Александр Дорошенко
МОЛДАВАНКА
(Отрывки из воспоминаний)
"У нас в Одессе, - подумав ответил Гершкович, -
за десять рублей вы имеете на Молдаванке царскую
комнату..."
Исаак Бабель.
"Илья Исаакович и Маргарита Прокофьевна"
...Мы никогда не связывали название нашего района с молдаванами. Их след затерялся.
На улицах моего детства, улицах Молдаванки, плиты из вулканической лавы Везувия по-старому несут службу. Ширина наших тротуаров небывало велика и нигде больше не встречается. В щелях между плитами упрямо зеленеет трава. Плиты эти спасительны в дождь. Они чуть приподняты над землей, потоками воды на них не наносится жидкая грязь. И они красивы в дожде. Асфальт оскорбительно сер и тосклив. Он неровной коростой покрывает сплошным панцирем тело земли. Земле трудно дышится под давящей корой асфальта. А плиты блестят под дождем, и это живой блеск. Солнечным утром или в вечерних сумерках они отливают синевой, а в дожде - серебром и свинцом. И земля жадно дышит мокрым воздухом через щели плиточного тротуара.
Несколько узелков завязаны на границах Молдаванки. Это пересечения Старопортофранковской с Тираспольской и с Большой Арнаутской улицами. В каждой из этих точек сходится и разбегается множество направлений, и перекрестки эти, названия явного не имеющие, отмечены большим многоконечным крестом. В перекресток у Тираспольской впадает Коллонтаевская и вытекает бегущий к Разумовской переулок. Пятью музыкальными, нервными пальцами рисовался молдаванский центр, а их суставами были Мясоедовская и Запорожская улицы с переулками. Кисть руки лежала набухшими венами Балковской и Голоковской, Михайловской и Степовой улиц. И застежкой браслета матово светилась на ней округло-просторная Михайловская площадь, расположенная в самом центре Города, прекрасная очертаниями на его картах и в глазах моей хранящей памяти. Пальцы этой руки тянулись к Центру, к берегам залива, к морю. И все сплошь, улицы и переулки, площади и громадные дворы, были накрыты густыми кронами деревьев, росшими здесь привольно, в два ряда на каждой из сторон улиц. Такое бывает в мире только на широких проспектах.
На рубеже ХХ века район стал менять свое лицо - здесь стремительно возникли новые дома, высокие красавцы, решенные в русском модерне, доходные дома Молдаванки. Они гвардейским строем стали на углах Тираспольской, Мясоедовской и Госпитальной, намечая пути следования красоты и нового времени. Дома были поставлены новыми ориентирами перестройки всего района, промежутки между ними, заполненные еще старыми одно- и двухэтажками предназначались на снос. Все это оборвалось войнами, Первой мировой и Гражданской, а дальше не следует и перечислять. Район так и остался полным трущоб до сего дня.
...Осенним утром 1941 года на этой площади с семи часов утра начали собираться евреи с семьями, со стариками, старухами, маленькими детьми, мальчиками и девочками. Большинство пришло сюда добровольно, ведь по Городу были расклеены приказы властей. Был туман и моросил дождь, и матери заботливо кутали своих хнычущих детей в прихваченные шарфы и пледы. Они взяли с собой в дорогу бутерброды, а маленькие девочки - своих любимых кукол.
С этой площади они отправились пешком в долгий путь по маршруту Дальник - Березовка - Мостовое - Доманевка - Богдановка. В Богдановке под Николаевом был лагерь смерти. Путь, которым они идут до сего дня.
Я только сейчас уразумел - какое страшное имя у этого места, где теперь ни рожать, ни растить детей нельзя: Богдановка - Бог дал!
...А по Люстдорфской дороге, сразу за теперешней площадью Толбухина, метров 70 по левой стороне за площадь, и еще метров 30 влево есть площадка, покрытая щербатым асфальтом. На ней стоят покосившиеся баскетбольные щиты, какие-то одинокие ворота от гандбола и ряд мусорных баков. На ее краю огорожено небольшое пространство, кругом оно заросло сорной травой. Здесь 19 октября 1941 года были заживо сожжены двадцать пять тысяч евреев.
В один день! Двадцать пять тысяч!
Там, видимо, были какие-то склады, куда можно было вогнать такую массу людей, потом обильно полить все вокруг бензином и зажечь. Печи Майданека или печи Освенцима, или все эти печи, вместе взятые, дарованные нам Богом (потому как все, чем мы располагаем, только Он в благости своей дарует нам), позволяли ли они развить такую суточную производительность. Это был грандиозный костер, он виден был издалека, в горизонтальном пространстве, где испуганные современники делали вид, что ничего не горит, и в вертикальном, где тоже делали такой вид. Можно ведь было послать на землю водяного Ангела, или кто там у них отвечает за молнии, дождь, потоп? Можно было обрушить хоть раз в нашей бесконечно длинной истории небеса со всепожирающим огнем на землю, и показать наглядно, каким должен быть костер, угодный Богу?!
На этой площадке стоит сиротский камень, вертикальная маленькая стела. Вокруг живут люди, и, думаю, камень этот их смущает и они бы с удовольствием его оттуда убрали. Там, когда стоишь на этой площади, там качает землю, колеблет ее, она ненадежно рыхла, в ней на каждом шагу пропасть. Там, когда станешь упрясь ногами в то, что названия иметь на наших языках не может и не должно, если закрыть глаза, можно услышать сначала тихий плач, это плач маленькой девочки, она ищет и не может найти в пугающей ее темноте свою маму. Потом этот плач нарастает, в нем слышны иные голоса, их становится больше, и некоторые не плачут, но кричат от ужаса, и этот крик все нарастает, и пытаешься закрыть ладонями уши, но крик этот имеет иной источник и остановить его не удастся! А потом в этом, уже неразличимом отдельными голосами крике пропадают голоса жалобы и печали, и сменяются они голосами гнева. Гроздья гнева попирает мой великий Народ ногами, и волны крови заливают и захлестывают эти улицы и перекрестки, и сносят случайными щепками потоки бессмысленно мчащихся в пустоту машин. Дрожит земля и воздух над ней, он красен от крови, этот воздух, он плотен от крови и пролитого огня, и столб этот страшно вибрирует, и все уходит в небо. Там, рядом с этой площадью, не то чтобы жить, даже временно нельзя находиться, и горе тебе, попавшему случайно в этот огненный смерч огня и крика, горе тебе, не заметившему это и не наклонившему, проходя здесь или проезжая мимо, голову в знак скорби и печали. Даже и всего один-единственный раз, единожды, забывшему это сделать!
Внешне же эта площадь пуста и покрыта пылью и жухлой травой забвения. Не обольщайся, что можно, пусть даже временно, пусть ненадолго, забыть о случившемся здесь, представив его давно миновавшим. Оглянись и прислушайся - это сейчас полыхает огнем эта площадь, это криком заходятся пространства земли, как тогда это было, в тот страшный осенний день.
...На Прохоровской площади теперь стоит черный кубической формы камень - "Стела смерти", памятью о смертной дороге, начавшейся здесь. Она ведет к Богу! Потому что в конце ее Господь встретил свой Народ. Поставил этот камень на свои деньги бывший узник лагеря смерти и участник освобождения Города Яков Маниович, и, если бы не он, власти не нашли бы на это времени, желания и средств. Там устроили Аллею Праведников Мира, тех немногих горожан, кто помогал евреям в эти страшные дни. Растут на Аллее березки, и каждой дано имя человека… И кто-то прошелся вдоль этих табличек с написанными именами, выламывая их ударом ноги. И, трудолюбивый, не миновал ни одной!
Я стоял там и думал - пока эти идущие равнодушно и мимо люди, пока они не опомнятся, пока, прибегая сюда, не будут падать на колени, не будут умолять небеса простить их и отпустить смертные грехи далеких предков, виновных или не виноватых (но виновны все!), - не видать им живой человеческой жизни - вечно будут они ползать в собственной блевотине, в разрухе и нищете, уподобленные Господом неживущим и - впервые в истории людей - терпя наказание еще здесь, на земле, чтобы приготовиться к вечности, которую лучше бы им никогда не увидеть!
Правильно было бы, вместо памятников этих осиротевших приколотить по всему периметру площади фанерные щиты с надписью об опасности обвала, что неустойчивы здесь небеса, что площадь эту следует обходить стороной! Сегодня и навсегда!
...Еврейский госпиталь существовал на Госпитальной (Еврейско-госпитальная, теперь Богдана Хмельницкого) с 1802 года. Странно падают карты, но в их случайном рисунке читается воля судьбы. Название Еврейской сменилось именем Богдана Хмельницкого, которым в истории народа евреев обозначен самый кровавый погром за все многокровавые еврейские тысячелетия до Холокоста.
Перед кинотеатром "Родина", на самом углу Госпитальной, недавно поставили бюст Хмельницкого. Мне говорили, и я, позабыв об этом, удивился, - гляжу, на перекрестке торчат заячьи уши, и только вблизи рассмотрел - это польская с двумя перышками шапка Богдана, а бюст посажен на такую тоненькую колонку, как будто посадили Богдана Хмельницкого на кол.
Госпитальная - это линия аэропортовского №101 автобуса и наша основная дорога в мир. Оттолкнувшись от Греческой площади, мы брали разбег на утренней Госпитальной и через несколько часов за окном аэропортовского экспресса № 417, бегущего к Юго-Западной станции метрополитена, была полдневная Москва.
...На Запорожской жила моя первая любовь. В те годы глаза мои так блестели в темноте, что безлунной ночью я мог при их свете писать любовные письма. Кровь моя была подобна ртути и женщина могла забеременеть от пребывания со мной в одной комнате. Дыша со мной одним воздухом, могла она забеременеть. Я тогда не ходил по земле, я бегал, и ноги мои с такою силой отталкивались от земли, что ее вращали. Так упруг был мой шаг, что с трудом я удерживался на земле. Теперь, когда я, находившись, немного устал, медленнее стала вращаться земля, разве вы не заметили?
Я стою на углу Дуренского (правильно Дурьяновского) переулка и Госпитальной, тихий майский вечер, третий день белой акации, вечерние тени перечеркнули быстронесущееся шоссе и легли на стены домов по ту сторону улицы, а через стекла кафе "Гранада" видна веселая компания и молодой мужчина, очень серьезно танцующий классическое, с переходами, танго, держа в руках венский стул.
...Иду как по кладбищу, где стоят знакомые дома памятниками - мне! И нам! Я когда-то, давным-давно, уехал из родной своей страны Молдаванки, эмигрировав навсегда. Поменяв плохое на плохое, но возвращаться к брошенному нельзя!
Здесь стоит моя Вторая Железнодорожная школа в старом трехэтажном дореволюционном еще здании. Она расположена между остановками трамвая на Степовой и Запорожской, а моя Михайловская лежит между остановками на Степовой и Голоковской, так что в школу я бегал только пешком. Впрочем, вру, в эпоху открытых трамвайных площадок я вскакивал на подножку у школы, где трамвай притормаживал, и спрыгивал на углу Михайловской, именно в этом месте трамвай, натужно гудя, набирал скорость, освободившись наконец от стесняющих движение поворотов, и прыжок этот давался только умелым и сильным духом, только неостановимым и дерзким. Мне давался вполне...
...Именно здесь, на углу Степовой, традиционно собиралась погромная толпа. Тут начались еврейские погромы 1821, 1849 и 1859 годов. Мне было 11-12 лет, когда здесь разыгралась страшная история. По-моему, был воскресный день и была событиям этим какая-то причина, но, конечно, несущественная, сравнительно с тем, что произошло. Я не видел происходящего - мама меня заперла в доме. Но из рассказов ребят со двора, из разговоров взрослых я многое узнал. Кого-то обидели в милиции. Собралась толпа. Она пыталась достать милиционера, виновного в происшедшем, и он, защищаясь, выстрелил в воздух, при этом ранив кого-то. Милиционера вытащили из отделения милиции и растерзали на улице. Что-то случилось после этого с толпой, что-то в ней требовало выхода. Как и всегда, действовали очень немногие - толпа в гипнотическом состоянии их сопровождала, переживая, ужасаясь и радуясь напряжению и крови. Стали останавливать трамваи, спускавшиеся от Заставы к Степовой. Из трамваев вытаскивали попадавшихся милиционеров и убивали. Это продолжалось очень долго, пока не вмешались из центра. Местные власти оказались беспомощны. Почему-то прислали пожарные машины, возможно, вспомнив западные хроники с такими вот водяными брандспойтами, разгоняющими демонстрантов. Но наши пожарные не имели подобного опыта, да и шланги им немедленно порезали в толпе. Какие-то курсанты из мореходных училищ пришли строем и просто постояли этим же строем рядом с толпой. Уже под вечер появились воинские части, видимо, войска НКВД. Долго еще после этого наши улицы патрулировали совместные группы из милиционеров и солдат. Помню ужас происшедшего - внезапного проявления атавизма толпы, бывшей для меня обычными людьми наших улиц.
...От Алексеевской церкви осталась только церковная ограда, невысокая, поставленная на каменном постаменте с многочисленными пилонами-входами в благоустроенный и обширный сад, окружавший когда-то храм. Взорвали храм и, вопреки уверенности властей, что станет лучше, лучше не стало. Когда рухнули стены храма, что-то здесь произошло. И стало все вокруг разрушаться, расширяясь кругами от местоположения храма и захватывая все близлежащее пространство. Остался опустевший сквер, куда, заползая змеей, петляет трамвай. И деревья здесь перестали расти. Сидят и лежат на развалившихся скамейках бомжи, идут, пересекая эту обширную площадь, местные жители, но как-то странно идут, неуверенной походкой, много нетрезвых в этот утренний еще час, но остальные просто бродят, не зная своих намерений!
На месте Алексеевского рынка стоит гараж - из ржавого железа сотворена молдаванская стена плача. И поэтому рынок переместился на Степовую, где, во всю ее длину, стоят теперь грузовые машины, продают картошку и помидоры и огурцы - то, что продавали когда-то на местном рынке. Это легализовали власти и вывесили транспарант - "Ярмарка". В качестве праздника, дарованного властями. Все это напоминает улей, который разорили безумцы, и теперь пчелы, потерявшие дом и правила жизни, обеспокоено пробуют что-то наладить, мечутся и на случайном дорожном месте пытаются создать себе дом, пусть из картонных стен.
...На краю Михайловской площади, в лучшей ее точке - угловом доме на Михайловской (Индустриальной) улице, рядом с Пятой пожарной частью, стоит мой родительский дом. По расположению и сути это и был главный, центральный дом всей Молдаванки. Он двухэтажный, с двухскатной крышей, и, будучи там недавно, спустя множество лет, я удивился его малости, в глазах моего детства он огромен, он был самым высоким и единственным двухэтажным на всей этой улице.
...Странные вещи хранит память: была весна, первый день каникул, солнечное и еще прохладное утро, и я, мальчишка, выбежал на улицу, то ли посланный родителями за чем-то, то ли просто так, и остановился - рабочие ставили новые деревянные столбы на нашей улице, для электросети, и низ этих столбов они, для сохранения от гнили, обмазывали смолой и покрывали толем и так опускали в землю, и вот запах этой варившейся смолы в напоенном весной воздухе вдруг всей кровью моей ощутился, болезненным счастьем жить, всеми надеждами и всей предстоящей любовью. Такой полноты ощущения никогда я больше не знал - просто качнулась и странно поплыла земля, но не под моими ногами, а поплыла во вселенском пространстве, будучи единой со мной, стоящим на ней. Может быть, в немногие эти секунды сумасшедшего полета вместе с землей, я и стал Человеком. А потом на многие годы созданный тогда кокон предохранил меня от суеты, глупости и случайностей длящейся жизни, от заучиваемого наизусть в школах. Может быть, оттуда это незнание и неприятие жизни (того, что принято так называть, - умения устраиваться и приспосабливаться, умения купить и выгодно продать, удачно обменять квартиру, - всего того, что обычно называют умением жить), но и врожденное свойство сразу и безошибочно понять, что у человека болит.
...На круглой Михайловской площади был сад, и мы в детстве его называли "Зеленый садик". Этот сад стал моим первоначальным миром, пространством земли, которую долгие детские годы я открывал по частям, как Колумб, постепенно отваживаясь все дальше удаляться от дома. (Путь, что я прошел с тех далеких времен, необозримый пространствами земли, перечнем стран и даже континентов, океаном впечатлений и навязанных мне знаний, путь этот, сравнительно с пройденным мной тогда, в освоении этого садика, ничтожен и убедительно вреден по последствиям.) От Михайловской церкви остались только широкие мраморные ступени, глубоко ушедшие в землю, и мы, дети, любили на них сидеть. О том, что на этом месте стоял храм, я услышал от бабушки, но осознал это много позже, юношей. Этот сад стал и остался моей Родиной, самой первой и значит единственной, и мне с нею удивительно повезло. Разрушить же храм невозможно, как и рукописи, как все, во что вложена душа человека, он неразрушим, не подвержен действию динамита и человеческого произвола, его великолепный купол по-прежнему высится там, высоко вознесенный в ненастные небеса моей страны, он был там всегда, все годы нашего детства, осеняя нас, своих детей, и сохраняя для нас и в нас веру, надежду и любовь.
- Где душа твоя, сын мой?
- Там на свете широком, о ангел!
Есть на свете поселок, огражденный лесами,
Над поселком - пучина синевы без предела,
И средь синего неба, словно дочка-малютка,
Серебристая легкая тучка.
В летний полдень, бывало, там резвился ребенок
Одинокий душою, полный грезы невнятной,
И был я тот ребенок, о ангел.
(Хаим-Нахман Бялик.
"Если ангел вопросит", 1905)
Над разрушенным храмом, над нашим зеленым садиком, безутешно летал осиротевший архистратиг Михаил, и в детстве он осенил меня своими неукротимыми и белоснежными крыльями, касаясь моего лба, потного в детских болезнях и теплого от мечтаний. И когда я выбегал из дому в Зеленый садик и шел по его аллеям, я шел пространством храма и в его алтарной части, справа от центральной клумбы, я любил мечтать и читать. Я всегда попадал в храм из его южного, обращенного к Михайловской улице, портала. Однажды, мальчиком, я видел крылья Михаила: вечерело и сгущались фиолетовые сумерки над крышей нашего дома, а я все не уходил из сада и увидел, как внезапный и сильный порывами ветер встряхнул кроны деревьев и пригнул их к земле - ветер шел впереди ливня, и вот мгновением в этих возмущенных кронах я и увидел рисунок этих крыльев, меняющихся очертаниями и срезающих кроны деревьев. Это архистратиг Михаил, невидимый людям, в потоках дождя и ветра проносился над своим разрушенным домом, гневно и яростно прижимая к земле деревья. Он ломал своими боевыми крыльями их верхушки, срезал провода и рушил столбы освещения, и утром, придя в разрушенный влажный сад, полный упавших ветвей и листьев, люди говорили о страшном ветре и ливне, сломавших ветви деревьев, и только я знал правду.
...Мой родной дом. Зима моего детства - высокие снега завалили наш двор и вдоль палисадников выбраны дорожки. Снег разбросан в обе стороны от дорожек и поэтому сугробы кажутся еще выше, чем на самом деле. На улице холодно и сухо, и метет позем, впиваясь в лицо острыми снежинками. Он кругами носится по двору, кувыркается, устраивает вихри и подстерегает в подъезде. Завидя тебя, он радостно несется навстречу, обнять найденного наконец-то друга. Я прибежал только что с улицы, отвинтил крепления на коньках и сел к печке на дедом сколоченной табуретке. Руки и лицо у меня замерзшие и красные, это видно даже в темноте кухни. Потрескивают дрова в печи (отзвуком и памятью отгремевших когда-то солнечных ядерных взрывов), темно в кухне, и ярко накалены чугунные наборные кольца, на которых бабушка готовит еду. В ногах у меня лежит самый близкий друг детства - Рекс, и ноги я согреваю в его высокой овчарочьей шерсти. Его тяжелая голова легла мне на ногу и нам обоим от этого хорошо и уютно. Поет огонь - древнюю свою песню, с переходами, с мелодией, - вот только слова давным-давно затерялись в нашей памяти. Там, в детстве, было так тепло от нашей печки, там должна была вскоре прийти мама с работы, а отец сегодня непременно принесет что-то вкусное - пирожные или печенье и мармелад - завтра праздник.
...Мой родной дом - я там был сегодня - спустя десятки лет. Эта земля больна. Сама земля, и на заболевшей земле что может вырасти? Горы мусора, разрушенные сараи и поломанные палисады, оставшиеся лежать камни стен, просто так, по всему периметру дворовому, и их никто уже не убирает. У нашего палисадника, где мы показывали всему двору фильмы из проектора на натянутой простыне о Робин Гуде, о спящей принцессе, о смеющемся Буратино, остался косо срезанный ствол дерева, на ветвях которого мы крепили когда-то экран. Стены, рухнувшие вовнутрь, как если бы здесь содрогалась земля у подножья вулкана.
Еще там был пес, дворовый, приземистый, крепкий и гладкошерстый, явный потомок Тузика из моего детства, он меня не узнал и нас с Деником обложил матом (где же было ему научиться речи, как не у людей своего двора). Одиссея, вернувшегося домой, узнал только его старый пес!*
* Наши псы нас знают вовсе не по внешнему виду и даже не по запаху, они знают нас совсем иначе, какими мы себя никогда не видели, настоящими, но рассказать нам, какие мы, они не умеют. Они знают о нас правду, и, возможно, им не дано право пугать нас этой правдой.
Но еще там была девочка, лет пяти, на самокате. Чистенькая, веселая, стройная, она нами, пришедшими в ее двор, явно заинтересовалась, и раз пять пытливо объехала на своем транспорте, и когда я вышел на улицу, она нас догнала, гремя колесами по щербатому асфальту, у самой пожарной части, и напоследок объехала вновь, пытливо заглянув мне в глаза и на прощание улыбнувшись. Эта улыбка многого стоит! Может быть, Молдаванка еще жива?!
МОЛЛЮСКИ
Город вырос из-под земли. Материалом для его стен служил ракушечник - отложения Черного моря, накопленные многими миллионами лет жизни и смерти моллюсков. Город строился на границе степи, и природного камня здесь не было. Добывали ракушечник прямо под Городом и поэтому основание его подобно голландскому сыру - всё изъедено коридорами катакомб. Эти ходы идут на разных уровнях, пересекаясь, и никто точно не знает их планов, поскольку разновременные выработки ракушечника переплелись лабиринтом. Там абсолютная темнота и полная тишина, и если погас фонарь, то глаза человека не адаптируются, что грозит паникой и смертью. Пробыв там недолго, вы утрачиваете ощущение времени. В основном это высокие штольни выработок с длинными коридорами и многочисленными в обе стороны тупиками. Все одесские дворы имеют собственные выходы в катакомбы, и я, живя на Молдаванке, имел в своем сарае такой личный ход. А во дворе нашем был общий широкий вход, превращенный жильцами в подземный холодильник, тогда мало кто имел домашний. Это был наклонный коридор, и каждая семья имела там своё отделение в виде ниши, где хранила продукты. Забравшись туда в летнюю жару, вы ощущали прохладу, и чем глубже опускались, тем прохладнее становилось, так что летом можно было продрогнуть. Ходы катакомб пронизали насквозь во всех направлениях основание Города и часто бывало, что автомобили проваливались в них. Ракушечник нарезался продолговатой формы камнями, и стены из этого камня были "живыми" - они дышали, зимой отлично хранили тепло, а летом давали прохладу. Отопление моего детства было печным, и соседи топили поочередно, поскольку натопленной печи одной квартиры хватало для обогрева соседних. Стены были толстыми, более метра, в них легко входил и держался гвоздь, там можно было выдолбить углубление под полку или стенной шкаф, и неприятной неожиданностью для горожан стали бетонные стены новых домов, холодные и не поддающиеся гвоздю. Они были сделаны из мертвого материала, и одесситы так никогда и не полюбили эти дома... Старый Город вырос из-под земли, как в сказке, он даже не построен был, он был выращен из своего основания, его стены созданы из памяти многих миллионов лет жизни земли, эти стены - единый, из органики вылепленный организм, он живой, дышащий и теперь уже навсегда пропитанный нашей коллективной жизнью и хранящий память не только о детских годах планеты, но и о нашем коротком существовании. Они, эти живые стены, вобрали в себя и запомнили каждое мгновение нашей жизни, записали его на своих бесчисленных зернах и бороздках раковин, они помнят наше зарождение и первые наши шаги, и первые наши слова, и первые наши слезы, и родителей наших и наших детей они помнят - не знаю, каков механизм этой памяти, но когда-нибудь он будет понят людьми и тогда правнуки наши смогут увидеть и услышать нас, восстановив нашу жизнь.
Моллюск рождался, проживал свою нехитрую жизнь, может быть, в ней были свои падения и взлеты, и опускался на дно моря в вечный покой и так, никуда не торопясь, проходили миллионы лет. Колебался уровень мирового океана, менялся состав вод и ее обитатели, шла в ожидании Дарвина эволюция, а этот моллюск оставался неизменным. Медленно, медленностью нечеловеческого понимания и отсчета, образовавшись на скальном грунте, росли органического происхождения крутые берега теперешнего обмелевшего моря. И стали фундаментом и телом Города. На крутых морских склонах в ракушечнике, из которого они состоят, можно прочесть историю океана, его приливов и отливов и, как на срезе дерева, летопись его жизни. Но и дома, в своей квартире, под отвалившейся штукатуркой, или оторванным листом обоев, можно, проведя рукой по теплой шершавости камня, прикоснуться к вечности. Их в этих стенах мириады, они были современниками древних монстров земли, а теперь глядят на тебя, они соглядатаи и кто-то так продумал их и твою жизнь, чтобы вы с неизбежностью встретились и это короткое время провели рядом. Когда уйдем мы, от нас даже этого не останется, даже раковины (а как красива она и изящна и как сохранилась малейшими своими завитками), а все остальное, остающееся от нашей жизни, чаще всего и в основном есть разрушение и загрязнение мира, доставшегося нам когда-то чистым, умытым и опрятным.
ПЕРЕСЫПЬ
Когда-то здесь было мелководье, катились серо-зеленые волны и омывали основания Живаховой горы, на высотах которой был первый греческий полис, а у подножья - пристани. Настоящего ее названия, как называли ее древние греки, мы не знаем. Теперь Живахова гора заброшена далеко на сушу и позабыта, как Ноев ковчег. Поселения здесь много старше самого Города.
В начале XIX века усилиями градоначальника А.И.Левшина здесь были насажаны сады (левшинские плантации), рощи из пирамидальных тополей, вербы, лозы разных пород и тамариска. Это закрепило ползучий ландшафт песчаного моря и убрало пылевые бури, пронизывавшие Город насквозь. Там вскоре выросли густые леса, в которых горожане даже охотились на зайцев и вальдшнепов.
А затем в конце века XIX-го начался индустриальный период, и "по камушку, по кирпичику" построили здесь множество ржавых заводов вдоль всей обольстительной дуги залива. Такое себе ожерелье из дымящих копотью труб и кирпичных заводских цехов, куда нагнали кучу покрытых ржавчиной и пропитанных машинным маслом рабочих, пустили злобно вертеться гигантские маховики передач… и пропали навсегда левшинские сады! Их уничтожили заводы, длинной и грязной чередой протянувшиеся по всему побережью Пересыпи, вдоль дуги залива. Болотными лягушками они обсели всю эту часть побережья, изуродовав ландшафт коробками своих корпусов, отравив прилежащие воды ржавым металлом и гадостью сбросов.
Сегодня здесь серо, печально, скучно. Бессмысленно. Заводы устарели смыслом и оборудованием. Корпуса, в основном построенные еще в дореволюционное время, обветшали. Все это было устаревшим и нерентабельным еще в период советской империи, а теперь и вовсе остановилось.
Слева за мостом, приветствуя и прощаясь с каждым, стоял Ленин и рукой указывал путь в Город. Справа располагалось единственное в советский период здание действующей городской синагоги, теперь от него остались руины. Все советское время сюда ездили евреи за мацой к Пасхе. Мацы брали много, на себя и на всех своих друзей - любителей мацы, христиан. Теперь не стало Ленина, синагоги и мацы.
МЕТАЛЛОБАЗА "ЧАША ГРААЛЯ"
"Заметь, мой верный и преданный оруженосец, как
беспросветна ночь, как необычно безмолвие,
как глухо и невнятно лепечут листья, как жутко
шумит поток… Все эти явления…способны
заронить боязнь, страх и ужас в сердце самого Марса…
Однако все эти, описанные мною, ужасы только
пробуждают и воспламеняют мою отвагу, и мое
сердце готово выпрыгнуть из груди - до того жажду я
броситься в это приключение, каким бы трудным
оно ни представлялось. Поэтому подтяни немного
подпруги у Росинанта, и да хранит тебя Бог!.."
(Мигель де Сервантес-и-Сааведра. "Дон Кихот")
...На Пересыпи, на траверсе сахарного завода, влево за переезд, в районе Лиманчика, напротив станции очистки (туда свозят теперь отловленных бездомных собак и там совершается братоубийство, если мы всерьез верим, что у нас есть "меньшие братья"), среди островков камышей, густо покрытых пылью разбитых дорог, среди озерных непросыхающих луж, в которых машинное масло разбавлено дождевой водой, расположены всякие базы и склады металлоизделий. К ним, ковыляя по выбоинам дорог и густо разбрызгивая лужи, опасно наклоняясь в сложных местах рельефа, под небом голубым, идут грузовые машины за черным металлом - листом, прокатом и бухтами проволоки. (Этот металл не черный - он ржавого цвета, он и в самом деле цветной). Наша цель была обозначена громадными буквами вывески и размещены эти буквы были на заборе, с каждой стороны от ворот, жирной кистью и густой масляной краской, на которую не поскупились, чтобы водитель мог издалека определиться в направлении пути:
"Оптовая база металлоизделий и стройматериалов -
"Чаша Грааля"*,
- всегда широкий выбор!"
* Святой Грааль - это служившая во время тайной вечери чаша, в которую Иосиф Аримафейский собрал затем кровь, хлынувшую из раны в боку Иисуса, нанесенной копьем центуриона Лонгина. По легенде эта чаша попала впоследствии в Британию, и так установилась связь между кельтской традицией и христианством. "Круглый стол", сооруженный королем Артуром по замыслу Мерлина, предназначался именно для Грааля.
Нам нужен был листовой металл. Справа от ворот, во дворе базы, среди растительности, обозначенной чахлыми ржавого цвета кустиками, в одноэтажном строении с колонками тосканского, как принято в Городе, ордера по бокам входа, находилась контора. Собаки здесь, как и на всех таких базах и складах, многочисленны, связаны родством и умеренно сыты. Их масть определить никак невозможно, от гипсовой пыли, от ржавеющих гор металла, от разговорной, бытующей здесь речи, они переняли цвет, и он похож на ржавчину, припорошенную пылью. Только щенки еще сохраняют белые и черные пятна… Им, щенкам, весело бегающим вокруг, вселенная представляется только такой - горами металла, бухтами проволоки и арматуры, мешками с цементом и гипсом, натужно ревущими моторами буксующих в лужах масла машин. Языку они учатся у грузчиков. Командует базой и отпускает товар дама средних лет, с плотным усестом и с давнишними следами былой красоты. Дама курит, голос имеет зычный и умеет им пользоваться. Такова профессия - вокруг царит простота нравов - среди грузчиков, водителей и экспедиторов. Все они ждут на улице перед домиком и входят по очереди, дисциплинированно. На входе гасят окурок и вытирают ноги.
За спиной дамы висела на ржавой стене великолепная размерами и цветом фотография - "Монплезир в Петергофе", - густая зелень деревьев ласкает стены дворца, и все полно влажной питерской прохладой - видно, что весь день шел приятный питерский и потому затяжной осенний дождь, и пропиталась земля и листва, и стены, и скамьи в парке влагой, и чувствуется запах прелых листьев. Где-то там, в глубине, брошенное впопыхах на кровать, белеет сквозь венецианские зеркальные окна вечернее платье Екатерины, бежавшей за властью и в бессмертие. Мы с дамой быстро роднимся на основе этой фотографии - Питер ей родина, а мне юность. Относительно названия конторы, как возникла такая красивая и удачная мысль, выясняется, что владельцам базы эта "Чаша" представляется вариантом рога изобилия, чтобы клиент сразу мог проникнуться уверенностью, что на такой базе есть все и в любое время, и так всегда будет!
(Это основа торговли. Помните незабвенного Швейка, посланного фельдкуратом Отто Кацем за освященным елеем, и бесплодно обошедшего множество аптек и лакокрасочных магазинов, пока в фирме Полак на Длоугой улице хозяин на просьбу Швейка не сказал приказчику: "Пан Таухен, налейте ему сто граммов конопляного масла номер три", - и Швейк ушел довольный).
О великие тени рыцарей, неужели вы незримо присутствуете здесь, собранные этим магическим именем "Чаши"?.. О Ланселот и неистовый Роланд, как мне различить ваши тени среди разбитых унитазов и проволочных гор! И ты, старый Рыцарь Печального Образа - неужто где-то здесь стоит, прислоненный к проволочным бухтам (индекс ДК-СС-735-94Б), твой надежный боевой щит?
Нам надо было перевезти металл, 200 килограмм железного листа, на неподалеку расположенный производственный участок. Машины здесь ходят большегрузные, и поймать свободную машину невозможно. Мы долго пытались остановить и договориться. Отчаявшись и глядя на проходящую мимо собачью будку с длинной плоской клеткой вместо кузова, я пожаловался в раздражении своему технику Михаилу: хоть на крыше этой клетки перевози! И ушел горевать в контору. К Монплезиру и Прекрасной Даме увядших лет.
А через несколько минут что-то во дворе металлобазы случилось. Взметнулись к небу и переплелись звуки собачьей и человеческой речи… И наступила мертвая, небывалая здесь тишина - на глазах потрясенных грузчиков, на глазах чашеграальских псов, утративших сначала голос, но затем, обретя его, отгавкавшихся на несколько лет вперед… въехала собачья будка в ворота и на территорию металлобазы "Чаша Грааля". Вначале псы даже не онемели, они не верили своим глазам… я видел, как один старый заслуженный хрипун, сев на хвост, выбросил к небесам передние лапы, как бы к ним взывая, как бы пытаясь закрыть глаза и уши, чтобы не быть причастным к такому ужасу… В этой позе, в ее правдивости и экспрессии, он напоминал одного из малых пророков Библии, мечущего громы на головы непокорных колен Израиля. (У колен этих были так устроены и форму имели такую головы, что горохом отскакивали от них укоризны как больших, так и малых пророков).
"О, горе тебе, Харазин! И Вифсаида, горе тебе!"
Я виновен, я много плохого сделал в жизни… но за эту оплеванную "Чашу Грааля" мне отвечать. Перед опозоренной этой металлобазой, перед грузчиками, еще не оправившимися от выпитого намедни и так и не пришедшими никогда в себя после этого позора и унижения, перед всеми поколениями средневековых рыцарей - вот стоят они, съехавшись к воротам металлобазы, позванные в далекий путь ее чудным именем, все в надежных и от времени потемневших латах, с зарубками боевых топоров на поверхности этих лат, так что не различить родовые гербы, держат под уздцы своих боевых коней, и смотрят на меня, молча, с немой укоризной, только покачиваются перья на шлемах под невесть откуда взявшемся здесь ледяным ветром, и читаю я в их серых глазах, потемневших от въевшейся пыли бесконечных дорог, слова укоризны - за насмешку над главным, за убогость оценок, за глупое непонимание, - потому что в месте, где впервые в прошедших столетиях было написано это святое имя "Чаша Грааля", необходима помощь, а не насмешка над людьми, обиженными судьбой и лишенными всего и навсегда!.. И перед тобой, однорукий Мигель де Сервантес-и-Сааведра, перед хитроумным идальго дон Кихотом из Ламанчи, но, главное, перед этими безвинными и лишенными всего изначально чашеграальскими псами… Родину их, пусть неумыто-неухоженную, пропахшую мочой и матом, и ржавой плесенью индустрии, но единственную дарованную судьбой, я эту родину опозорил, унизил и навек отобрал!
На все нами здесь на земле сотворенное есть срок вины, - но эта вина бессрочна!
Старый Рыцарь решил бы дело иначе, эта база стала бы в его глазах заколдованным замком, захваченным злыми волшебниками, все здесь перевравшими наизнанку, так что псы утратили первоначальную форму, а были они сильные звери, мощные боевые псы рыцарей, полные ярости и отваги, и дама эта из Монплезира - Господи, слеп я недопустимо, ведь тосканский ордер колонн и сам Монплезир этот были прямым мне указанием на реальности сцены! - Прекрасной Дамой, над которой не смеяться, которую спасать было надо, выручать из рук этих грязных волшебников все превращающих в пепел и плесень…
Старый Рыцарь, придя к этим воротам, ждать бы не стал и не стал бы раздумывать: укрепившись в седле бессмертного своего Росинанта, он угрожающе нацелил бы прямо в открытую дыру этих ворот острие боевого копья и тронул бы шпорами бока коня…
Потому что он прав был в своих безумствах - не должен видеть подобное человек, сохранясь безучастным!
Но то старый Рыцарь, а это неверующий Фома, и вместе им не сойтись!
 
 
Объявления: качественные ковровые дорожки купить недорого в Москве - "Ковермагазин"