Эдуард Бормашенко
     
     ЯЗЫК ВРЕМЕНИ И ЯЗЫК НАУКИ


ТРИ РАССУЖДЕНИЯ О ЯЗЫКЕ
     И НАУЧНОМ ПОЗНАНИИ

     
Язык и время

     
     Мой ребенок говорит дома по-русски, а в детском саду и на улице на иврите. Быстрый переход со славянского языка на семитский не проходит гладко и часто порождает монструозные конструкции, хорошо знакомые каждому свежеприбывшему в Израиль из России типа: "я знаю рисовать". По прошествии нескольких лет в Израиле я общаюсь с миром и веду диалог сам с собой и на иврите, и по-русски, но сразу по приезде, привычно соображая по-русски, я затем внутренне перелопачивал фразу на иврит и выдавал словесные перлы похлеще детских.
     Подобный перевод связан с принципиальными трудностями. Иврит поражает воображение богатством глагольных синонимов. Многообразие глаголов, помноженное на семь биньянов, позволяет передавать тончайшие оттенки действий. В то время как русский язык с его бесчисленными прилагательными позволяет пластично варьировать качества. Обратим внимание: с формально-логической точки зрения между глаголами и прилагательными нет разницы: и те и другие - предикаты (сказуемые).
     Ясно, однако, что для неформализованной человеческой речи различие между глаголом и прилагательным более чем существенно: глагол, в отличие от прилагательного, изменяется во времени. Многообразие ивритских глаголов создает языковую среду, насыщенную временными изменениями. К сожалению, в осовремененном иврите многие глаголы вышли из употребления, но библейский иврит славен изощренной нюансировкой действий.
     Мы пришли к заключению, ставшему уже общим местом в культурологической литературе: еврейские классические тексты, в отличие от современных им европейских (греческих или римских), содержат дополнительное измерение, они как бы насажены на ось времени. Убедительно и ярко писал об этом Эрик Ауэрбах в "Мимесисе", ему наследовали многие исследователи, согласившись в том, что еврейская культура - культура времени, в то время как греко-римский мир, тяготевший к образу и пластике, состоялся как цивилизация пространства.
     
     
* * *

     

     "Подлинное понятие о причинах может иметь только тот, кто направляет движение всех вещей, а не мы, которым дано лишь пользоваться вещами по надобностям нашим, не проникая в их происхождение и сущность. <...> Обычно начинают так: "Как это происходит?", а следовало бы выяснить: "А происходит ли?"
      М.Монтень

     
     Я хочу обратить внимание на обстоятельство, по-видимому, ранее не обсужденное: иврит, не только обслуживавший, но и формировавший культуру времени, оказался удивительно пригоден для передачи и фиксации знания не только внерационального, но и нерационализуемого.
     Нам сейчас придется договориться о том, что есть рациональное знание, а это не просто... Я полагаю, многие согласятся в том, что знание тем рациональнее, чем более велик в нем удельный вес математики.
     Между "рациональным" и "научным" есть, конечно, неустранимое различие, но им придется пренебречь, чтобы сократить количество переменных в нашем разыскании. Кант и вовсе полагал, что во всяком знании ровно столько науки, сколько в нем математики. Во всяком случае, значение математики в рациональном знании до настоящего времени устойчиво возрастало. Особенность же математического знания состоит в том, что в нем напрочь отсутствует время. Рав Штейнзальц обратил внимание на то, что математика призвана отвечать на вопрос "что?", не предполагающий развертывания во времени, в отличие от вопросов "как?", "почему?" и "зачем?", замкнутых на временные изменения.
     Громадный прогресс естественных наук, связанный с вовлечением самых изощренных и абстрактных математических методов заставил говорить о "непостижимой эффективности" математики; постепенно возникла уверенность в том, что любая научная проблема может быть взломана соответствующей математической отмычкой.
     Предполагая, что математические подходы применимы для описания любой реальной ситуации, мы скрытым образом допускаем следующее: любая временная последовательность событий может быть адекватно отображена в логическую последовательность высказываний. При этой процедуре особость, "инаковость" времени исчезает. Французский философ Эмиль Мейерсон полагал, что "наука, стараясь стать "рациональной", стремится все более уничтожить изменение во времени".
     В самом деле, первые серьезные успехи физики, связанные с именем Архимеда, были успехами статики. Из науки систематизирующей и описывающей (а именно такова физика Аристотеля), физика Архимеда становится наукой количественной. "Трактат Архимеда "О равновесии плоскостей" представляет собой выдающийся пример научного изложения, основанного на строгих выводах из вполне очевидных посылок. Он представляет собою тот идеал, который в наши дни столь настойчиво искали Эйнштейн и другие, - состоящий в сведении физики к геометрии, но понятие времени в нем не встречается" (Дж.Уитроу, "Естественная философия времени", М., 2003).
     Статика, разумеется, со времен Архимеда сделала огромные успехи: я помню огромное эстетическое впечатление, которое произвел на меня принцип виртуальных перемещений. Я учился в школе, когда отец показал мне, как взломать самую изощренную механическую систему, заставив ее совершать возможные движения. Но совершенно оглушил меня принцип Даламбера, позволяющий любую задачу динамики свести к статической ситуации, напрочь исключив из рассмотрения особенности временного развертывания событий.
     Вся история физики от Архимеда до Эйнштейна предстает историей "нормализации" времени (в том же смысле, в каком говорили о нормализации еврейского народа деятели еврейского Просвещения). Огромную роль в этом процессе сыграло открытие законов сохранения, гласящих, что несмотря на видимые изменения, некоторые существенные параметры системы остаются постоянными. Пуансо писал: "В идеальном знании мы знаем только один закон - закон постоянства и однородности. К этой простой идее мы пытаемся свести все другие, и, как мы думаем, только в этом сведении заключается наука". Совершенно невероятно, но даже химия, наука, par excellence ведающая превращениями и изменениями, тоже тяготела к этому идеалу. "Взгляды Лавуазье основывались на постулате, что в каждом химическом преобразовании имеет место сохранение "материи". На этом принципе основано все искусство химического эксперимента. Химическое уравнение является выражением принципа тождества, устранения времени (time-elimination) - короче говоря, выражением того, что, вопреки видимым внешним изменениям, в основном ничего не происходит" (Дж.Уитроу).
     Интеллектуальная победа Эйнштейна, превратившего в теории относительности время в обычную переменную, не отличающуюся от переменных пространственных, означала окончательную нормализацию времени. Эйнштейн полагал, что более естественно "мыслить физическую реальность четырехмерным континуумом, вместо того чтобы, как прежде, считать ее эволюцией трехмерного континуума". Эйнштейн не уставал повторять, что различие между прошлым и будущим - иллюзия, хотя и весьма навязчивая. Надо сказать, что уже через канонические уравнения механики проглядывает понижение времени в чине.
     Торжество эйнштейновской идеи нормализации времени совпадает с триумфом сионистско-просвещенческого идеала нормализации еврейского народа - народа времени (включая культурную нормализацию: превращение уникальной еврейской культуры в одну из многих пространственноподобных культур). Освальд Шпенглер приучил нас почтительно относиться к подобным совпадениям, и я наберусь окаянства видеть не случайность, а цивилизационную закономерность в симпатиях Эйнштейна к сионизму.
     
     
* * *

     Помимо исключения времени и сведения динамических задач к статическим рациональное знание покоится еще на одном ките: требовании минимизации понятийного аппарата. По-видимому, подход, состоящий в сведении к минимуму неопределяемых понятий, таких как точка или расстояние, и недоказуемых утверждений (аксиом), был осознан уже греками. Великолепие евклидовой геометрии, добывающей самые неожиданные математические факты из впечатляюще ограниченного набора основных посылок, вдохновляло и философов, и физиков.
     Уильям Оккам в знаменитом требовании "не делать большими средствами то, что можно сделать меньшими", получившем название "бритвы Оккама", следовал стилистическому идеалу греческих геометров. Ньютон, возводя здание классической механики, действовал в том же эстетическом русле. Этот идеал не утратил своей актуальности и в наши дни и был закреплен в знаменитой программе Гильберта, требовавшей окончательно определить: каким же минимальным набором понятий и аксиом можно обойтись для построения всей математики.
     А почему мы так стремимся отжать понятийный аппарат и обойтись самым сиротским комплексом основных представлений? Внутри науки ответа на этот вопрос не сыскать. То, что минималистский идеал укоренен в эстетике мышления, со всею возможной ясностью и убедительностью продемонстрировал Анри Пуанкаре в "Науке и методе". Он утверждал, что эстетическое удовлетворение, доставляемое математикой, "находится в связи с экономией мышления. Подобно этому, например, кариатиды Эрехтейона кажутся нам изящными по той причине, что они ловко и, так сказать, весело поддерживают громадную тяжесть и вызывают в нас чувство экономии силы". Важно подчеркнуть, что подобные аргументы внешни по отношению к рационализму, из геометрии Евклида их не добыть.
     
     
* * *

     Итак, рациональное знание "арационально" стремится к исключению (или, как минимум, нормализации) времени, с одной стороны, и предельному сокращению своего понятийного аппарата - с другой. Мне хотелось бы показать, что на самом деле эти эстетические предпочтения рационального ума находятся в неочевидной и, по-видимому, ранее не обсужденной связи. Именно потому, что в отдельных случаях удается исключить из рассмотрения особенности течения времени, вступает в свои права математика - универсальный язык науки, предпочитающий не умножать сущности без крайней на то необходимости.
     Я наткнулся на это соображение, преподавая студентам классическую механику. В самом деле, прекрасно формализуется, четко сводясь к аксиомам и понятиям статика - наука, времени не содержащая. Но уже в динамике Ньютона без логического проскальзывания аксиоматизация становится невозможной.
     Я вынужден обсуждать проблемы инерциальной системы отсчета и смущенно добавлять, что таковой на самом деле не существует! Даже в принципе Даламбера, расширяющем механику в область неинерциальных систем, возникают ускорения относительно неподвижной системы отсчета, а пойди ее сыщи...
     Помимо того, возникает пренеприятная проблема измерения времени и синхронизации часов. Именно "ненормальность" времени не позволяет последовательно аксиоматизировать Ньютонову механику. С этой проблемой справляется эйнштейновская теория относительности, одновременно нормализующая время и геометризующая физику.
     В термодинамике успешная аксиоматизация становится возможной тоже лишь в том случае, когда описываются равновесные (то есть не зависящие от времени) состояния. Обратим внимание: неравновесная термодинамика Ильи Пригожина устроена так, что она даже не напоминает евклидову геометрию. В неравновесной термодинамике невозможно согласиться с тем, что течение времени - всего лишь навязчивая иллюзия и потому не удается указать краткий перечень понятий и аксиом, на котором можно было бы построить все здание. Пригожинская термодинамика представляет собою весьма разнообразный набор приемов, позволяющих трактовать сложное поведение неравновесных систем. Ее автор не уставал повторять: нет сложных систем, есть сложное поведение (то есть нечто развертывающееся во времени). Не каждая цепь событий может быть адекватно отображена в логическую цепь высказываний.
     Зато пригожинская термодинамика скромно классифицирует сложность, сильно напоминая нам биологию. Раньше физик, характеризуя некое полузнание, не поднимающееся до математических высот "Книги" Ландау и Лифшица, кривя губы, цедил: "Зоология!" Сегодня приходится быть скромнее. Биологическое знание не оттого наименее "геометризовано", что биологи не читали математических книг, а потому, что из эволюционной биологии временной фактор принципиально неустраним.
     
     
* * *

     Наш с вами язык, человеческая речь, упорно сопротивляется и нормализации времени и сведению к минимуму словарного запаса. Обратим внимание на то, что эти процессы идут рука об руку. Я давно заметил, что убогий лексикон (скажем, блатной) непременно сопровождается неспособностью передавать временные оттенки. Дети, не набрав еще достойного словарного запаса, неважно различают и времена. Словарь Эллочки-людоедки не случайно содержал глаголы лишь только в повелительном наклонении (несколько неопределенном во временном отношении). Развитые, богатые синонимами языки, такие как английский, тончайше нюансируют временные оттенки глаголов.
     Чем успешнее сопротивление языка, тем пригоднее речь для передачи знания, недоступного науке. Таково знание о жизни. Наша жизнь представляет собою сцепление событий, связанных и причинными, и временными, и пространственными связями (и всякими прочими, для которых термины еще не придуманы). И вовсе не всегда после означает вследствие, и не всякая временная последовательность событий может быть адекватно отражена в причинно-следственную связь.
     Если бы мы полагали, что такое отражение всегда возможно, нам пришлось бы признать владычество Рока, и не осталось бы места феномену свободы. Греки и выдумали математику - знание, не содержащее времени, и легко приняли идею Рока - неотменимой власти сцепления причин и следствий.
     Человеческая жизнь успешно отражается в хорошо организованный текст (роман) именно потому, что язык несет в себе все необходимое для передачи этих разнородных сцепок и связность текста оказывается пригодной для передачи связности человеческой жизни. Как ни странно, проблемой развития содержания от фразы к фразе - связности текста, филология начала заниматься сравнительно недавно, пытаясь понять, как "фразы зацепляются одна за другую, образуя сверхфразовые единства: это достигается повтором слов, использованием местоимений, заменяющих слова предыдущей фразы, выбором слов из одинаковых или смежных семантических полей и т.п." (М.Гаспаров).
     Но, размышляя об организации текста, кое-что нащупали уже римские поэты и риторы, осознав, что временная, пространственная и причинно-следственная организация событий требуют различных средств для их "возгонки" в текст (см. статью М.Гаспарова "Античная риторика как система"). Риторика была, по сути, единственной школой мышления в те времена. Мне иногда кажется, что именно риторика подготовила почву для поражающего воображение своей скоростью распространения христианства в Римской империи. Еврейское изобретение, поставившее в центр мироздания Книгу, было столь легко усвоено Римом именно потому, что сознание образованного римлянина уже было пропитано и литературой, и литературщиной.
     Рассуждая о структуре текстов Горация, М.Гаспаров пишет: "Когда нет причинной последовательности, то в поле читательского зрения оказываются состояния, сменяющие друг друга во времени. В центре внимания в этом случае - глаголы..."
     И все-таки греко-римские тексты - статичны: "Если в элегии нового времени герой начинает с нерешимости, а кончает решимостью... то в древней элегии герой начинает со смутной нерешимостью, а кончает осознанной нерешимостью".
     Иврит с его бесконечными глагольными рядами предоставляет практически неограниченный простор для передачи и временных связей, и смены состояний. При этом временные, пространственные и причинные зацепления событий в танахических текстах имеют собственную структуру и организацию. Именно потому эти тексты так непостижимо емки, ведь ТАНАХ - книга жизни.
     Я давно убедился, что часто ТАНАХ плохо понимают люди, привыкшие читать учебную литературу. Учебник, оставляя за бортом страсти и дискуссии, разворачивавшиеся во времени, приучает единственно возможными и реальными считать лишь причинно-следственные связи. Толстой был совершенно прав, говоря, что ученые во всем, что не касается их науки, сплошь и рядом оказываются самыми настоящими ослами (я без всякой радости могу это сказать и о себе). Ибо длительная научная практика приучает экономить слова и устранять время, в то время как жизнь куда более напоминает складно организованный текст, чем математическую теорему.
     Временной фактор принципиально неисключим из знания о жизни - это тема сквозная в философии Мераба Мамардашвили (может быть, поэтому я так дорожу его текстами и явно злоупотребляю их цитированием). Более того, сам феномен человека невозможен вне времени. "Петух не помнит о тревоге, которая была вчера. А ведь она была - он кричал, трепыхал крыльями и всякое такое, был в экстазе - и не помнит" (М.Мамардашвили, "Появление философии на фоне мифа"). А человек помнит - и в меру того, что помнит, - он человек. Все человеческое в человеке оказывается прислоненным к тайне времени: например, добрым нельзя быть сегодня, потому, что я был добрым вчера. Чтобы быть добрым, требуется непрерывно разворачивающееся во времени усилие, или, немного приподнимая язык, - соучастие в Творении. Иврит не только пригоден для передачи таких вот состояний, раскручивающихся во времени, но и конституирует мышление, в котором главное действующее лицо - время. Я продолжаю упорствовать в том, что время все-таки не совсем обычная координата, и окончательной нормализации-рационализации не подлежит.
     
     
Иврит и язык науки

     
     Итак, иврит идеально пригоден для передачи оттенков действий. Изучая иврит, можно заметить еще одно важное обстоятельство: в танахическом иврите практически нет абстрактных понятий. Переведем на иврит словосочетание "абстрактное понятие". Прилагательное "абстрактный" в современном иврите передается словом "муфшат". Если мы не поленимся заглянуть в словарь Авраама Эвен-Шошана, то обнаружим, что впервые в нынешнем своем значении "муфшат" появляется лишь только у РАМБАМа и Иегуды Га-Леви, то есть в средневековой литературе. Ни в танахическом, ни в мишнаитском, ни в талмудическом языковых пластах его не найти.
     Переведем на иврит существительное "понятие". Переводчик, не задумываясь, передаст его словом "мусаг". Если мы заглянем в тот же словарь, то поразимся тому, что и это существительное возникает лишь на страницах средневековой литературы. В знаменитом трактате "Ховот га-Левавот" ("Обязанности сердца") оно уже употребляется в значении, весьма близком современному.
     Я провел небольшое этимологическое исследование и обнаружил следующее: столь привычные нам по современному ивриту прилательные, как "конкретный" ("мухаши"), "общий" ("клали"), "частный" ("прати") входят в употребление лишь только в средние века, прилагательное "единичный" ("ихуди") - и вовсе плод позднейшего словотворчества. Существительное "правило" ("клаль") появляется только в Талмуде, а "пример" ("дугма") - просто производное от греческого "догма".
     Тысячи лет иврит функционировал, обходясь без абстрактных понятий, неся на себе огромную письменную культуру, и успешно решая свою основную задачу - служить средством Б-гопознания. Гибкий, выразительный язык ТАНАХа позволял мыслить о предельно абстрагированном Вс-вышнем, не имеющем пластического образа, не прибегая при этом к отвлеченным идеям.
     Этот парадокс требует разрешения, и это разрешение отчасти инспирировано философией Дж.Беркли. Школьное, а затем и университетское образование приучает нас к почтительному отношению к абстрактным понятиям, сводя познавательный процесс к манипулированию отвлеченными идеями. Я позволю себе вновь обратиться к своему педагогическому опыту: преподавая физику, я убедился в том, что студенты необычайно легко схватывают подход, основанный на формальном жонглировании понятиями и их символами. Главное, привыкнуть к тому, что сила обозначается - F, масса - m, а ускорение - a, и довольно-таки споро студент приучается вытаскивать абстрактного зайца из физической шляпы. Единицы задают вопрос: да что ж это на самом деле такое: масса и сила?
     Поначалу успехи в натаскивании студента на задачи меня вполне удовлетворяли, но затем, задавшись вопросом, а что, собственно, узнают студенты при такой дрессировке, я вынужден был себе ответить: ровно ничего или, в лучшем случае, немногое.
     Размышляя о месте отвлеченных понятий в процессе познания, Беркли говорит следующее: сколь его разум ни тщился, но все же оказался не способен представить себе ни одной абстрактной идеи. Ежели он размышлял о столе, то в его воображении возникал не вообще стол, а конкретный стол, о четырех ножках или об одной ноге, полированный или струганый (попытайтесь, кстати, представить себе "стол вообще" - у меня не выходит). Да что стол: представьте себе треугольник, и в вашем воображении всплывет треугольник прямоугольный или остроугольный, равнобедренный или равносторонний.
     Ребенок, обладая знанием о мире в самом точном смысле этого слова (в этом с Беркли наверняка согласился бы и М.Пруст, так остро запомнивший запах и вкус миндального печенья своего детства), славно обходится без абстрактных идей. По мере нашего взросления слова стираются от частого употребления и превращаются в отвлеченные представления, затуманивая непосредственное восприятие вещей.
     Беркли не был бы истинным философом, не сделав радикального вывода, что абстрактные понятия и вообще не нужны для познавательного процесса, но лишь для передачи познанного: "Я не думаю также, чтобы абстрактные идеи были более нужны для расширения познания, чем для его сообщения" ("Трактат о принципах человеческого знания").
     Абстрактные понятия служат нам верою и правдою для передачи познанного. Их эффективность необычайна в том случае, когда нет возможности прямой передачи знания. У меня нет возможности пообщаться ни с Ньютоном, ни с Максвеллом, но смысл законов Ньютона и уравнений Максвелла мне более или менее внятен.
     Я не вполне твердым голосом формулирую последнее утверждение, ибо под силой я понимаю не вполне то, что понимал под ней Ньютон, а под электрическим полем - совсем не то, что имел в виду Максвелл. Более того, если бы мне довелось прослушать курс лекций у кого-нибудь из них, мое физическое мировоззрение было бы наверняка иным.
     В том же случае, когда знание передается непосредственно от отца к сыну, от учителя к ученику, необходимость в абстрактных понятиях и вовсе пропадает. Если двое знают в точности, как выглядит кошка, то они не нуждаются ни в платоновской идее кошки, ни в аристотелевском определении кошки. Еврейская устная традиция не прерывалась в течении тысячелетий. "Моше получил закон на Синае и передал его Иегошуа бин-Нуну, Иегошуа - старейшинам, старейшины - пророкам, а пророки передали его мужам великого собрания" - такова первая Мишна трактата "Авот". Непрерывность традиции позволяла танахическому ивриту обходиться без абстракций. Ситуация начинает меняться с того момента, когда опасность утраты устной Торы заставила записать Мишну и позднее Гемару. В иврит вливается поток абстрактных понятий, становясь полноводным в средние века.
     РАМБАМ в "Море невухим" уже говорит о том, что способность абстрагировать есть способность высшего порядка, а умение различать - низшего, ведь и животные, и дети способны различать. РАМБАМ видит силу именно в том месте, в котором Беркли усмотрел червоточину мышления: в нашей способности манипулировать отвлеченными идеями. Б-г РАМБАМа - определенно Б-г философов, познаваемый через мир, а познание мира требует абстракций.
     Очень важно, что абстракции упорядочивают мир, разбивая сущее на классы, виды и подвиды. Как верно подмечено в книге Сесиль Рот, гигантский ум РАМБАМа не выносил никакого беспорядка. Не случайно именно в средние века (и не только РАМБАМом) была проведена грандиозная кодификационная работа, превратившая свободную талмудическую дискуссию в свод фиксированных предписаний. Подобное знание стало удобным в передаче и совершенно необходимым народу, рассеянному на огромной площади и лишенному духовного центра.
     Именно тогда, в средние века, зарождается и то, что мы называем современной наукой, великолепное здание которой покоится на двух опорных столбах: навыке единообразного высказывания о разнообразных явлениях (то есть абстрагировании) и умении передавать добытое абстрактное знание. По-видимому, можно утверждать, что чем более абстрактно знание, тем меньше потери при его передаче. Идея платоновской кошки куда лучше подходит для трансляции (дигитализации) нежели живая хвостатая кошка (ведь ей могли и откусить хвост в драке). Нынешние успехи в передаче информации связаны именно с тем, что транслируемое сообщение удалось "перегнать" в набор совершенно отвлеченных символов, даже картинки удалось раскрошить на числа.
     Помимо упорядочения абстракции еще и упрощают постижение мира - мир Евклида, сводившийся к нескольким дюжинам понятий и аксиом, был необычайно прост. Мы уже обсуждали эстетическую привлекательность простоты, но мы настолько привыкли именно к этому познавательному идеалу, что полагаем упорядочение и упрощение непременными атрибутами всякого познания.
     Иврит и язык науки прошли в своем развитии сходные пути. Поначалу ученые люди вроде Фалеса Милетского выражались нормальным человеческим языком, не перегруженным абстракциями. Затем научные понятия все дальше отделялись от вещей, росла упорядочивающая сила научного знания. Но здесь нас поджидает неприятность. Чем дальше идея вещи удаляется от самой вещи, чем более она выхолощена и опреснена, тем меньше она говорит нам о реальности, тем меньше на нее отзываются наши чувства.
     Кроме того, лес абстракций стал густеть не по дням а по часам. Недавно изданная энциклопедия математической физики содержит около десяти тысяч статей, посвященных основным представлениям этой славной науки. Активные словари Шекспира и Толстого насчитывали подобное количество слов. Абстракции упрощали понимание, пока их было немного; сейчас они так расплодились, что приходится прибегать к аббревиатурам для их объединения. Язык науки стал слишком богат (а ему положено быть скупым!) для передачи научного знания.
     Конгрессы представителей точного знания представляют сегодня презабавнейшее зрелище. На доске выписываются каббалистические знаки, внятные дюжине присутствующих, занимающихся именно той проблемой, о которой толкует докладчик. Лектор сыплет чудовищным количеством аббревиатур - MEMS, FTIR, XPS, TOF-SIMS, уразумеваемых лишь посвященными. Стоит повнимательней отнестись к этому языковому явлению: тома комментариев к Талмуду тоже пестрят бесчисленными аббревиатурами, каждая из которых таит в себе пачку абстракций. И в том, и в другом случае налицо формирование эзотерических знаний и языка, доступных лишь узкому кругу призванных. Научное знание при сохранении нынешних тенденций вскорости приобретет такой характер, что будет передаваться лишь от учителя к ученику. Круг грозит замкнуться.
     Впрочем, в иудаизме он замкнулся значительно раньше: реакцией на рамбамовскую страсть абстрагировать, трансцендировать и упорядочивать стала Каббала, вернувшая верующему живое, непосредственное переживание присутствия Вс-вышнего в мире.
     
     
* * *

     Не таков ли и путь человеческого сознания: от непосредственного чувственного познания мира в детстве через упоение идеями и абстракциями в зрелости к прямому видению вещей в старости? А.Воронель писал о том, что "ребенок воспринимает абстрактные качества как непосредственную конкретность. То есть он видит красное и желтое, слышит благозвучное и режущее слух, осязает мягкое и мокрое, а не предметы, обладающие этими качествами". Мы взрослеем, и между нами и миром встают абстракции, упорядочивающие мир и делающие его понятным. Я заметил, что к старости люди определенно утрачивают интерес к абстракциям и вновь обретают интерес к непосредственно переживаемым качествам. Становится не шибко интересно, отчего вообще клубника сладкая, куда интереснее, сладка ли вот эта, влажно-красная ягода?
     Можно сказать, что здесь в дело вмешивается физиология. Это очень тонко подметил Толстой в эпилоге к "Войне и миру". Помните старую графиню Ростову, в которой "в высшей степени было заметно то, что заметно в очень маленьких детях и очень старых людях. В ее жизни не видно было никакой внешней цели, а очевидна была только потребность упражнять свои различные склонности и способности. Ей надо было покушать, поспать, подумать, поговорить, поплакать, поработать, посердиться и т.д. только потому, что у ней был желудок, был мозг, были мускулы, нервы и печень... То что для людей в полной силе представляется целью, для нее был, очевидно, предлог".
     Физиология, конечно, неотменима, но, может быть, в том и состоит замысел Тв-рца, чтобы старость стала воротами в тот мир, где праведники воспринимают Вс-вышнего непосредственно и без скрывающих Его оболочек, как говорят разумеющие в этих делах каббалисты. Отчего бы и не довериться их интуиции?
     

     Иврит, искусственный интеллект
     и критерий объективности

     

     "А рядом с домом стоял столбик, на котором была прибита поломанная доска с надписью <...> "Посторонним В."
      А.Милн. "Винни-Пух и все-все-все"

     
     Абстракции упорядочивают мир, в том числе и мир языка. Одной из ключевых грамматических абстракций является представление о корне слова. Даже новичку, делающему самые первые шаги в иврите, известно, что в основе грамматики святого языка лежит трехбуквенный корень. "Трехсогласный корень является как бы костяком глагольной формы, неся основную семантическую нагрузку, а гласные, приставки и суффиксы - обрамлением, уточняющим смысл и передающим такие категории, как род, число, лицо, время, вид, залог" (М.Носоновский, "Светоч Глаза" - альтернативная грамматика иврита").
     Все это хорошо известные, прописные истины; но подлинная неожиданность поджидает того, кто даст себе труд дочитать цитируемую статью Михаила Носоновского до конца. Оказывается, до ХI века евреи не догадывались ни о существовании трехсогласного корня, ни о существовании "биньянов". "Еврейские языковеды ХI века, блестяще владевшие языком, не видели биньяны", эти категории были открыты еврейско-испанским лингвистом Йегудой Хаюджем.
     Сообщение Михаила Носоновского поразило мое воображение: ни мудрецы времен Мишны, ни мудрецы периода Талмуда, ни даже Гаоны не имели представления о подлинной структуре иврита, и это при том, что к XI веку евреями была накоплена гигантская гуманитарная культура, в основе которой лежало непрерывное, отточенное, отшлифованное поколениями размышление над текстами. Как же получилось, что ни трехбуквенный корень, ни биньяны не были открыты много ранее?
     Напрашивается и более общий вопрос: а что именно открыл Йегуда Хаюдж? Являются ли биньяны элементом языковой реальности, существуют ли они объективно или, выделяя биньяны и трехсогласный корень, мы всего лишь отдаем дань нашей привычке к упорядочению словесной реальности? Ведь упорядочивать слова можно и по-иному, Михаил Носоновский приводит примеры альтернативных грамматик иврита, в которых трехбуквенный корень остается невостребованным.
     Караимские лингвисты, например, разработали альтернативную грамматику иврита. "В основе классификации глагола у караимских грамматистов лежало понятие мнемонического знака "симана", позволяющего связать огласовку формы прошедшего времени, и огласовку формы повелительного наклонения". И, по-видимому, их грамматика вполне удовлетворительно описывала структуру иврита. Более того, многие крупные современные лингвисты не признают существования трехбуквенного корня.
     Размышления над грамматикой привели нас к специфически философскому вопрошанию: мы открываем истину (различив биньяны в реально существующем языке) или выдумываем ее (переупорядочив слова так, чтобы были видны биньяны)? И какой смысл мы вкладываем в слово "объективно"?
     Постановка вопроса о реальном (или надуманном) существовании трехбуквенного корня и биньянов уходит своими корнями в бездонное философское прошлое, в ней легко узнается средневековый спор о природе универсалий (по-простому: общих понятий, таких как род или вид). Тогда схоласты разделились на две непримиримые группы: реалистов и номиналистов. Реалисты верили в существование универсалий, независимое от функционирования нашего сознания. В некотором смысле универсалии были для них более реальны, чем единичные вещи, подобный способ мыслить восходит к Платону, и отдает на версту крайним мистицизмом. Ярлык "реализм", прилепленный невесть отчего к интеллектуальной школе, в которой обобщенный, "небесный" стул более реален, чем тот, на котором я сейчас сижу, попросту сбивает с толку. Философский реалист убежден в том, что познаются не единичные вещи а их идеальные образы, и для него объективное существование биньянов было бы несомненно.
     Номиналисты (виднейшим из которых был славный Уильям Оккам) уверены прямо в обратном: "познаются вещи, а не формы, порожденные умом; формы эти являются не тем, что познается, а тем, при помощи чего вещи познаются..." Объясняя человеческое познание, Оккам никогда не допускает, что универсалии суть вещи. Оккам, разумеется, не счел бы существование "биньянов" реальным, но сказал бы, что, распределив глаголы по "биньянам", нам удобно изучать язык, и если подобное распределение продуктивно, то так тому и быть, а если ему сыщется более удобная грамматическая альтернатива, так и она хороша.
     Нельзя сказать, что спор между реалистами и номиналистами в современной философии исчерпан (ключевые проблемы философии вообще отличаются живучестью, ничто их не берет). Я надеюсь, читатель не ждет, что ему предложат сейчас интеллектуальный трюк, который положит конец столь почтенной дискуссии. Моя претензия куда скромнее: предложена будет легкая коррекция угла зрения - думается, что представление об объективности универсалий приобрело сегодня некий новый и очень неожиданный оттенок. И оттенок этот придал понятию об объективности компьютер.
     
     
* * *

     Для дальнейшего рассмотрения нам понадобится сформулировать утверждение, занимающее центральное место в теории искусственного интеллекта и называемое тезисом Черча-Тьюринга:
     Предложим, что существует метод, которым разумное существо может разделить числа на два класса. Предположим также, что этот метод приводит к ответу за конечный отрезок времени. Если этот метод может быть сообщен одним разумным существом другому, то существует компьютерная программа, которая даст точно такое же разбиение, как и разумное существо.
     Я сформулировал тезис Черча-Тьюринга в несколько "разгруженном" от математической терминологии виде, желающих ознакомиться с этим странным утверждением поподробнее (а оно того стоит) я отсылаю к книге Дугласа Хофштэдтера "Гедель, Эшер, Бах". Я не хочу сейчас вдаваться и в дискуссию о статусе тезиса Черча-Тьюринга, и обсуждать, может ли он быть получен из иных первых принципов, или же он представляет собою обобщение эмпирического материала. Для нас важно то, что данное утверждение безупречно описывает имеющуюся и уже вполне развитую компьютерную реальность, вспухающую на наших глазах с изумительной скоростью. В общем, пока что серьезных аргументов, ставящих под сомнение тезис Черча-Тьюринга нет. Какое отношение это имеет к ивриту, его трехбуквенному корню и биньянам? - Самое прямое.
     Заставим компьютер заняться классификацией ивритских слов. Если утверждение Черча-Тьюринга верно (в конце концов каждой букве можно сопоставить число), то резонно предположить, что компьютер, озадаченный подобной миссией, переупорядочит их так, что трехбуквенный корень будет выявлен. Компьютер быстро заметит, что существуют слова, содержащие повторяющиеся в определенном порядке буквы, и тем самым доберется если не до вывода, сформулированного Йегудой Хаюджем, то до такой классификации слов, из-под которой будет просвечивать корень. Более того, компьютер, скорее всего, выявит и альтернативные грамматики: караимскую и все прочие. Если мы верим в то, что компьютер более объективен, чем человек, ибо он не связан ни с каким индивидуальным сознанием, то мы приходим к выводу об объективном существовании грамматики Йегуды Хаюджа. Впрочем, и существование караимской грамматики окажется не менее объективным. Все это, разумеется, верно, если под объективным мы договоримся понимать существование, независимое от индивидуального сознания.
     И тогда получается, что спор реалистов с номиналистами приобретает новую окраску: для объективного компьютерного мозга нет разницы между существованием самих слов и грамматических категорий, биньяны для него по крайней мере так же реальны, как и сами слова.
     
     
* * *

     

     "...павловские собаки в клинике, звери в зоопарке и в лесу, пейзажи и радиоприемники, автомобили и женщины ведут себя и выглядят по-разному, в зависимости от того, кто, когда и с каким намерением их наблюдает".
      А.Воронель.
      "Теологические корни научного поиска"

     
     Напрашивающееся подобному ходу мысли возражение вы-глядит так: в конце концов компьютер порожден человеческим разумом - чего ж от него хотеть? Он так или иначе воспроизводит человеческую логику, и можно от него ждать человеческой же классификации символов и знаков. Так что вышеизложенное суесловие попросту тривиально и никакой ясности в проблему универсалий не вносит. Это верно, но между мозгами компьютерными и человеческими есть существенное различие.
     Различие это состоит в том, что машина может не делать побочных наблюдений, в то время как для человека это невозможно. Для компьютера возможна абсолютная ненаблюдательность, а для человека нет. А ведь именно наша наблюдательность и влечет то, что мы называем необъективностью.
     Слово "объективность" нагружено многими смыслами. Среди них не последнее значение имеет изъятость исследователя из наблюдаемой им картины. Объективный наблюдатель - не заинтересован в происходящем, он лишь равнодушно фиксирует видимое, не привнося в описание ничего личного.
     Идея изъятости наблюдателя - нетривиальна. Как заметил Воронель, она вопиюще противоречит нашему повседневному опыту: на той улице, где женщина, проходя, отметит парикмахерскую, лавку и прачечную, мужчина выделит пивную и будку "лото". Представление об объективном и незаинтересованном исследователе - продукт интеллектуальной деятельности греков. Платон прекрасно понимал, что обеспечить существование такого наблюдателя не просто, и выдумал "идеи", то есть такие объекты, которые представляются одинаковыми любому уму. Отсюда и страсть Платона к геометрии. По мнению Платона, рассуждая о кругах и треугольниках, все одинаково, незаинтересованно и объективно представляют себе одно и то же.
     Вера в существование подобного наблюдателя приводит к несколько видоизмененной формулировке тезиса Черча-Тьюринга, гласящей: "На некотором уровне все математики изоморфны друг другу", называемой еще гипотезой Харди. Еще не зная ничего о существовании тезиса Черча-Тьюринга, я сформулировал в "Законе Тождества" утверждение, которое кажется мне эквивалентным гипотезе Харди: "Все математики понимают под словами "да" и "нет" одно и то же".
     Как ни странно, моя формулировка, быть может, имеет большее значение именно для теории искусственного интеллекта, ибо мыследеятельность компьютера и сводится к непрерывному выбору между "да" и "нет", и, быть может, именно потому компьютерное мышление изоморфно мышлению идеального математика.
     Идея изъятости наблюдателя - необычайно богата и плодотворна, до сих пор многие крупные ученые, такие как Юваль Неэман, уверены, что непревзойденным идеалом любой науки служит геометрия Евклида. Эту уверенность должна была поколебать квантовая механика, включившая наблюдателя в общую картину происходящего и, более того, постулирующая его неотделимость от этой картины. Вслед за квантовой механикой и постмодернизм интегрировал наблюдателя в культурную игру, но чары Платона в мире науки пока еще не рассеялись.
     Появление компьютера сдвинуло угол зрения, теперь в нашем распоряжении есть абсолютно равнодушный, незаинтересованный и объективный сторонний наблюдатель. Пример ивритской грамматики, который я привел, быть может, не слишком показателен, ибо слова и их порядок все же представляют собою плод разумной деятельности. Как сказал бы Оккам: они суть термины второй интенции. Но сегодня, после появления дигитальной обработки изображений, компьютер может столь же равнодушно взирать и на самое реальность, преобразуя ее в набор чисел.
     Сейчас научные журналы переполнены статьями, посвященными компьютерному моделированию. Не всегда ясно, как относиться к получаемым результатам, и дело не только в том, что подчас их невозможно проверить, но и в серьезных гносеологических проблемах, связанных с применением искусственных мозгов. Объективны ли получаемые компьютером результаты? Я попытался показать, что появление компьютера изменило сам смысл слова "объективность".
     
     
* * *

     Представление об объективном наблюдателе оказалось плодотворным не только для развития специфически научного знания. По мнению Бертрана Рассела, идея "изъятости" породила и то, что мы сегодня привычно именуем культурой. Для того, чтобы культура стала осознаваемой, нужно выйти из нее, перейти во внешнюю по отношению к ней позицию, занять положение постороннего (такое явление, как ирония, неотделимо от внешнего, остраненного взгляда на вещи). (Г.Соколик, "Об элите и единстве", "Еврейский самиздат", 7, 1975.)
     Приняв все это во внимание, мы поймем, отчего до ХI века еврейские ученые не открыли биньянов. ХI век был эпохой интенсивного знакомства евреев с греческой культурой. Можно спорить, узнали ли евреи о Платоне и Аристотеле от арабов, или наоборот - научили арабов греческой мудрости. Это не важно. Важно, что в это время Платон и Аристотель были в центре внимания интеллектуалов и идеал объективного и незаинтересованного исследующего ума проник в еврейскую мысль. Евреи начали смотреть на себя со стороны, и объективный (в смысле Черча-Тьюринга и Харди) разум немедля разглядел и трехбуквенный корень, и биньяны. Представление о биньянах проникает в иврит на гребне средневекового потока абстракций, о котором мы говорили в нашем предыдущем рассуждении.
     Но вот что уж совсем поразительно: тот, кто знаком со средневековым ивритом, знает, что более поздние классические комментаторы уже писали так, как если бы трехбуквенный корень и биньяны реально существовали, скрупулезно следя за грамматикой. Идеальные грамматические и морфологические конструкты творили (и сотворили) языковую реальность. Вот и ответь на вопрос: существуют на самом деле биньяны или нет?
     
     
     

    
    

 

 


Объявления: