Третье тысячелетие плавно
вкатилось в календарь, и здравомыслящий обыватель, в пятидесятых-шестидесятых по
недостатку воображения и не чаявший дожить до миллениума, легко выводит в
чековых книжках: "год две тысячи такой-то". В ХХI век западная цивилизация
вошла с невиданным за всю историю человечества благополучием. Послевоенная
передышка явно пошла Западу впрок; брат Эйсав не только зализал раны, но и
отъелся, отмылся и выглядит вполне респектабельно. О том, что представляла собою
Европа шестьдесят лет назад, помнят только немногочисленные уцелевшие свидетели
и специалисты-историки, да и то не все.
Пристально вглядевшись в
западный мир, замечаешь и иное: изумительный упадок изящных искусств, философии
и традиционных религий. На этом выигрышном фоне недурно смотрится лишь наука,
превратившаяся, по сути, в единственный и довлеющий способ познания мира,
доставивший и сытость, и комфорт, и зашкаливающую продолжительность
жизни.
Самим ученым однако известно,
что дела в науке вовсе не блестящи, фундаментальная наука давно не балует своих
жрецов открытиями первого калибра, Нобелевские премии вручаются за работы,
завершенные полвека назад. Истинное положение вещей приходится скрывать, не
ровен час урежут и без того тощие научные бюджеты. Книга Джона Хоргана "Конец
Науки", погнавшая сор вон из научной избы, подверглась дружной обструкции. На
чью мельницу льет воду автор, робко предположивший, что впереди нас не ждут
открытия масштаба теории относительности и квантовой механики? Его мрачные
пророчества лишь повышают акции религиозных мракобесов и безответственных
философов, специалистов по заклинаниям и прорицаниям, только и ждущих повода
вонзить свои клыки в трепещущее тело научного знания.
Философы не только прорицают,
но и подводят итоги.
К некоторым из таких
итогов-прорицаний философов стоит прислушаться: просто пришел к концу век
Просвещения.
* *
*
"Пусты и полны заблуждений те
науки, которые не порождены опытом, отцом всякой достоверности, и не завершаются
в наглядном опыте, то есть те науки, середина или конец которых не проходит,
через одно из пяти чувств".
Леонардо да Винчи, "Об истинной и
ложной науке"
Осознавая, чем же он был, –
проект Просвещения, обратимся к записи в дневнике Леонардо "Об истинной и ложной
науке": "мысленные вещи, не прошедшие через ощущение, пусты и не порождают
никакой истины, разве только обманчивую; и коль скоро такие рассуждения
рождаются от скудости ума, то бедны всегда такие умозрители, и если они родились
богатыми, то умрут бедными к старости, так что кажется, будто природа мстит тем,
кто хочет делать чудеса". Леонардо, определяя на века тональность нового
мышления, с примерной настойчивостью возвращается в своем дневнике к этому
соображению: мы не выдумываем истину, знание приходит к нам извне, вектор
познания направлен от мира к человеку, и лишь пропустив, прокрутив это знание
через свои органы чувств, я могу назвать его моим. Только такая переработка
знания в понимание придает ему цену. Знание безлично – понимание только
мое. Никто не может за меня подумать, передоверить дело понимания не удастся,
подобно набоковскому Цинциннату познающий субъект всегда "сам", всегда один на
один с миром: понимания ни занять, ни купить.
"Кто спорит, ссылаясь на
авторитет, тот применяет не свой ум а скорее память", пишет Леонардо, память –
штука бесценная, но ей не превратить хаоса знаемого в понятое, – лишь понятое
ценно. Леонардо была ясна и неустранимая трудность подобного подхода: предельно
индивидуализированное, замкнутое на мои органы чувств понимание непередаваемо,
нетранслируемо, пониманию не обучить.
Отцы-основатели проекта
Просвещения крайне скептически относились к способности речи передавать понятое,
самым определенным образом на эту тему высказывался Ф.Бэкон: "Люди объединяются
речью. Слова же устанавливаются по разумению толпы. Поэтому плохое и нелепое
установление слов удивительным образом осаждает разум... Слова прямо насилуют
разум, смешивают все и ведут людей к бесчисленным спорам и
толкованиям".
Леонардо предлагает и выход из
тупика: имя ему математика – речь без слов, стерильный, обесчеловеченный язык,
идеально подогнанный для пересаживания знания из головы в голову. Но будучи
вполне последовательным, Леонардо даже математике отказывает в праве быть чистым
порождением нашего разума. Нет, и она забралась под наши черепные коробки извне.
Определяя геометрию, он пишет так: "геометрия, охватывающая преобразования
металлических тел, способных сокращаться и сжиматься в зависимости от того, что
необходимо изучающим их". То есть геометрия наша такова, каковы окружающие нас
тела. Любопытно, что весьма схожее определение геометрии, в качестве науки о
стержнях, можно встретить и у Эйнштейна.
Таким образом, оба гения – и
Леонардо да Винчи, и Альберт Эйнштейн – предполагают, что наша математика
такова, каков окружающий нас мир. Я заострю эту мысль: вот если бы постоянная
тонкой структуры была равна не 1/137 а 1/150, то мы бы имели и другую
математику. Переформулирую это соображение для тех, кто не знаком с общим курсом
физики: если мы когда-нибудь встретим марсиан, то математика у них будет точно
такая же как и у нас. Мы ходим на двух ногах, а марсиане, допустим, на трех, но
мир вокруг нас остается тем же.
Итак, лишь разглядев и ощупав
вещь, мы можем ее понять, разуму должно навести порядок в увиденном, и
сформировав его наглядную картину, вернуть знание в мир. Такова в общих чертах
схема механистического мышления. Бессмысленно спрашивать, насколько оно истинно,
лучше бы спросить: сколь оно плодотворно? Продуктивность механицизма –
невероятна; от Леонардо до Максвелла и Эйнштейна естествознание было вполне
механистично, понятое было наглядным, и наглядное понятным; впрочем, на
продуктивность претендовал и иной подход, тоже вполне
просвещенческий.
* *
*
Декарт развернет вектор
познания, направив его от человека к миру. Для Декарта ценно знание лишь
очевидное и прозрачное. А воистину очевидное знание доставляют лишь только
арифметика и геометрия. На их твердой основе можно порассуждать и о
деформируемых стержнях – подход, диаметрально противоположный подходу Леонардо.
Для Декарта знание начинается у нас в голове и завершается в вещах; свет не
вокруг, а внутри нас.
Именно этот подход
восторжествует в постэйнштейновской физике. Понятным станет описываемое
дифференциальными уравнениями, а уж наглядны они или не слишком – вовсе не
важно. Фейнман в своем знаменитом курсе физики, рассказывая об уравнениях
Максвелла и электромагнитном поле, напишет следующее: дорогие студенты, я хотел
бы вам предложить какую-нибудь зримую картинку из шестеренок или жидкостных
потоков, но она ровно ничего не добавит к пониманию уравнений Максвелла, ибо
никакой физической реальности, кроме этих уравнений, нет, они и есть первая и
последняя физическая реальность. Фейнман нетерпеливо отмахивался от назойливых
студентов, пристававших с вопросами об истинном смысле уравнений квантовой
механики, раздраженно отвечая охваченным философским зудом: заткнись и считай.
На самом деле такой подход вполне картезианский: истинно то, что математически
прозрачно.
Декартов рационализм доказал
свою плодотворность (я вновь предлагаю вынести за скобки вопрос об истинности и
говорить лишь о плодотворности) столь уверенно и ярко, что к концу ХХ века
ухитрился потеснить классический эмпиризм Леонардо и Эйнштейна. Самым изощренным
и экзотическим математическим конструкциям, как на заказ, находился природный
респондент. Не наооборот, а именно в такой последовательности: вот, например,
математики сочинили теорию групп, видевшуюся очаровательной игрушкой чистого
разума, а уж потом физики пристроили ее к делу в теории спектров. Или совсем
свежий пример: вначале теоретики развлекали свое воображение отрицательным
коэффициентом преломления света, а совсем недавно подоспел и объект,
демонстрирующий столь диковинное свойство.
Как ни странно, вся эта линия,
ведущая от Декарта к Ландау и Фейнману, остается Просвещенческой, несмотря на
режущую глаз несовместимость с интеллектуальными установками Леонардо. В
"Правилах для руководства ума" Декарт напишет следующее: "...в предметах нашего
исследования надлежит отыскивать не то, что о них думают другие... но то, что мы
ясно и очевидно можем усмотреть". Декарт даже советует читать поменьше книг,
написанных древними, а побольше размышлять самому, ибо мы никогда не сделаемся
математиками, зная наизусть все чужие доказательства, если наш ум не способен
самостоятельно разрешать какие бы то ни было проблемы... "ибо в этих случаях мы
увеличим только свои исторические сведения, но не знания". Для Декарта
математика первична именно оттого, что ей по силам структурировать познанное в
пропущенное через себя и понятое. Здесь мы опять имеем дело с европейским "я
сам". Меняется критерий понятности, но не меняется главное: познаваемый мир
должен быть опрокинут в мою незаменимую для целей познания
голову.
Все дело Просвещения стоит на
вот этом: "я сам", знание – чужое, понимание – мое родное. Схоласты знали не
меньше Леонардо и Бэкона, поставивших на понимание. Спор о том, Земля ли
вращается вокруг Солнца или Солнце вокруг Земли в этом смысле не принципиален.
Принципиально, для дела Просвещения, ведет ли та или иная модель к пониманию.
Несущественно и направление вектора познания: от человека ли он направлен к миру
или от мира к человеку. С этой точки зрения совершенно не важно и что изучать, –
можно погрузиться и в священные тексты, – важно иное: готов ли я свое
собственное понимание подменить согласием. И тут уже не важно, с кем и с
чем.
Идеи контрпросвещения по
справедливости связывали с иезуитами, но идеология иезуитов, как тонко заметил
Марк Алданов, не во всепроникающей религиозности, не в начетничестве, и не в
примате цели, оправдывающей средства, а в той ясно осознанной Игнатием Лойолой
идее, что надобно быть внутренне согласным с церковными иерархами.
Согласие разменять свое, незаемное и часто – ох как неудобное – понимание на
куда более сподручное послушание немыслимо для человека Просвещения. Лютеровская
декларация – "верую так и не могу иначе" – просвещенческая формула
par
excellence. В некотором парадоксальном
смысле глубокий мистик – тоже человек Просвещения, ибо он взыскует личного,
незаимствованного разумения Б-га.
Попутно замечу, что
поразительная успешность евреев в век Просвещения не в последнюю очередь связана
с их привычкой к самостоятельному мышлению, представляющей для верующего еврея
религиозную обязанность. "Каждый мужчина из Израиля обязан изучать Тору. Как
бедный, так и богатый; как здоровый телом, так и испытывающий мучения; как
юноша, так и старик, силы которого иссякли. Даже бедный, собирающий подаяние, и
даже пусть у него жена и дети, обязан выбрать себе постоянное время для изучения
Торы днем и ночью... Среди великих мудрецов Израиля были дровосеки и водоносы, и
были слепые. И несмотря на это все занимались Торой днем и ночью... Сказали
мудрецы: "Незаконнорожденный мудрец предшествует Первосвященнику неучу"
(РАМБАМ, "Законы изучения Торы", пер. И.Сокола). Стиль же талмудического
обучения таков, что глубокое понимание текста имеет абсолютный приоритет перед
обширным знанием. Интуиция Бубера раскрыла европейскому читателю глаза на примат
индивидуального, личного понимания Тв-рца перед отчужденным знанием, который
издревле был укоренен в иудаизме и со временем отлился в парадоксальный сплав,
соединивший жесткий поведенческий канон с самостоятельным и независимым
мышлением.
В отличие от столпов
Просвещения, еврейские мудрецы испытывали глубокое, почти беспредельное доверие
к языку, живой человеческой речи: если некто ведет себя дурно, то это оттого,
что ему плохо объяснили Закон, надо только отыскать уместные слова – и человек
поймет.
* *
*
Нам необходимо очень
внимательно разобраться со смыслом употребляемых нами слов, отделяя понимание от
знания.
М.Мамардашвили писал, что
понимание, в отличие от знания, предполагает наличие некого скрытого фактора,
превращающего узнанное в понятое. Когда груда не связанных между собою сведений
трансформируется в понятое? В том случае, когда возникает некий упорядочивающий
параметр (внешний по отношению к этим фактам!), на который нанизывается
понимание. В классической физике таким параметром была концепция непрерывного
действия. Для Леонардо и Декарта эти скрытые параметры различны. Декарт считает
понятным интеллектуально прозрачное, а прозрачно лишь то, что упорядочиваемо
математикой. Для Леонардо понятно лишь то, что подлежит организации нашими
органами чувств. Однако, так или иначе, этот скрытый критерий
присутствует.
Я хочу сказать, что оба эти
подхода лишь по видимости несшиваемы и допускают не слишком принужденное
обобщение. Скрытое допущение, лежащее в основе любой просвещенческой метафизики
таково: человек соизмерим миру, микрокосм изоморфен макрокосму, и потому мир
может стать понятным. Направление вектора познания – вторично, важно, что он
соединяет соизмеримые миры: макрокосм Вселенной и микрокосм нашего сознания.
Эта, в сущности, глубоко религиозная, мистическая идея восходит к замыкающему
античную философию Плотину, и она-то представляет собой контур, очерчивающий
проект Просвещения. Именно эта рамка, ограничивая познанное, придавала ему форму
и превращала в понятое. "Кто из геометров или занимающихся арифметикой не найдет
удовлетворения в созерцании симметрий, отношений и принципов порядка,
наблюдаемых в вещах?" – спрашивает Плотин. Для Плотина установление соответствий
между миром идей и миром вещей, микро- и макрокосмом – составляющая страстного
мистического созерцания, именовавшегося прежде теорией.
Отцы-основатели проекта
Просвещения настойчиво реабилитировали античность не только потому, что
нуждались в ее авторитете для оправдания своих интеллектуальных приключений, но
и потому, что чувствовали себе уютно в интеллектуальной парадигме греческой
науки. Да и нынешние ученые, по совести говоря, недалеко от нее ушли.
Внушительное сооружение современной науки стоит на нескольких фундаментальных
физических константах. Греческий ученый оглядел бы это здание непринужденно и с
восторгом, ибо еще Платон объяснил, что познаваемо лишь
неизменное.
Что делает сегодня
физик-теоретик, принимаясь за решение задачи: первым делом составляет
безразмерную комбинацию физических величин, дающую число, всецело
отвечающее за течение процесса. Это понятно, ведь Пифагор учил нас, что суть
всего сущего – число. Тот, кто проникнет в тайну числа и "Неизменного", тот и
поймет Мир. Мы значительно ближе к платоновско-пифагорейскому интеллектуализму,
черпавшему вдохновение в мистике чисел и "неизменного", чем нам бы того
хотелось. Может быть, взгляд Теодора Куна и не оправдан, и никаких научных
революций до настоящего времени еще не происходило, не так уж радикально
изменилась интеллектуальная рамка-парадигма.
А если копнуть еще глубже, то
можно заметить, что эта рамка, подвешена на гвозде, имя которому ЗАКОН. Со
времен Моше-рабейну миром правит Закон, источник, которого общ и для человека, и
для Планет. Закон не только превращал познание в обязанность, но и гарантировал
познаваемость мира, а стало быть и осмысленность бытия.
Вначале зашатался гвоздь
Закона, а затем рухнула и рама, подошел к концу век Просвещения. Гигантский
корпус познанного все менее складно структурируется в понятое. Первые симптомы
болезни можно было разглядеть в розово-оптимистическом начале ХХ века, в годы
бесспорного триумфа Просвещения. Искусство, как водится, первым разорвало
пуповину изоморфизма, соединявшую микрокосм сознания с макрокосмом мира. Как
заметили как-то Вайль и Генис, абстрактное искусство по замыслу и строю своему
не предназначено для опрокидывания реальности в мозг зрителя, оно создает
виртуальные миры, которым нет дела до реальности. Но пластические искусства,
начавшись яркой вспышкой воздуха в импрессионизме, проделали весьма скорбный
путь к тому плачевному состоянию, в каком мы их видим сегодня, предупреждая и
ученый мир, что за нарушение великого изоморфизма придется
платить.
* *
*
"Вы изволили читать
"Гамбургскую драматургию Лессинга?"
А.П.Чехов "Учитель
словесности"
Тогда же, в начале ХХ века,
идеи Просвещения вторглись в школу, и начала реализоваться идея всеобщего
образования. Порожденная проектом Просвещения школа стала и одним из его
ангелов-губителей, выпуская ежегодно миллионы учеников, приученных к тому, что
каждой задаче полагается ответ, надо только послюнить пальчик и заглянуть в
конец книжки.
Обучение могло бы стать
увлекательным интеллектуальным приключением, а свелось к развитию навыка
подгонять под ответ. Ведь, демократически мысля, надобно учить всех. Однако
концепция образования Ж.-Ж.Руссо, предлагавшая пропускать узнанное через душу
ученика, реализуется только, ежели каждому юноше выделить по талантливому
гувернеру. Возможно ли это?
И тогда в массовом обществе на
смену девизу "я сам" приходит: "я как все". Идея массового образования на самом
деле носит антипросвещенческий характер. Массово можно втиснуть в детские головы
только пакет схоластически усвоенных знаний, не ведущих к пониманию мира,
не обращающих Хаос в Космос. Синтез просвещения и либерализма в прошлом считался
естественным и само собой разумеющимся, но понимание как было, так и осталось
индивидуальным. Понимание аристократично и эзотерично по самой своей трудной
природе, а не потому, что некто злонамеренный скрывает истину от широких масс.
Соизмеримость человека миру вовсе не означает соизмеримость миру всякого
человека.
Втайне примирившись с
невозможностью научить пониманию, школьное дело удовлетворилось более скромной
задачей, покоящейся на допущении, что существует некий минимум знаний, который
делает человека просвещенным. Этот минимум и должен быть сообщен ребенку. Но
сегодня никто не взялся бы сказать, в чем именно этот минимум состоит. Обрушить
на голову ученика громаду современных наук невозможно. Можно обучить началам
химии, физики и математики за счет гуманитарных наук или биологии, но кто
рискнет назвать такого (даже блестящего) выпускника –
просвещенным?
Наиболее последовательные
мыслители вроде Пола Фейерабенда утверждают, что этого просвещенческого минимума
попросту нет: anything
goes! – все пойдет. Если школьнику
хочется изучать исландские саги, а не физику, то это его личное дело, наука
должна быть отделена от государства, и ребенок сам должен решать, что ему
учить. Горькая ирония состоит в том, что фейерабендовский анархизм по сути своей
просвещенческий, ибо делает ставку на "я сам", а не на массовое образование,
сводящееся к судорожному пичканию ребенка знаниями.
Я со все большим трудом могу
себе ответить и на более скромный вопрос: а что я должен знать, чтобы осмелиться
считать себя образованным профессионалом (нет, не человеком, а хотя бы
профессионалом). Не то чтобы следить за физикой в целом немыслимо, а и
контролировать любезную моему сердцу физику полимеров невозможно, объем
информации заведомо превышает мою способность ее перерабатывать в
понятое, тут уж не до "Гамбургской драматургии".
Рав Штейнзальц остроумно
заметил, что если еще сто лет тому назад любой дантист свободно цитировал
Горация (в подлиннике), то сегодняшний дантист едва ли слышал о его
существовании. Знание классических авторов еще совсем недавно было неотменимой
компонентой твердого ядра культуры, но кто сегодня возьмет на себя смелость
определить, в чем оно состоит, это твердое ядро? А.Воронель как-то обронил, что
не может считать матерых гуманитариев, не имеющих представления о физических
основах устроения мира, культурными людьми. Но я вот тоже никак не могу выбрать
времени, чтобы разобраться в "теории струн", трактующей наиболее фундаментальные
вопросы устройства мироздания. Мне, конечно, стыдно, но не слишком, ибо я не
вполне уверен, что теория струн в самом деле входит в то самое твердое
ядро.
Сол Беллоу написал об одном из
своих героев: "Он был настолько невежествен, что не знал, как по-еврейски
благословить хлеб". Поразмыслив, я решил, что такого рода знание для меня важнее
теории струн. Однако я отдаю себе отчет и в другом: если подобное решение –
результат моего свободного выбора, то Фейерабенд прав, и просвещенческий минимум
– просто фикция, удобная организаторам школьного дела.
Паскаля страшило вечное
молчание бесконечных пространств, глухое молчание звездного неба, а душу Канта
это, напротив, наполняло восторгом. Сегодня звездное небо разговорилось, мы
знаем о нем очень много. Но, разговорившись, небо разверзло перед нами иную
бездну, обессмыслившую человеческое бытие – бездну знаемого. В этой ситуации
принципиальное значение приобретает проблема выбора: какое именно знание я
считаю неотменимо важным. Иными словами перед нами вновь во весь рост встает
проблема ценностей, а с нею вместе – и источника ценностей. И чем больше
мы узнаём, тем яснее становится, что наука этим источником быть не может
(наиболее четко эта мысль была оформлена профессором
И.Лейбовичем).
Коцкий ребе говорил, что
человек ошибочно думает, будто чем он ближе к истине, тем ему лучше. Напротив,
чем ближе к истине, тем хуже. И, хотя он имел в виду религиозное познание, а
вовсе не научное, его слова сегодня наполнились неожиданным содержанием. Итак,
нам предстоит выбрать, что учить и чему учить. Именно необходимость выбирать
придает нашему бытию новое измерение – смысловое. Наш ценностный выбор –
абсолютен. Схлопывая ситуацию, он придает жизни смысл.
* *
*
Ну что ж, каждый организует
свой интеллектуальный и духовный мир на свой лад. Быть может, эти миры хотя бы
соизмеримы, изоморфны друг другу и как-нибудь могут быть отражены один в другом,
ведь в этом отражении и состоит чудо взаимопонимания. Вдохновляющий
пример такого изоморфизма доставляла наука. Английский, китайский и индийский
ученый отлично понимали друг друга. В этом чуде понимания – экзистенциальное
значение научного знания, часто недооцениваемое, человеку ведь так хочется
понимать и быть понятым.
Но за пределы квадрата
научного евклидового разума (Ницше) пониманию вырваться не удалось. Те же
ученые, выбираясь по случаю за пределы этого квадрата, во всем, что
непосредственно не касается их ремесла, отличались и отличаются завидным
аутизмом. Попытки прямой трансляции науки в жизнь пока что породили таких
монстров, как марксизм и фрейдизм.
Несоизмеримость научного
понимания мира всем прочим способам превращения Хаоса в Космос режет глаз, но
есть пример "поперечности" не менее впечатляющий – иудаизм. Любопытно, что
вдохновители проекта Просвещения (Вольтер, Кант) были последовательными
антисемитами. Ибо тысячелетнее бытие еврейского народа наглядно демонстрировало
абсолютную несоизмеримость талмудизма со всеми иными интеллектуальными
системами. Лишь сейчас становится ясно, что эта несшиваемость,
неперетолковываемость – не исключение, а скорее правило. Дж.Грей в своей
недавней книге "Поминки по Просвещению" пишет: "...Несоизмеримость не
свидетельствует о несовершенстве ни нашего миропонимания, ни мира, скорее она
указывает на непоследовательность идеи совершенства. Где есть несоизмеримость,
там и истина в последней инстанции". Поскольку мы хорошо знаем, насколько
фатальна несоизмеримость даже между человеком и человеком, можно сомневаться и в
конечной соизмеримости человека и мира.
Ничего трагического в подобном
умозаключении пока нет, но штука в том, что по соседству с моим Ариэлем
располагается арабская деревушка, в обязательный к употреблению школьный минимум
которой входит представление, что наилучшим образом Хаос структурируется в
Космос, если из Космоса исключить евреев. (Гитлеру тоже близка была эта идея). А
поскольку я эту деревушку вижу из своего окна, то мои метафизические прения с
арабским соседом приобретают менее отвлеченный характер, чем мне бы того
хотелось. Причем чем более просвещен арабский ученый сосед, тем менее он терпим
и либерален. Деятели 11 сентября 2001 года были как на подбор дипломированы.
Сшивка Просвещения и Либерализма, подразумевавшаяся автоматической, на самом
деле предстает чуть ли не исключением из правила.
* *
*
Все же самый неожиданный удар
делу Просвещения нанесла наука. Леонардо наивно полагал, что познание,
начинающееся в наших органах чувств, конвертируемо в наглядные и оттого понятные
образы (он не случайно был отменным рисовальщиком). Известен глубокий анекдот о
подвыпившем ирландце, ползающем на карачках под фонарем. "Дружище, что ты здесь
делаешь?" – спрашивает его прохожий. "Ищу ключ от квартиры". – "А ты уверен, что
потерял его здесь?" – "Нет, но это единственное место, где я могу его найти!"
Познающий индивидуум долгие столетия был подобен этому ирландцу, отыскивая
информацию о мире только там, где мог найти, опираясь на сведения, доставляемые
глазами и ушами.
Сегодня нам понятно, что наша
способность упорядочивать факты простирается значительно далее наглядных картин,
формируемых органами чувств. Наш глаз различает узенькую полоску
электромагнитного спектра, но мы высказываем содержательные суждения о
рентгеновских и инфракрасных лучах, совершенно недоступных нашим органам
восприятия. Наше ухо – отличный инструмент, но оно воспринимает ничтожную часть
звуковых волн, о которых мы имеем сегодня вполне внятное представление. Самый
ярый поборник эмпиризма едва ли осмелился бы сегодня связать человеческое
познание лишь только с данными, поступающими от органов чувств. Человек как
измерительный прибор несоизмерим миру. Как и предполагал Бэкон, человек –
довольно-таки кривое зеркало мира.
Но если не наш аппарат чувств,
то хотя бы мышление, сознание, быть может, соизмеримы Космосу, и вся надежда на
декартову схему: понятно то, что математически упорядочиваемо ("заткнись и
считай!"). Следует грустно признать, что и это неверно.
Математика в своем развитии
вооружилась столь изощренными абстракциями, что о прозрачности приходится
позабыть. Совсем недавно без излишней помпы произошло событие нерядового ранга:
в результате 350-летних коллективных усилий была доказана теорема Ферма. Однако
ученый мир не вздрогнул, более того, мне приходилось слышать мнение о том, что
гигантская работа по доказательству не слишком плодотворна для развития
математики. Я думаю, что математики слегка лукавят: штука в том, что почти никто
из них не может с уверенностью сказать, доказана теорема Ферма или нет. Ее
доказательство столь громоздко и извилисто, что никому не хочется потратить год
жизни на его проверку. Даже ученые перестают понимать друг
друга...
Присутствуя на научных
конгрессах, трактующих проблемы, удаленные от моей прямой специальности, я
чувствую свою полную никчемность.
Последний удар требованию
интеллектуальной прозрачности научного знания нанес компьютер. Научные журналы
переполнены статьями, в которых реальный эксперимент заменен виртуальным,
компьютерным. Прогностическая ценность подобных работ может быть весомой, но с
понятностью и прозрачностью приходится распрощаться.
* *
*
Успехи современной психологии
побуждают нас к критическому разбору и Леонардовой, и Декартовой познавательных
схем. Все более ясно, что человек находится в сложной динамической связи с
реальностью. Обучаясь, мы начинаем видеть, понимать то, чего не видели
вчера (не случайно, в английском языке I
see не только: "я вижу", но и "я
понимаю"). Человек не tabula
rasa, на которой пишется знание,
приходящее извне, но и не компьютерный диск, с которого надо лишь считать уже
записанную информацию. Скорее разум (так, как мы видим его сегодня) представляет
собою систему, которую можно настроить на внешний мир. Оптимисты от науки
полагают, что "человек мог бы настроиться на любые структурные детали своего
окружения, на которые только способна отзываться его нервная система и в которых
он будет достаточно заинтересован" (Д.Бом, "Физика и восприятие"). Слово "любые"
выдает старый, добрый плотиновский мистицизм: человек и Космос –
изоморфны.
На чем основан этот оптимизм,
не ясно: с тем, что нет ни возможности, ни надобности знать все научные факты,
смириться легко. Но сегодня невозможно знать и все основные идеи, которые
вполне могут быть востребованы при настройке моего познающего разума на
окружение, – с этим смириться труднее.
Мераб Мамардашвили мрачно
предупреждал: на самом деле наука – инструмент привнесения в мир непонятного.
Это рассказывающему миф все понятно. Все понятно было и набоковскому Фальтеру из
"Ultima Thule", получившему о мире
исчерпывающее знание. Но за совершенное понимание мира ему пришлось заплатить и
абсолютным Просвещенческим "я сам". Ни передать, ни вынести такого знания
нельзя.
Утеря обеих – наглядности и
интеллектуальной прозрачности – небезобидна, она означает разрыв научного знания
со здравым смыслом. Последствия великого разъединения могут быть самыми
неожиданными, но от прорицаний я старательно
воздерживаюсь.
Любопытно, что еврейское
мышление столкнулось с проблемами, обрушившимися на проект Просвещения (утратой
наглядности и безбрежным расширением знаемого) значительно раньше. Наглядность
была утрачена с разрушением Храма, а интеллектуальное пространство, освоенное
талмудической мыслью было столь огромно уже к VI веку нашей эры, что едва ли
могло быть окинуто индивидуальным взглядом. Путь, по которому пошел иудаизм,
известен: кодификация познанного, и тщательное, скрупулезное сохранение уже
достигнутых духовных богатств. Мне иногда кажется, что именно такой разворот в
прошлое мог бы спасти Век Просвещения (достижения которого мне небезразличны); в
последнее время я получаю куда большее удовольствие от чтения Леонардо да Винчи
и Максвелла и осознания того, что уже понято умными людьми, чем от собственных
исследований. Институты истории науки могли бы быть полезней новых лабораторий,
уже сегодня гигантские суммы сжигаются на дублирующие друг друга
разработки.
Ясно, однако, что подобный
путь науке заказан: без лихорадочного выдумывания нового наука существовать не
может. Если я не буду выдавать на гора некоторое количество статей в год, мне
позволят выйти вон из ученого сообщества. Я не собираюсь присоединяться к
прорицателям будущего, ограничусь лишь тем с чего начал: пришел к концу век
Просвещения.