щаранск, пять часов на поезде от Москвы. Дядя Ваня ничего не знал о моем предприятии - одну в Щаранск он бы меня не отпустил, а ехать вместе с труппой было немыслимо.
    
    В Щаранске солнце текло по улицам, в его сиянии тонули подробности - двухэтажные розовые дома в центре, магазины с халвой и хлебом, узконосые автобусы, подсолнечная шелуха на трамвайных остановках, ветер с песком. Я буду называть этот город Римом; для меня он вечен, а его свет вспыхивает во мне, стоит закрыть глаза. Собственно говоря, все города, в которых я смотрела "Антигону", становились вечными - надо было лишь вовремя уехать оттуда. Однажды я осталась в Которосле еще на несколько часов, после того как театр двинулся дальше, на юг. Которосль тут же навалилась на меня всей тяжестью - низкое небо, темные окна, пустые улицы, глаза и волосы засыпает песок... Впрочем, и Москва в гастрольное время была почти пустой, за исключением, может быть, Бетонноарматурной, с ее сквером и церковью цвета дыни. Кроме солнца, Рим отличался удивительной свободой от работы, от дяди Вани, от Любочки, от всего... Вечный город.
    
    Я успела выпить кофе, проверить книжный магазин и выяснить, как попасть в центр города с его архитектурным памятником русскому театру. Пропыленный и прокаленный за утренние часы автобус остановился сначала на площади Ильича, потом - на улице Ленина, еще через пять минут - у сквера Володи Ульянова. Нет, Володя Ульянов и его сквер были только обещаны - Антигона шла в сиянии улицы Ленина. Очень медленно, в чем-то светлом, вспыхивавшем на солнце; не узнать ее было невозможно. Автобус остановился "по требованию". Вслед за белой шляпой, отделенной от меня двумя-тремя платками и одной яркой лысиной, я потихоньку двинулась к площади Ильича. Римляне шумели, деревья шумели, я шла и думала: "Говорят, люди осознают, что были счастливы, когда все давно прошло. Я знаю, когда я счастлива. Только бы идти и никуда не приходить. В вечном городе улицы должны быть бесконечны". Улица, как могла, оправдывала надежды. Мы шли мимо красной стены, автобусной станции, книжного магазина "Наш общий друг", пирожковой (возле пирожковой мы немного посомневались - не зайти ли?). Затем последовал ряд розовых двухэтажных домов, потом булочная (у ее дверей Антигона заговорила с бывшим пуделем средних лет, вытащила из сумки пакетик, пудель попробовал, очаровался и доел все). Минут двадцать я рассматривала витрину сувенирного магазина "Щаранск": она была все еще украшена ватой и "дождем". Антигона купила синюю керамическую вазу. Встречные римляне то и дело удивлялись моей широкой туристической улыбке и интересу к их местным достопримечательностям. Антигона в белой шляпе, юбке в выцветших розах и с вазой в руках была куда органичнее. Собственно говоря, она выглядела органично на любой улице, потому что женщин, которым тяжело улыбаться, всегда большинство. Но это на первый взгляд, каким обычно и смотрят на прохожих. Мне же казалось, что она вообще не принадлежит толпе - идет себе так, как будто на улице нет ни души.
    
    Возле автобусной остановки перед нами стала падать бабка. Она медленно, как снег, падала в двух шагах от Антигоны, пытаясь ухватиться за нее руками. Я сделала два-три шага вперед, бабка больно вцепилась в мое плечо, и мы доволокли ее до скамейки под козырьком. "Надо скорую!" - сказала Антигона, строго глядя на меня поверх темных очков. "Не надо скорую! - замахала руками ноша. - Доченька, не надо! Сыну позвони, он за мной приедет! Это у меня от жары нашей! От нее, доченька! Сейчас тебе телефон скажу... Сейчас скажу..." Пока бабка расстегивала шерстяные кофты, одну за другой, пока надевала очки и разглядывала на слепящем солнце какие-то бумажки, одну за другой, пока я шла к телефону, пока звонила и слушала длинные гудки, один за другим, я боялась, что она сейчас уйдет. Антигона. Уйдет и оставит меня с жертвой солнечного удара на автобусной остановке. Уйдет и оставит меня с этими словами, сказанными мне: "Надо скорую!"
    
    "Надо скорую".
    
    Они сидели рядком на лавочке - бабка в белой кружевной шляпе - и смотрели, посмеиваясь, как я, почти бегом, возвращаюсь к ним.
    
    "Сынок у меня - будь здоров! Красивый, умный, женат на красавице и дочку во французскую школу отдал. Вот какой! Квартира у них - шик-модерн, ну, увидишь, это здесь недалеко, минут сорок ходьбы. Сейчас-то его, конечно, дома нет, он с утра до вечера на работе: сколько за день клиентов проходит, да у каждого во рту по тридцать шесть зубов! Ой, доченька, зачем вазу-то выбросила, ее еще склеить можно было! Руки дырявые! Нет, это я сама виновата, как падать стала на тебя, ты и выронила... Но все равно, я в твои годы была - огонь. Один приятель мужнин из-за меня чуть не угорел: пришел к нам вечером, зашел ко мне на кухню, объяснился, а потом вернулся домой, открыл газ и уснул. Хорошо, жена вернулась с дежурства рано. Не веришь? Да захоти я, у меня б еще и сейчас отбою от них не было! А у него ко мне большая любовь была, это теперь не любовь, а сады-огороды совместные. Я в сад никого не пускаю, все сама... Вот ты когда топинамбур сажаешь? В апреле?"
    
    "Нет, раньше мая и не думайте, не приживется", - сказала Антигона. Мы ползли по теневой стороне улицы, сжав с двух сторон локтями гигантскую пчелу, не прекращавшую жужжать ни на минуту, огромную сахарницу, прикрытую белой крышкой с полями... "Фенхель!" - провозглашала бабка.
    "Тамаринд!" - отвечала Антигона.
    "Но усиками?"
    "Луковицами!"
    "Вьющийся!"
    "Стелющийся!"
    "Эстрагон?"
    "Розмарин!"
    "Просушивать, пропаривать..."
    "Измельчать, растирать в порошок, добавлять по чайной ложке, с медком..."
    Когда их разговор превратился в профессиональное бормотание ведьм, оказалось, что мы пришли. С наслаждением касаясь ледяных перил, я поднялась на второй этаж (Антигона уже плохо переносила лестницы), сдала повеселевшую бабку внучке-француженке, и, когда дверь захлопнулась, посмотрела в пыльное окно: ждет меня, прислонилась спиной к дереву; не смотрит на окна, не смотрит на часы; повернулась к солнцу, улыбается. Вот я сейчас выйду, мы молча дойдем до остановки, и я стану прощаться, потому что долго молчать двум незнакомым людям не о чем, а говорить с ней, как с чужой, я не смею. Артишок, базилик. По лестнице независимо спускалась кошка.
    Все получилось так, как я и думала: солнце ударило в окно, ветер сменился на вечерний, Антигона постояла еще немного и ушла, не взглянув ни на часы, ни на окна.
    А как, скажите, нам было разговаривать, если через несколько часов, когда я уже сидела в зале, а она уже была на сцене, я ясно видела, как она устала за день и как сердится на себя за это, и как радуется тому, что дядя Ваня в ударе? Как разговаривать, если я не могу сделать так, чтобы Антигону не уводили в склеп двое в пожарных касках?
    
    Несколько раз у сцены возникал горбун в синих молниях фотовспышки. В антракте он выпрямился, и я узнала Суши. Вообще-то, суши - японская еда, рыба, завернутая в рис, но это имя, полученное им еще на первом курсе, в сочетании с его бритой головой и узкими глазами, вызывало к жизни образ загадочного восточного джентльмена. В душе Суши был китайцем. Он читал Лао Цзы и Конфуция, мечтал увидеть Шанхай и Харбин, где в начале века его дедушка играл в ресторане на кларнете; повесил над кроватью в общежитии портрет Ван Гулика. То, как он растирал в длинных желтоватых пальцах чайные листья, окунал лицо в пар и торжествующе поднимал к глазам чайник, становилось зрелищем, от которого девушки падали в обморок. Могли бы падать, если бы они, эти девушки, присутствовали на чайной церемонии Суши. Но он не любил девушек. Точнее, не любил "девушек вообще". Два года он прожил в общежитии вместе с томной красавицей Нелей. Готовил для нее свои китайские блюда и сторожил по ночам церковь на Бетонноарматурной. А когда Неля переехала этажом ниже к почвоведу-экстрасенсу, Суши перевелся на заочный и уехал в Щаранск. Мы встречались с ним на сессиях. Он писал книгу о "Книге перемен"; занимался фотографией; отказался от мяса; стал еще больше похож на китайца и выглядел таким спокойным, что вопрос о счастье в личной жизни не приходил в голову.
    
    После спектакля я долго шла к нему против течения рвущейся на воздух публики. Как-то сразу, пока он разбирал штатив, выяснилось, что я приехала в командировку, что в гостиницу "Щаранск" меня не поселили, остаются "Щаранские огни", но они на окраине и вообще недостойны московских коллег Суши. Про обратный билет не выяснилось ничего, поэтому мой поезд ушел через два часа в Москву без меня - в это время Суши уже жарил что-то на одноместной сковородке, а я протирала бокалы, оставшиеся от прежнего жильца. Потом Суши забрал у меня из рук полотенце и велел отдыхать. И я отдыхала, глядя, как он ловко накрывает на стол, щурит глаза, бросается, как обезумевший мотылек, от шкафа - к плите, от плиты - к холодильнику. Я кое-что вспомнила. Например, как однажды в гостях, когда хозяева уже мирно спали кто где, мы танцевали под музыку последних известий, а затем и под непрерывный сигнал телевизора, означавший конец всего; как несколько раз ходили в кино, и я сидела на пустом Нелином месте, глядя на невозмутимый профиль слева; как ездили к кому-то на зимнюю дачу и долго шли по вечернему полосатому снегу, погромыхивая сумками, а потом возвращались последней электричкой, рисуя на замерзших окнах.
    
    Над хозяйской кроватью в комнате висел все тот же портрет Ван Гулика, а рядом - картинка с китайским домиком и цветущим садиком, где писатель мечтал поселиться в старости. На этой кровати мы с Суши лежали и целовались, а потом занялись тем, что было больше всего похоже на встречу друзей. Мы не пытались произвести друг на друга хорошее впечатление. Не задавали друг другу вопросов. Ни о чем не беспокоились. Можно сказать так: в мою душу снизошел покой. Так и скажу.
    
    Часа в четыре ночи мы спустились во двор. Суши называл его "мой сад". Во дворе старого двухэтажного дома стояли несколько яблонь, которые вздрогнули и задышали, когда среди них оказались два абсолютно голых человека. Мы курили в голубоватом свете, как будто где-то далеко все еще работал телевизор.
    Мы прожили с Суши два дня. Утром он уходил на работу, приходил в два, я ждала его под портретом Ван Гулика, устроившись среди книжек и подушек, которые он, возвращаясь, смахивал на пол. Если до семи часов оставалось время, мы гуляли по прямым пыльным улицам, пили кофе, ели мороженое. Мы могли встретить дядю Ваню в любой момент - на улице или около театра, или в магазине "Щаранск", где мы покупали синюю вазу. Но я знала, что мы не встретимся, поэтому ничего не сказала Суши. Я была абсолютно спокойна, и моего покоя не смогли нарушить даже две последние "Антигоны".
    
    Я уехала в Москву в пятницу, поздно вечером. Поезд дяди Вани отправлялся через час. До сих пор не могу придумать, что бы я сказала, если бы наш, скорый, отстал от его, пассажирского, и дядя Ваня вернулся бы домой раньше меня. На вокзале китайское лицо Суши стало зеленым. Чтобы развеселить меня, он надел панамку.
    - Мне ни одна шапка не идет. Я напишу в завещании, чтобы меня хоронили в шапке, тогда на похоронах все будут смеяться. А в детстве я думал, что я очень красивый. Такой, мне казалось, маленький принц. И все меня любят и мне рады. А в двадцать лет я хотел быть женщиной, чтобы самому родить ребенка. Тебе интересно? Нет, не то, что я говорю, а быть беременной? Вот у тебя сейчас четыре глаза, четыре руки, четыре ноги. Тебе сейчас путешествовать полезно, и музыку слушать. Ты в Париже была? А кока-колу пила? И я тоже. Это не мечты, это такие символы. Париж - символ свободы и кока-кола тоже. И, кстати, вокзал. Даже такой, как этот. А я однажды видел Анну Каренину на вокзале. Она сидела на рельсах и не хотела уходить. И я ее спас. Схватил и держал, пока поезд не прошел. Она страшно царапалась. Конечно, нет! А ты думала?.. Кошка, самая обычная. Она так невозмутимо сидела на рельсах, как будто не слышала грохота. Может, это была глухая кошка? Или она прислушивалась к своему богатому внутреннему миру? И до поезда ей не было никакого дела. Просто шум времени. Бывают такие кошки.
    
    До сих пор не знаю, что бы я сделала, если бы Суши приехал в Москву. Если бы он вдруг позвонил. Если бы номер телефона, который я ему оставила, был правильным.
    В поезде я думала о том, что дядя Ваня приближается ко мне со скоростью 150 километров в час. В девять утра дверь нашей квартиры открыла замученная лохматая старушка. В десять утра на шею дяде Ване бросилась молодая жена, причесанная и подкрашенная, по случаю возвращения мужа проигнорировавшая работу. Чайник кипел, хлеб поджаривался, солнце светило.
    
    

Июль


    
    Недели через две дядя Ваня решил, что мне пора бросить работу и заняться исключительно нашим будущим ребенком. Я без конца мыла, чистила, стирала, сушила, гладила, что-то резала, терла, взбивала, варила, пробовала, снова варила. Переводила с французского маленькую фантастическую повесть для "Журнала работающей молодежи". Об инопланетянине, который, влюбившись в земную женщину, любой ценой хочет почувствовать все то, что чувствует она. Носит очки с полупрозрачными стеклами, потому что у нее близорукость, напивается на похоронах соседки, с которой она дружила, рыдает в кабинете директора школы, где учится ее сын, бреет ноги, идет удалять здоровый зуб и бьется головой об стену, чтобы понять, что такое мигрень. Узнав, что она беременна, он привязывает к животу два тома словаря Ларусса, по утрам нюхает "рокфор" для тошноты и падает в обморок на автобусной остановке. Накануне родов его срочно вызывают обратно на Грапс, и он улетает, так ничего и не поняв. Тем временем у женщины рождается мальчик, разумеется, тоже инопланетянин. Все свободное время я проводила с Любочкой. Мы ходили по магазинам, посещали парикмахерскую и косметический салон, сидели в летних кафе, болтая, как две подружки. Любочка покинула обжитой серый свитер (возможно, просто потому, что летом в нем было жарко) и пристрастилась к ярким майкам и рубашкам. Мы сделали ей модную стрижку, и я не оставляла надежды вытряхнуть ее из джинсов и старых ботинок. Любочка стала красить ресницы и пускаться в критику. Она упрямо не желала встречаться с дядей Ваней, считая, что семейная жизнь с ним не делает мне чести, и потихоньку презирая Антигону.
    - Ты не поверишь, она ходила за ним по пятам, караулила в буфете...
    - Кого?
    - Да нового главного, кого еще... Поймает, и начинает убеждать, что лучше него никто Живаго в "Живаго" не сыграет.
    - Лучше кого?
    - Лучше мужа твоего! И каждый раз говорила таким особенным голосом, таким, знаешь, полным сдержанной ярости, что страшно становилось. Один раз я слышала, после "Мастера", в гримерке. Она так говорила, что я прямо не знаю... Даже я поверила, что это единственный и неповторимый доктор Живаго, просто глазами увидела, какой он талантливый, все эти сцены с Тоней, с Ларой...
    - А что муж мой?
    - Стоял рядом. Он был такого цвета... Вот такого цвета! - смеялась Любочка, показывая на проплывшее красное платье. - И руки у него дрожали. Конечно, неловко. А зато - главная роль!
    - Еще же не решено...
    - Думаешь? - русалочьи смеялась Любочка.
    
    А на следующий день дядя Ваня принес шампанское и объявил, что будет играть Живаго. Он назвал еще несколько имен, заметив, что Антигона по соображениям возраста в спектакле не занята, потому что какая из нее уже, например, Лара, да и вообще она вчера вернулась домой, в коридоре не горел свет, полезла менять лампочку, та в ее руках взорвалась, она свалилась с табуретки, да так неудачно, что сломала ногу и чуть не выбила зуб. Дяде Ване пришлось ехать к ней, потом мчаться в больницу, потом обратно, уже с загипсованной ногой, и только потом домой, поэтому он и приехал вчера так поздно, что я уже спала, и он ничего мне не рассказал. Дядя Ваня вспомнил, что мне нельзя пить, и выпил шампанское один.
    
    Я люблю первое утро в каком-нибудь городе, где я никогда не была, когда совершенно некуда идти и можно идти вдоль трамвайных путей или спускаться к реке, или подниматься на холм. Я люблю море, крымские поселки, базары, собак, разомлевших на солнце. Мне нравится примерять шляпы с большими полями. Я люблю предчувствие спектакля, когда сидишь в прохладном зале с программкой в руке. И предчувствие поездки. (Других предчувствий я боюсь.) Несколько раз в жизни я была очень счастлива. Несколько раз жалела, что не умерла час назад. Иногда я слышала музыку, совершенство которой было невыносимо. Иногда мне попадались такие книги. Что-то похожее может сказать о себе каждый. Только для меня все это имело смысл, если я могла сказать об этом Антигоне. Мысленно сказать. Внутренним голосом. Сказать: "Смотрите, как хорошо!" И мне в общем-то было неважно, что она мне ответит. Иногда я пыталась вести себя так, как будто ее нет, и слушать всю эту музыку в одиночку. Вести себя так, как будто я ни от кого не завишу и ни с кем ничем не связана. Как будто наши жизни идут строго параллельно и никогда не пересекаются. Эти попытки не удались. Ни одна из них. Первая книга, первая же собака, первое море требовало, чтобы я рассказала о них Антигоне. В конце концов я просто шла в театр и садилась в кресло с ощущением, что нашла свое место в жизни.
    
    Дядя Ваня почти не появлялся дома. Утром и днем у него были репетиции, вечером - спектакль, после спектакля он отправлялся на Бетонноарматурную с рассказом о том, как продвигается Живаго. Любочка вообще там поселилась - в конце концов, кто-то должен был гулять с Грэем. Она пропала на какое-то время, а потом появилась в узкой сиреневой юбке, выуженной из артисткиного шкафа по праву лучшей подруги. Просто позвонила и сказала, что сейчас зайдет. Дяди Вани она уже не опасалась: во-первых, знала, что он в театре, во-вторых, она и так видела его теперь чаще, чем я. Любочка светилась от удовольствия и была мрачна. Она говорила, покуривая, прихлебывая и сдвинув тонкие бровки: "...меня изводит, просто изводит! А ведь я еще и работаю. Я устаю, я тоже человек. А по выходным? Спать утром мне нельзя: собака воет до тех пор, пока я с ней не выйду. Потом магазины. Опять собака: приготовить собаке, погулять с собакой, вымыть лапы, покормить. Готовлю обед. Начинается мигрень, потому что я не в состоянии слушать Бетховена сутками! Я, к несчастью, не глухая! Причем слушать одно и то же, с утра до вечера один Тройной концерт. Вот это - пам, парарарам, парарарам, пампам! И потом со мной практически не разговаривают. Как будто я прислуга. Сидит в комнате с Бетховеном. Или на балконе. Я больше с мужем твоим разговариваю, честное слово! Он по вечерам приходит такой веселый, ну просто тучи разгоняет!"
    
    Дядя Ваня говорил мне: "Что ты хочешь, для актрисы в ее возрасте потерять полгода - это не так легко. Сидит одна, как сыч, и сходит с ума. Не мемуары же ей писать! Говорят, потерпите, сложный перелом, еще два-три месяца. Ну, ты же знаешь, она совершенно не умеет терпеть. Да еще эта идиотка там поселилась..."
    Если написать: я взяла торт, бутылку коньяка и пошла в синагогу, будет непонятно. Непонятно, как такая идея вообще могла прийти в голову. Помощь издалека почти никогда не достигает цели. Можно послать человеку букет самых лучших роз, не предполагая, что он в эти минуты умирает от голода. И все-таки я купила коньяк, купила тортик и пошла в синагогу, при которой на курсах иврита работала моя знакомая Роза по фамилии Полевая.
    
    С Розой мы познакомились на проводах: муж, жена и двое детей уезжали в Израиль. В большую их квартиру уже ворвался дух запустения, гости поднимали с пола и снова бросали старые пластинки, старую одежду, обрывки, осколки чего-то, память уже потеряла всякую ценность. На кухне пили шампанское, в комнате портили обои стихами и картинками. Синий автопортрет хозяина дома, красные стихи про лето, зеленые пожелания счастливого пути. В спальне несколько человек вполголоса обсуждали планы на выходные: семейство отбывало в пятницу, в воскресенье вся компания собиралась на природу. Какая-то женщина, похожая на лыжницу, металась по комнатам, хлопая дверьми, кидая коробки и закрывая чемоданы, бесконечно что-то вытаскивая и запихивая. Когда, наконец, сели за стол, лыжница продолжала сновать между кухней и комнатой, подкладывая, подливая, рассказывая анекдоты, хохоча, выпивая мимоходом. Едва началась музыка, она выскочила под антикварную люстру и закружилась, размахивая кухонным полотенцем. Ближе к вечеру она в это же полотенце и рыдала, оставляя на нем синие пятна туши. "Да это и не родственница вовсе, - сказала мне жена хозяина квартиры, - это наша учительница, мы у нее иврит учили. Роза..."
    
    После их отъезда я успела несколько месяцев пожить в этой квартире, где ко всем остаткам и ошметкам прибавились пробки от шампанского и пустые коробки. Пока милиция не опечатала меня и люстру, которую вывезти не разрешили, Роза несколько раз заходила к нам. Ее привлекало разрушение и запустение, она обожала трагедии, в крайнем случае драмы. Ее интересовал мой тогдашний роман, она надеялась на убийство, самоубийство или что-то вроде; взамен рассказывала мне про свои запутанные переглядыванья с учениками и случайные встречи в коридоре с их женами. Иногда она вдруг принималась делать уборку, мебель вставала на дыбы, Роза дрессировала хищников.
    Она ждала меня под плакатом: "Готовьтесь к приходу Машиаха!" Мимо нас курсировали двое маленьких старичков с пакетиками сухофруктов в руках. Мы забаррикадировались в Розиной учительской и откупорили коньяк. Я рассказала про дядю Ваню, который увлечен известной артисткой, и выразительно посмотрела на свой живот. Роза ахнула и подперла щеку рукой, как при острой зубной боли.
    - Почему бы тебе просто не выцарапать ей глаза? - ласково спросила она меня.
    - Не могу... Во-первых, она - актриса, причем хорошая, как же она будет выходить на сцену с расцарапанной мордой? Во-вторых, я совсем не хочу предстать в образе скандалистки. Пусть уж лучше будет мелкая женская месть, если, конечно, ты согласишься.
    - Вообще-то мелкие интриги - это не для меня. Я и вышивать поэтому не люблю, мне бензопилу подавай! - засмеялась Роза.
    
    Конечно, французский язык знала я, а совсем не Роза, зато у Розы был замечательная подвывающая интонация, добытая путем долгих лет занятия ивритом. Кроме того, у Розы в голосе был учительский металл и собственный апломб. Когда я набрала номер и передала ей трубку, Роза представилась сотрудницей французского общества франкофонной культуры, сообщила, что звонит из Парижа, и обратилась к Антигоне по имени-отчеству. Себя, в соответствии с международными стандартами, она назвала "Роза Полевой". Потом, элегантно забросив ногу на ногу, Роза сообщила, что общество, к которому она принадлежит, заинтересовано в расширении представления о русской культуре среди носителей французского языка. В рамках этой программы она намерена пригласить - тут она снова назвала Антигону по имени-отчеству, слегка напутав с ударениями - во Францию с сольной программой, построенной на лучших образцах русской поэзии. В четверг она позвонит для получения принципиального согласия, после чего в течение месяца или двух ею будет выслано официальное приглашение. Роза церемонно попрощалась, положила трубку и отправила в рот кусок торта.
    - Не знаю, какая она там актриса, но я просто звезда! Уи?
    
    В четверг уже не понадобились ни коньяк, ни торт. Роза позвонила, Антигона согласилась, дядя Ваня сказал мне, что ее пригласили во Францию и что она страшно рада. Что и требовалось.
    Иногда мне казалось, что я знаю Антигону очень хорошо. Точнее, я ничего не знала наверняка, но я правильно угадывала. Правильно я угадывала потому, что по-настоящему меня интересовало только это: что она любит? Чего она боится? Как она себя чувствует? Если человек долго сидит в темноте, понемногу тьма перед его глазами рассеивается, и он начинает видеть. Потому что у него нет другого выхода.
    
    С Францией все было очень просто: "Роза Полевой" своими обещаниями отвлекает от Тройного концерта Бетховена. Как минимум два месяца можно готовить "сольную программу", строить планы, читать туристические проспекты. Французский учить, в конце концов. А там уже и гипс снимут.
    
    В Москве у меня была только одна родственница, мамина двоюродная сестра со странным именем Вивея. Она жила где-то на окраине, дорогу туда я помнила смутно, хотя во время вступительных экзаменов провела у нее неделю. Вивея оставляла мне ключи, уходила рано, приходила поздно; у нее была фигура Мэрилин Монро и своя насыщенная жизнь. Маленькая квартира была полна тяжелым запахом дыма и сладких духов. Некоторое время мне казалось, что в кофтах, пропахших Вивеиной квартирой, я выгляжу вызывающе шикарно. Вивея часто выходила замуж и разводилась. Когда по нелепой случайности погиб ее последний муж, к странному имени "Вивея" прибавился эпитет "бедная". Мне совсем не хотелось встречаться с ней, но я взяла с собой "Доктора Живаго" и поехала отвозить бедной Вивее деньги, которые мне прислали для нее из Павлопетровска. В конце концов, в связи с ожиданием Шурика я была совершенно свободна.
    
    Оказалось, Вивея переехала с одной окраины на другую. Я ничего вокруг не узнавала, кроме коротких фрагментов кошмарных снов: забора без конца, булочной без окон, грузовика с лозунгом на борту: "Слава КПСС!" Несмотря на июль, было очень похоже на то, что сейчас пойдет снег, - небо медленно, но верно опускалось на землю.
    
    - Ты сейчас увидишь, как у меня хорошо! - сказала Вивея, открывая дверь. Монро, превращенной в стеариновую свечку, нужно было долго гореть, чтобы обтаять до неузнаваемости.
    В комнате не было ничего. Например, телевизора - его не было. Не было книжек. Не было полок. Занавесок. Цветов на окне. Как после конфискации. У стены стояла детская раскладушка.
    - Правда, чудесно? Я все раздала. Вещи - это наши враги. Они не пускают к блаженству. Следят за каждым нашим шагом, кормят нашу алчность. А как ничего у меня не осталось - так хорошо стало, так спокойно. Ничего-то меня не тревожит. Ну, тебе это, наверное, неинтересно? Ты лучше о себе расскажи.
    
    У меня все в порядке. Живу в Щаранске. Вышла замуж за писателя, он пишет книгу о китайских традициях. У нас двухкомнатная квартира. Собака и кошка. Да, и ребенок, ну, конечно. Нет, этот, который во мне - второй. Первый, тоже мальчик, остался с папой. У них прекрасные отношения. Летом мы уезжаем в деревню, гуляем, рыбачим, работаем в саду. У нас растет фенхель, тамаринд, эстрагон, розмарин...
    
    - Ой, это очень хорошо, что на земле работаете. Земля очищает. Надо быть чистым. Чистота внутренняя - прежде всего. Я даже на улицу стараюсь не выходить. Все в городе заражено, все осквернено - и воздух, и вода, и хлеб... Я, когда домой прихожу - все с себя срываю, встаю вот тут, в уголочке, и очищаюсь. Думаю о смерти, о том, как ее встретить, что сказать, что сделать. Ну, тебе это, наверное, неинтересно? Ты лучше про себя расскажи.
    
    Мы живем очень замкнуто. Почти никуда не ходим, нигде не бываем. На работу - и домой. В гости нас зовут нечасто, наш образ жизни не всем понятен, а кино, и особенно театра, избегаем. В общем, это ведь как наркотик - затянет, не отпустит потом...
    
    - Я помню, раньше очень театр любила. Средний наш особенно. Был у них один спектакль, прямо ночами мне снился. А сейчас поняла - нет, не нужно все это. Отвлекает. Как ты сказала - затягивает. О себе думать надо, себя готовить, свою душу пестовать. Я в театр никогда уже не пойду, - сказала Вивея и вдруг добавила: - да и не в чем мне теперь...
    
    Я протянула ей деньги - положить их было некуда.
    
    - Ведь я не работаю. Нельзя мне. Сердце, да и потом - не могу я с людьми. Не о чем нам говорить. Я уж лучше в своей келейке... Может, еще уеду отсюда, попрошусь в дом к какой-нибудь бабушке набожной. Все хочется меньше места занимать, понимаешь, вытесняет меня пространство, слишком, говорит, ты плотская, слишком одержима страстями...
    
    - Мне пора, - сказала я. Снег в окне так и не начался.
    - А вот мы тебя не отпустим, - протянула Вивея, заглядывая мне в глаза. В ее глазах тлело безумие.
    Продолжая что-то говорить, я взялась за ручку двери. Открыла. Своих слов я не слышала.
    - Ты не уйдешь, - убежденно сказала Вивея мне в спину. Я спускалась по лестнице, ясно понимая, что стою на месте.
    
    На улице я поверила, что сейчас проснусь, нужно только сделать еще одно усилие. Я стала думать о Вивеином последнем муже, о том, который погиб. Сошел бы он с ума, если бы тогда в аварии погибла Вивея, или продолжал бы жить, женился, ходил бы на работу? И почему он не может помочь ей сейчас? И почему я так уверена, что он до сих пор ей не помог?
    
    Чтобы окончательно проснуться, я поехала к дяде Ване. Что, в конце концов, может быть реальнее, чем театр?
    На этот раз ни вахтерша, ни гардеробщица не спросили меня - куда и к кому. Я просто улыбнулась и помахала им Пастернаком как символом причастности к общему делу. Антигона сидела дома со сломанной ногой, и это внушало уверенность - по коридорам можно было идти так, как идет человек, занятый своими мыслями, и не снисходить до разговоров вполголоса с хорошо замаскированной паникой. Я даже остановилась у расписания репетиций - дядя Ваня действительно был занят каждый день. Все больше просыпаясь, я увидела кавалерийскую спину Манефы, входившей в буфет; навстречу мне двигалась, посверкивая и позвякивая, художница, приглашенная на "Живаго"; со сцены доносился грохот - там разбирали на доски "Вишневый сад". Ничего более реального я не знаю.
    
    Чтобы отметить возвращение к жизни, я взяла в буфете большой кофе и чудовищный бутерброд с колбасой. Прижала сахарницей раскрытую книгу. Посмотрела в окно на солнце и небо без признаков снеговых облаков. Покой и уют были такими полными, что возможное появление дяди Вани казалось излишеством. За парой соседних столиков сидели люди, чьи лица были мне знакомы; я не помнила их имен и не понимала, о чем они говорят. История Белки, заглянувшей в кабинет Сержа "на огонек"; килограммы, которые Танюхе надо то ли набрать, то ли сбросить в срочном порядке; Барсик, рыдающий по телефону: "Мама, увези меня от баушки!"...
    
    Я слышала от дяди Вани про нового главного и никогда ничего - о Белке и Танюхе. Это было справедливо. То, что мне полагалось знать как поклоннице театра, дядя Ваня рассказывал с удовольствием. В качестве жены я получала входные или входные с местами. О существовании человека, готового на воздушный полет под куполом цирка только ради того, чтобы увидеть, как Антигона репетирует в "Мастере", дядя Ваня не подозревал. Во всяком случае, мне хочется так думать.
    
    Доктор Живаго дважды попал под снегопад из пепла и сахара, прежде чем в буфет вошло его сценическое воплощение. Оно было, ничего не скажешь, элегантно и немного утомлено. Рядом с ним, на уровне груди, подрагивали искусственные кудри Любочки. Время от времени дядя Ваня обнимал Любочку за плечи и повисал на ней, она благодарно смеялась. Пока они двигались вдоль выставки бутербродов, я не слышала их голосов, а они не замечали меня; потом они оглянулись в поисках столика и двинулись в мою сторону. Когда они сели рядом и заговорили со мной, им хотелось выглядеть чужими друг другу людьми, но почему-то они так не выглядели.
    
    - Как ты себя чувствуешь? - спросили они хором и засмеялись.
    - А мы проголодались! - сказал дядя Ваня.
    - У нас была репетиция, - сообщила Любочка.
    - Серж меня потряс! - сказал дядя Ваня. - А Танька не в форме...
    - Все-таки сегодня лучше, чем в тот раз, - заметила Любочка.
    - Я думал, она не потянет...
    - Да нет, действительно сегодня лучше...
    - Ну, не знаю...
    - Поверь, мне из зала гораздо видней все нюансы!
    - А как тебе это решение, с ящиком?
    - С ящиком? Пока не поняла, через недельку привыкну, наверное. Зато твое появление в смокинге... Ну до чего ж эффектно!
    - Думаешь? Мне казалось, несколько статуарно... И музыка...
    - Музыка тебе зря не нравится. А зато Белка - молодец!
    - Белку я люблю... - задумчиво сказал дядя Ваня, ковыряя вилкой рулет. - А как ты себя чувствуешь?
    - Ой, надо бежать! - встрепенулась Любочка. - Артистка ждет. Мне еще в магазин, и с собакой...
    - Кстати, - сказал дядя Ваня, - она просила тебя позвонить. Ей понадобился французский - ну, знаешь, для этой программы, с которой ее пригласили. Во Францию, помнишь? Срочно собирается учить. Я и предложил тебя, пока ты у нас свободна. Так что же, как ты себя чувствуешь?
    
    

Август


    
    Я не позвонила Антигоне ни в этот день, ни на следующий. Потому что вечером следующего дня она позвонила мне сама. Конечно, она звонила нам и раньше, сначала часто, потом все реже, но если дядя Ваня был дома, я теряла способность пользоваться телефоном. В его отсутствие я поневоле возвращалась в цивилизованное состояние, но в эти часы Антигона не звонила никогда.
    Ее телефонный голос, сначала неузнаваемый, отдышался и стал самим собой. Она попросила прощения за причиненное беспокойство (голос ее звучал надменно); объяснила, что нуждается в репетиторе, так как готовится к гастролям во Франции (это было сказано медленно и торжественно); когда-то, в школе, она учила французский, но это было давно (доверчиво), однако она очень старательная, и если я соглашусь на месяц-другой занятий (взволнованно); конечно, мои педагогические труды будут оплачены, нет, нет, отказываться от денег ни в коем случае нельзя (строго и наставительно); согласны (жалобно)? Я ответила, что записываю адрес и время; двенадцать раз написала на полях газеты слово "бетон" и до возвращения дяди Вани не могла вспомнить, в какой день и в котором часу назначен урок.
    В положенное время в дверь знаменитой артистки постучал сильно беременный репетитор, не имевший ко мне никакого отношения. Дверь открыла Любочка в длинном махровом халате, поздоровалась, зевнула, провела в комнату. Через минуту или две Антигона допрыгала на костылях к столу, устроилась напротив и светски улыбнулась.
    - Прежде всего, - начал репетитор, - мне хотелось бы понять, что именно...
    
    Что именно изменилось за те два месяца, пока я ее не видела. Ну, потолстела. Пожалуй, отросла челка. Руки выглядят неухоженными. Всегдашняя растерянность стала заметнее. Ей неловко в роли ученицы. Зато я могу глядеть на нее так долго и так внимательно, как если бы она была на сцене.
    
    - Попробуйте рассказать немного о себе, - сказала я. Антигона посмотрела на меня с ужасом. - Разумеется, по-французски...
    - Я родилась в городе... Училась в школе... Работала...
    - Хорошо, очень хорошо...
    
    Теперь два раза в неделю я давала частные уроки. Сначала мы только читали вслух и немного разговаривали за мадам Рено и мадам Пежо. Потом я проверяла домашнее задание, написанное огромными скачущими буквами на четвертушке афиши, куске обоев, обложке альбома для рисования.
    Однажды на обороте рассказа про козу мсье Типо я прочитала: "…кой актрисе с искренней благодарностью за", подчеркнула красным слово "frequente" и с удовольствием написала "Bien".
    
    А однажды Антигона придвинула ко мне половинку бумажного пакета с переписанным ее рукой французским Пушкиным и сказала, что перед гастролями во Франции ей необходима моя помощь. Она прочтет мне свою программу, я поправлю произношение. Я вспомнила Розу Полевую и приготовилась к бегству. Состав моего преступления налицо; я, безусловно, буду поймана; возможно, прямо сейчас меня изобличат. Но вместо того чтобы изобличать меня, Антигона вздохнула, почесала нос и начала читать Пушкина.
    
    Останавливаясь и запинаясь, но голосом, грозившим в любой момент стать тем самым, который произносил: "Во всем, Креонт, одна моя вина!"
    "Тре бьен, - сказал репетитор, настойчиво глядя в стену дома напротив, - вы делаете несколько постоянных ошибок. Было бы полезно записать это на магнитофон, так легче работать над произношением..."
    
    Семь французских пушкиных, семь цветаевых и два бродских, в паузах между которыми ясно слышалось дыхание Антигоны, заполняли пустые жаркие августовские дни, свободные от уроков.
    
    Обычно я приходила к четырем часам по вторникам, по пятницам - к семи. В одну из пятниц, уже отдышавшись и позвонив, я долго стояла перед закрытой дверью, прислушиваясь к голосам и смеху по ту сторону. Наконец Любочка распахнула дверь, сияя принесенной из комнаты улыбкой. Грэй носился по квартире, прижав уши и буксуя на поворотах. Он обожал встречать гостей и решительно пресекал их попытки покинуть дом: за полчаса до конца урока Любочке приходилось запирать его на кухне, где он неистовствовал.
    
    Несколько человек в облаке хороших духов сидели за низким журнальным столиком, нагнувшись к тарелкам и друг другу, чтобы ничего не уронить и ничего не пропустить. Хозяйка дома, зажатая накрытым столом, отметила появление французской грамматики, русской поэзии и всех коз мсье Типе в моем лице слегка виноватой улыбкой. Мужчина, похожий на доктора, придвинул мне стул, Любочка, уверенно порхавшая над нами, поставила тарелку и рюмку. Она знала всех гостей по имени-отчеству, с некоторыми была на "ты", блузка на ней была явно артисткина и очень ей шла.
    Загорелый муж загорелой жены многозначительно переглянулся с ней и сказал: "За встречу!" Он сказал, что это весьма печально - такие старые друзья, как присутствующие за этим столом люди, к великому сожалению, не имеют возможности видеться так часто, как им того хотелось бы, согласно душевной необходимости во встречах. Например, ему и его жене, только что вернувшимся с Мальты, где они провели почти полгода, занимаясь изысканиями, - он расскажет об этом подробнее, если будет проявлен соответствующий интерес, - давно уже мечталось, как они купят бутылку хорошего вина да и заявятся с ней в этот дом. Седая дама литературоведческого вида обмакнула корочку хлеба в вино и вспомнила, что в последний раз они встречались в этой компании в позапрошлом году, отмечая юбилей Гете. Мужчина с докторской бородкой смеясь, сказал, что времени не хватает катастрофически, спасибо жене - вытаскивает его иногда в театр. Жена "доктора", любившая театр по долгу службы сразу в нескольких журналах, торопливо прожевала какой-то кусочек и заговорила. Антигона прервала ее монолог не больше трех раз: сначала она попросила Любочку прикрыть крышкой жаркое, чтобы оно не остыло; потом потребовала убрать со стола рыбный салат, пока его не съели - "придут еще люди, а они его любят"; наконец, пересчитав хищным взглядом колбасу на тарелке, привстала, перегнулась через стол, и аккуратно сложила все остатки на кусок хлеба, разлив вино из своего бокала и опрокинув пустую рюмку доктора. "Докторша" к этому моменту уже добралась до "Сирано" в Среднем театре. Похвалила изобретательность постановщика, съязвила по поводу Роксаны, назвала фамилию дяди Вани.
    - Никакая, простите, режиссура, не может скрыть пустоту актера. Надеюсь, вы согласитесь со мной. В этом спектакле просто нет главного героя, в результате чего, я, как зритель, лишена возможности сопереживать. Этот симпатичный молодой человек - честно говоря, он уже давно не молод - в эффектных костюмах... но какой же он Сирано? Извините, никакой. Что же касается...
    - А вы кто такая? - вдруг сказал голос с небес. - Чтоб судить? Вы, как зритель... Нет, это я - как зритель! Я, как зритель, всегда плачу, когда он уходит! Потому что он - потрясающий!
    
    Это был не мой голос. И не Любочкин. Это был звонкий от злости голос Антигоны, которая держалась одной рукой за край скатерти, собираясь сдернуть ее со стола, а другой - за костыль, намереваясь метнуть его в "докторшу". Ее муж сказал что-то умное об агрессии и назначении искусства. Антигона отпустила скатерть и показала туда, где недавно был рыбный салат: "Угощайтесь, пожалуйста!"
    
    Гости удивительно походили сами на себя: разумный "доктор", действительно, оказался психотерапевтом; дама, обожавшая Гете, писала его биографию; загорелая пара изучала на Мальте морское дно. Любочкины легкие кудри и летящие рукава намекали на присутствие среди нас молодой поэтессы. Антигона, хрустевшая морковкой в своем углу, очень напоминала выведенную на сцену настоящую лошадь. Лошади наплевать на предлагаемые обстоятельства, рядом с ней одинаково ненастоящими выглядят живые артисты и картонные деревья. Ее присутствие не дает Гамлету умереть спокойно - он вспоминает о жене и детях.
    
    Сердитая хозяйка дома смеялась докторским рассказам, Любочка поддакивала Эккерману, дамы перешли от театра к кинематографу, ученый, склонившись ко мне и сверкая зубами, спрашивал, с чем связана ностальгия - со временем или с пространством? Полгода на Мальте, это, согласитесь, далеко и долго, он боялся ностальгии, но ее не было.
    
    Я пересела так, чтобы ученый не загораживал от меня Антигону, и вдруг увидела, как она поднимается со стула точно так же, как вставали навстречу женихам юные девушки в фильмах сороковых годов. Ей мешал гипс, поэтому съемка вышла немного замедленной. Любочка зазвенела рюмками, и дядя Ваня, пошучивая, пожимая руки и наклоняясь к ручкам, пробрался к столу. Перед ним немедленно возникли горячее жаркое и рыбный салат, а над головами поплыла тарелка с хлебом, щедро уложенным остатками колбасы. Дядя Ваня обнаружил наши семейные отношения, чмокнув меня в щеку, и принялся за салат.
    
    Мы провели в гостях еще часа два, не меньше; все это время он ел не переставая. Антигона, внезапно став центром всеобщего внимания, как и полагается великой актрисе, все это время не переставая говорила. Она рассказывала о репетициях "Мастера"; о том, что ее пригласили во Францию; о гастролях в Финляндии; в ее рассказах мелькали известные фамилии, но она делала ударение на именах: Вася, Коля, Лена. Дядя Ваня, когда это требовалось, кивал и мычал с набитым ртом. Лохматая Антигона размахивала руками и сверкала так, будто ее украшал килограмм бриллиантов. Обращалась она исключительно к моему мужу: некий драматург прислал ей пьесу, некий режиссер зовет ее в кино, некий фотограф подарил ей несколько снимков. Вот вы сейчас увидите, если Любочка будет так любезна. Тайная борьба света и мрака за лицо и руки Антигоны - пять или шесть фотографий двинулись вокруг журнального столика. Любочка, сидевшая по левую руку от дяди Вани, напряженно улыбалась, все ниже наклоняясь к столу. Когда Антигона дошла до эпизода с застенчивым поклонником, ежедневно присылавшем ей розы во время гастролей в Имбирске, Любочка откинулась на спинку стула и рассмеялась; очень быстро ее смех перешел в подозрительные всхлипывания. Гости, замедленные вином и водкой, не успели понять, что происходит, а она уже бежала к двери, рыдая в голос. Из коридора послышался львиный рык - маленький Грэй приготовился стоять насмерть. Рыдающая Любочка промчалась мимо нас и скрылась в дальней комнате. Я вспомнила о семейных узах и увела дядю Ваню домой.
    
    Да, на конверте со снимками крупными буквами было написано: Щаранск, лето. Антигона получила их от Суши. Суши гулял со мной по яблоневому саду, спал рядом со мной под портретом Ван Гулика и в смешной зеленой шапке провожал меня в Москву. И где-то между этим он встретился с Антигоной, чтобы отдать ей фотографии, на которых ее свет побеждает тьму.
    
    

Октябрь


    
    Октябрь расстилался перед нами, как пустыня, которую так или иначе, но придется перейти: дяде Ване грозила скорая премьера, мне - роды. Он готовился к своему событию с таким страхом и трепетом, что мое быстро проиграло ему в значимости. В отличие от мужа, я чувствовала себя хорошо, крепко спала ночью и с удовольствием ела. Дядя Ваня почти перестал есть, спал, только приняв снотворное, а по утрам его тошнило. Мы договорились, что я приду смотреть Живаго не раньше, чем объявят спектакль "для пап и мам", но едва начались генеральные прогоны, как Антигоне сняли гипс.
    
    Она открыла мне дверь сама, с улыбкой до ушей, одетая в мой любимый черный наряд. Грэй был предусмотрительно заперт, Антигона, опираясь на трость, ждала меня в коридоре - она не собиралась заниматься, она шла смотреть Живаго. Чтобы добраться до театра, ей нужна чья-то помощь, она хотела попросить Любочку, но ведь Любочка на работе. Мы осторожно спустились по лестнице в облаке тяжелых вечерних духов, потом я сбегала за такси (вообще-то бегом мое утиное ковыляние можно было назвать только условно).
    
    Любочка не была на работе - она была в театре. В мягких тапочках, с озабоченно сдвинутыми бровками. Я заметила ее сразу же, как только мы вошли со служебного входа. Не знаю, видела ли ее Антигона, которая уже с кем-то здоровалась, целовалась и церемонно говорила: "Спасибо, хорошо, спасибо..." Чтобы не столкнуться с Любочкой еще раз, я ушла в зал.
    
    Когда погасили свет, Антигона пробралась на третий ряд. Со своего места я видела ее профиль, подсвеченный красной лампочкой выхода. Она смотрела на дядю Ваня так, как смотрят мамы и бабушки на своих первоклассников, уже оторванных от них и выстроенных в линейку. Живаго появился во фраке среди гостей на новогоднем вечере; ему осталось только позвонить в колокольчик. Мне показалось, что у него дрожат руки, несколько раз он забыл слова, но сцена с Тоней перед антрактом была очень хороша. В антракте Антигона осталась в зале, она сияла и грозно поворачивалась на каждое упоминание дядиваниного имени. Во втором акте дядя Ваня уже блистал вовсю, а в самом финале очень трогательно читал Вальс со слезой.
    
    В его гримерке, кроме Любочки, нервно комкавшей полотенце, толпились еще несколько человек. Про лысого мужчину в очках я вспомнила - новый главный, поставивший Живаго. Остальных я не знала. Они расступились, дав пройти Антигоне. Она потрогала дядиванин лоб, будто проверяя, нет ли у него температуры, а потом стала благодарить его так, как если бы он только что спас ей жизнь. После нее мне было абсолютно нечего сказать дяде Ване, но я все-таки тоже подошла к нему, и мы обнялись. Общая суматоха неожиданно превратилось в намерение ехать к Танюхе, потому что у нее большая квартира и муж в командировке. Всего поехало человек восемь. Танюха, на мой взгляд, несколько пожилая для Тони, взяла в свою машину вампирическую Роксану и двух мужчин, один из которых только что был Пашей Антиповым. Антигона, разумеется, поехала с нами: она царственно уселась рядом с дядей Ваней, впрочем, я на это место и не претендовала. На мой живот, устроенный на заднем сиденье, опасливо косился "новый главный". Его нервное удлиненное лицо искажалось испуганной гримасой всякий раз, когда на повороте я неудержимо сползала в его сторону. Он был чем-то похож на Пастернака и, пожалуй, на дядю Ваню: правда, настоящий Пастернак на фотографиях выглядел вдохновеннее, а дядя Ваня был моложе. Мы сделали изрядный крюк и отвезли Антигону на Бетонноарматурную - она повернулась к Пастернаку и сказала кокетливо, что еще слишком слаба - после чего поездка потеряла всякий смысл.
    Не знаю, как и с кем добиралась Любочка, но когда мы поднялись в квартиру, оказавшуюся действительно огромной и полной старых вещей, она уже выглядывала из-за плеча Танюхиного мужа, который был дома и варил пельмени на всю компанию. Разговаривать в этой компании мне было не с кем: одних я знала слишком хорошо, других не знала вовсе. Перед тем как сесть за стол, я немного погуляла по квартирным просторам, натыкаясь на железные кровати с "шишечками", чугунные утюги, дачные стулья и горы неглаженного белья под одеялами, похожие на спрятанных слонов.
    
    Под пельмени весело пили водку. Пастернак предложил тост за дядю Ваню. "Впрочем, - сказал он, брезгливо понюхав рюмку, - я не люблю актеров, я люблю актрис. Причем, не западных - я работал на Западе, так что знаю, о чем говорю. Наших. Там - хищные, холеные, холодные тетки. Наши - талантливые, глупые и тихие. Какие-то внутренне тихие. Поскандалят - потом обязательно поплачут. И вообще бабы в тысячу раз интереснее мужиков. Заметьте, все лучшие образы в литературе - женские: Митя Карамазов, Пьер Безухов, тот же дядя Ваня или доктор Живаго. Люди, лишенные того, что называют мужественностью, - силы воли, решительности, готовности защищать. Где все это? Перед нами капризные, ранимые, беззащитные, безвольные люди. Потому-то они нам и интересны! Интересно смотреть, что у них внутри. А что внутри у мачо - понятно уже через две минуты!"
    
    Дядя Ваня расслабленно полулежал в дачном кресле, одной рукой обнимая Любочку за плечи. В общем, этот жест можно было объяснить как знак внимания, оказанный девушке, которая чувствует себя лишней. Но Любочка совсем не чувствовала себя таковой, она смеялась, краснела, бегала за чем-то на кухню, пила с Роксаной на брудершафт. Я мечтала о том, чтобы у меня прямо сейчас начались роды. В разгар веселья Паша Антипов, душа компании, чувствовавший себя несколько стесненным по причине принудительного воздержания, собрался уйти от греха подальше. Поборник здорового образа жизни Пастернак и прочие сочувствующие встали проводить его и затерялись в конце коридора. Посидев немного в одиночестве у разрушенного стола, я отправилась искать дядю Ваню и нашла его возле одного из слонов. Он обнимал Любочку. Любочкино лицо с закрытыми глазами было обращено ко мне, ее руки безвольно висели вдоль тела, она негромко стонала в ответ на дяди Ванин быстрый шепот.
    
    Я вернулась к столу, взяла сумку (никто ни о чем не спросил меня), открыла дверь, спустилась по лестнице, вышла на улицу и поймала такси. По дороге домой у меня начались схватки. Отступавшая и возвращавшаяся боль, ритмом своим напоминавшая море, была почти приятна, ее волны смывали с темного песка Любочкино запрокинутое лицо. Уже в больнице, в те минуты, когда не хотелось кричать, я думала о том, что у меня никого нет, кроме Шурика, которому сейчас едва ли лучше, чем мне.
    
    Через три часа, ровно в полночь, родился Шурик. Никто еще не знал об этом: ни друзья, ни родственники, ни дядя Ваня. Я и сама еще не успела его как следует рассмотреть: меня отвезли в палату для рожениц и велели лежать, не шевелясь. Я дотянулась до своей сумки, достала несколько телеграфных бланков с французскими упражнениями на обороте, потом села и стала писать на чистой стороне одного из них, поперек линеек: "Теоретически я могла бы умереть сегодня, и ты никогда бы об этом не узнал. У тебя нет моего телефона. И моего адреса. И даже моей фамилии ты не знаешь - потому что год назад я вышла замуж. Я никогда не вспоминаю Щаранск, потому что если я его вспомню, я разрушу все, что у меня сейчас есть. Но мне очень хочется вспомнить! Иногда мне не хватает тебя так, что я начинаю оглядываться на твой голос - не может быть, чтобы ты этого не чувствовал..." Я написала Суши две "телеграммы", на третьей был мой телефон и адрес. Если бы можно было отправить письмо сейчас. Хорошо, не сейчас, через два дня, через неделю. Если бы можно было вернуться домой, где нет дяди Вани. Никогда больше не слышать высокого голоска Любочки. Не заходить в театр со служебного входа. Не ждать никаких телефонных звонков. Ничего не знать об Антигоне.
    
    Я вспомнила грозную Антигону в театре. Встревоженную - в такси. Сияющую - в дядиваниной гримерке. Над моей кроватью светилось окно в коридор. Мне нужен был свет, этим все объяснялось. Мне нужно видеть Антигону. Ради этого я могу потерпеть. Утром я позвоню дяде Ване, через неделю он заберет нас с Шуриком домой, первой, на правах подруги, примчится Любочка... Отправлять письмо еще рано.
    Едва мы оказались дома, нас навестила Антигона. Позвонила, спросила: "Можно, я зайду?" и зашла. С цветами и фруктами, которые она акробатическим образом удерживала в одной руке, другой она опиралась на трость.
    
    Она безостановочно ходила по квартире и не присела ни на минуту (дядя Ваня сказал, что после гипса ей велели "разрабатывать ногу", и теперь она наматывает километры, ходя из комнаты в комнату, соседи снизу устали от постоянного стука ее палки). Посетовала на то, что закончились наши уроки. Сказала, что Любочка вернулась к себе домой, потому что уже нет необходимости гулять с Грэем. Дважды за эту неделю она была в театре, очень хочется работать, но надо потерпеть. На улице у нее еще кружится голова, но это, наверное, оттого, что она отвыкла от города. Попросила сварить ей кофе, пошла за мной на кухню, оперлась о подоконник и вдруг начала читать одного из французских пушкиных. Чашка выскальзывала у меня из рук, кофе сыпался мимо кофеварки. Я сказала: "Bien, намного лучше". Антигона глядела на меня очень внимательно, будто не решаясь сказать что-то важное.
    
    Потом она ушла, не выпив кофе и забыв посмотреть на ребенка. После ее ухода я тоже немножко постояла у окна, подержалась за ручку двери и пересекла комнату из угла в угол. Как всегда, мне нужно было время, чтобы смириться с ее отсутствием.
    
    На следующий день Любочка опять не появилась. Но пришла Роза Полевая и подарила Шурику крошечный "магендавид" на цепочке. "Хотела крестик, - сказала она, - но у нас их не продают, ты же знаешь!" Она долго кружила возле детской кроватки, потом, не удержавшись, выхватила сонного Шурика вместе с одеялом и принялась так яростно укачивать его, что он в конце концов заплакал. Вообще-то Шурик с первых дней был мне хорошим товарищем: без причины не ревел, с удовольствием слушал мои рассказы и охотно засыпал под музыку. Дядю Ваню Роза рассматривала без всякого стеснения, как вещь, представляющую ценность только в глазах ее подруги. Она уселась в кресло, замысловато сплетя длинные ноги, и стала беседовать с дядей Ваней о театре. Очевидно, она считала, что другой разговор он поддержать не в состоянии. "Вы не боитесь испортить цвет лица гримом? - участливо говорила она. - А драться на шпагах - это не опасно? Вам надо следить за своим питанием, бедные артисты, они всегда должны быть в форме. Я - другое дело. Обхожусь без диет и очистительных клизм. Могу себе позволить!"
    
    Перед уходом она позвала меня на кухню, грохнула дверью и, хохоча, спросила: "Наша-то как? В Париж еще не укатила?" Дядя Ваня, который пошел ее провожать, решил, что Роза - сумасшедшая.
    
    

Эпилог


    
    Три года назад, в ноябре, я видела Антигону в последний раз. И странно не то, что это был самый последний раз, а то, что этот последний раз действительно был. Она сказала: нам нужно встретиться "по поводу Парижа". Я вспомнила о Розе Полевой и приготовилась молча стерпеть любые пытки. Но Антигоне требовалось не мое разоблачение, а платье для выступлений с семью пушкиными, семью цветаевыми и двумя бродскими. Она просила моего совета. Мы договорились встретиться завтра.
    
    До назначенного времени мне предстояло два раза погулять с Шуриком и один раз выйти в магазин: в магазин я отправила дядю Ваню, а коляску с Шуриком дважды выставляла на балкон. Я боялась, что на улице меня собьет машина. Я боялась, что заболеет Шурик, что начнется война. Что завтра объявят всенародный праздник или государственный траур и закроют магазины. И вздохнула свободно только тогда, когда Антигона остановилась в двух шагах от меня и стала закрывать зонт, вывернутый наизнанку ветром. Она сунула его в сумку, уронила перчатки, ухватила шарф, рвущийся на волю, засмеялась. В этот момент я стала человеком без будущего; я вдруг перестала в нем нуждаться. Если все, что я еще увижу в жизни, это пара-тройка магазинов, - я согласна. Если мое будущее ограничено двумя-тремя часами - большего мне не надо.
    В первом магазине я подумала - неужели здесь покупают парижские платья? Это было очень сомнительно. Но мы, не снизойдя до черных юбок и блузок с якорями, прошествовали к шляпам. Все они не то чтобы не шли Антигоне, но меняли ее до неузнаваемости. Я тоже надела одну, большую, красную, с широкими полями. Антигона посмотрела и сказала голосом, не лишенным яда: "Потрясающе!"
    Во втором магазине мы встали в хвост длинной очереди, скорбно упиравшейся в отдел женской одежды. Постояв минут пять в полной безнадежности, Антигона повернулась назад и спросила у немолодой мышки: "А что дают?" Мышка молитвенно сложила ручки: "Кофточки..." Заметив, что узнана, Антигона произнесла надменно: "Кофточки нам совершенно ни к чему!" - и двинулась к выходу.
    В третьем, большом и новом магазине "Мода", было невыносимо жарко. Возможно, что жарко было только мне, потому что только я металась, увешанная сумками, между кронштейнами с одеждой и тесной примерочной, где Антигона без конца примеряла то, что я просовывала ей через занавеску. Я уже почти ненавидела ее, когда она вышла и сказала, победно глядя на свое отражение: "Ну, как, ничего?"
    В четвертом она, устремившись за чем-то, стукнулась лбом о зеркальную стену - манившая ее вещь находилась по ту сторону зеркала, и с этим ничего нельзя было поделать.
    
    Я знаю, что нужно было разговаривать. Мы и говорили: немного о длине юбок, немного о том, как трудно их купить. Немного о погоде. Чуть-чуть - о продавцах. О том, что скоро Новый год, уже через месяц. Да и говорила-то в основном Антигона, думая, наверное, что этим помогает мне. А мне не нужно было помогать - римское солнце светило сквозь стену мелкого снега, и никакие вопросы жизни и смерти не волновали. Кроме одного: сколько времени мне осталось? Ничего не сказала. Ни о том, какая она смешная в новой шляпе. Ни о том, что ее присутствие превращает в вечный любой город. Ни о том, что она мне снилась, и во сне ее платье пахло солнцем.
    Она пообещала мне позвонить и побежала к автобусу, немножко симулируя легкость - скорее по привычке, чем для меня. У открытых дверей ее толкнула тетка, громоздившая на ступеньку сонного ребенка; вошли две девицы; Антигона скрылась в автобусе. Потом автобус тронулся, и я пошла следом, как будто торопилась по делам. А никаких дел у меня не было, разве что идти как можно быстрее, смотреть встречным в глаза, размахивать сумкой. Или собрать немного снега с чугунного забора вокруг двухэтажного особняка и проглотить, я вдруг представила, что больше никогда ее не увижу. И это было так же странно, как если бы мне сказали, что я больше никогда не увижу Шурика. Антигона была частью меня, растворена во мне, была мной, как и мой собственный ребенок. Как и почему это получилось, я объяснить не могу.
    
    
    


    

 

 


Объявления: