Феликс Гойхман




СТЕНЫ И ВИТРАЖИ
ГРИГОРИЯ РОЗЕНБЕРГА




    
    Признаться, с самого начала я не собирался писать о прозе Григория Розенберга. Из этого не следует, что его произведения оставляют меня равнодушным. Напротив, практически все его тексты, доступные читающей публике, лично я и, уверен, не только я, встречаю с живым интересом. Тем не менее одно дело знакомиться с чьими-то писаниями и совсем другое - попытаться, сосредоточившись на них, свести разрозненные впечатления в некую более или менее связную концепцию. Это требует не только времени и желания, но и определенной "критической массы" прочитанного, способной стать предметом для диалога. Казалось бы, все просто: запасись энным количеством текстов писателя и смело садись за рецензию. Но дело в том, что для полноценной критики масса произведений должна быть действительно "критической". А сколько это в страничном эквиваленте, не знает никто. Можно прочесть целый том и не составить о нем мнения. А можно и после одной страницы оказаться в плену оживших внутри тебя голосов.
    Случай с Григорием Розенбергом осложнен двойственностью его прозы. С одной стороны, это написанные с натуры портреты живописных персонажей, с кем его в ранние годы сводила жизнь, с другой - это тексты, содержащие интригу, то есть цепь событий. И для этого уже недостаточно богатой ассоциативной памяти и хорошо подвешенного пера. Для этого нужно не только воссоздавать, но и создавать сюжетно необходимые элементы, иначе повествование будет фрагментарным, полным неоправданных лакун, трудночитаемым, что недопустимо для популярной литературы. Но если событие выдумано, поступки и реакции людей, втянутых в это событие, тоже следует домыслить. И тут нас подстерегает главная ошибка в отношении автора рассматриваемых текстов. Мы заключаем, что "вспоминать" Григорию проще, чем "выдумывать", именно потому что портретные рассказы типа "Я был в витрине" и "Камеры-обскуры" нам нравятся, а истории типа "Пьяных сосен" и "Мы здесь не первые" оставляют равнодушными. Я намеренно поставил эти две функции в кавычки, так как понятия "выдумывать" и "вспоминать" применительно к писательскому труду вполне условны.
    Писатель, опираясь на прошлое и согласуясь со своим жизненным опытом, "вспоминает" некую концептуальную картину. И напротив, опираясь на некие отвлеченные концепции в соответствии со своим жизненным опытом, он "выдумывает" некое протяженное "прошлое", именуемое интригой. Как мы видим, в данных эмпирических уравнениях совпадают все члены, различается только направление, в котором ведется художественный поиск. Возвращаясь к Григорию, могу сказать, что не вижу тут прямой зависимости. Биографические рассказы ему удаются не потому, что он умеет "вспоминать", а сюжетные не удаются не потому, что "выдумывать" он не умеет. Причина в другом. И причина эта не лежит на поверхности. Понять, в чем она, непросто. Этот момент, кстати, и был тем кустиком крапивы, что заставлял меня помалкивать до поры до времени.
    То есть я говорил Григорию и о его связи с эстетикой и практикой Ю.Олеши, и о том, что художественный номинализм "Зависти" привел того к супрематизму "Ни дня без строчки", к тому, что сам Олеша с присущим ему щадящим южнорусским юмором, называл "лавкой метафор".
    Повторяю, я только догадывался о главной проблеме, но не называл ее, ибо не знал. Теперь, мне кажется, я понял, в чем дело. Решение пришло ко мне после прочтения рассказа "Камера-обскура". Повторяю, рассказ мне понравился, хотя я уже не раз и не два читал подобные вещи. Эпосы из жизни картавых евреев кому-то, быть может, но не мне, набили оскомину. Но сейчас мне бы не хотелось останавливаться на странностях чьей-либо симпатии-антипатии. И утверждения о том, присутствует ли момент открытия в том или ином произведении или его там нет, я отметаю. Подобные гипотезы не могут являться предметом эстетического разбора текста, поскольку субъективны. Мир, который когда-либо существовал, невозможно открыть, как невозможно открыть дом без стен. Можно лишь сравнивать свои впечатления о нем с впечатлениями кого-то другого, а в плане текстуального разбора можно сравнивать тексты с аналогичной тематикой и написанные на одном языке. В отличие от Борхеса, бесконечно раздвигавшего концептуальные горизонты отдельно взятого текста до размеров вселенной и на основании этого сравнивавшего все со всем (взять хоть новеллу "Пьер Менар, автор "Дон-Кихота"), я склонен локализовать вселенную в рамках конкретного текста и продолжать поиск, опираясь лишь на конгениальные объекты. В таком случае мне представляется заманчивым сравнение исследуемого рассказа с каким-нибудь другим произведением того же плана, но принадлежащим другому автору. Я подумал, что в сопоставлении двух различных подходов к аналогичному материалу и проявится искомая истина.
    Я взял рассказ Якова Шехтера "Бабушкины сказки". Действительно, общего в выбранных образцах немало. И у Григория, и у Якова действие разворачивается в старой Одессе, и у того, и у другого эпические рамки сужены до пределов клана (семья, двор), и у того, и у другого герои - старые евреи, для которых русский язык - неродной, личности цельные, крупные, к сожалению, почти исчезнувшие с лица земли не только персонально, но и как вид. И у того, и у другого действие ведется от лица потомка или позднего свидетеля. В любом случае действие, пропущенное через сознание повествователя, разворачивается ретроспективно. Попадаются там даже текстовые совпадения. Цитирую Григория:
    "Потом, став взрослым, я заглянул как-то в наше парадное, где давно уже жили совсем другие люди... На самом верху лестницы, под перилами верхней площадки я различил черные потеки, почти совсем слившиеся с многолетней грязью. Вряд ли кто-нибудь, кроме меня, помнил, что это след кровавого финала карьеры местной порнозвезды".
    Цитирую Якова:
    "Утром Мишка устало повалился в темную глубину кареты, извозчик заботливо поднял верх, и застоявшиеся лошади, взяв с места в карьер, задели ступицей правого колеса чугунную тумбу у входа. Глубокая царапина, уже едва заметная под наслоениями краски, видна до сих пор".
    Тут не важно, что в одном случае речь идет о крови, пролитой во время оно местной порнозвездой, а в другом - о царапине на тумбе возле ворот. Главное, что обе эти детали даны как некое ретроспективное, скрытое от новых поколений свидетельство реальности событий, а также причастности рассказчика к ним.
    Были и различия. И самое заметное из них - мировоззренческая специфика авторского взгляда. Признаться, мне по-человечески милее утерянный рай Григория, чем наследуемый, данный как неотъемлемая опция, рай Якова. Что я имею в виду? Ну например, матерчатую куклу матери повествователя в "Бабушкиных сказках", куклу, которая спасла жизнь всей его семье во время эвакуации и которую, спустя годы, сжимает его спящая дочь жаркой израильской ночью. Другими словами, я не верю пасьянсам, которые всегда сходятся. Я не утверждаю, что такого не может быть. Бывает, но это исключение из правила в наше экзистенциальное время. Благодаря голливудскому ширпотребу мне видится некая рецептурность в такого рода симметричных былинах. К слову, и Григорию, увы, не чужды рецептурные ходы. Приведенная цитата демонстрирует именно это свойство нашего автора.
    Главное же достоинство, замеченное мной в рассказе Якова, это особая связность. То есть события вытекают в его тексте одно из другого, образуя некое нерасторжимое художественное пространство. Другими словами, повествование у Якова носит одновременно и спонтанный, и преднамеренный характер. И это свидетельствует для меня о большом писательском мастерстве Шехтера. И пускай он проигрывает Розенбергу в художественной выразительности образов, и в органичной экспрессивности некоторых сцен. Мастерски сработанная композиция, уместное слово, оброненное как бы случайно, дарит тексту и второй, и третий планы и делает его занимательным. К счастью, образы Григория таковы, что их не надо заставлять работать. К примеру, можно взять историю о том, как Шулемович резал петуха. Однако подлинная проза начинается не со сцен и образов, она начинается со связности, с силы, которая заставляет читателя перевернуть страницу.
    Вот ключевой момент в творчестве Григория - недостаток связности, делающей несколько страниц одним целым. События у него даны в произвольном порядке. Их право присутствовать в тексте спорно, не потому, что они пусты, а потому, что в необходимости и достаточности их автор нас не убедил. Отсюда и возникают символы типа камеры-обскуры или витрины с движущимися музыкантами. Автор как бы чувствует, что все хорошо, но целого нет, и он компенсирует этот дефицит надуманными по сути, но кажущимися концептуально значимыми реалиями. На самом деле их необходимость недостаточна и их достаточность не необходима. Связность нельзя имитировать или навязать повествованию. Как бы мы ни старались, оно будет напоминать "ассорти", перевязанное концептуальной ленточкой. Необходимое и достаточное - это критерии, присущие не только математической логике, это, по-моему, основополагающий принцип любой прозы. Причем слабость этой позиции у Григория ведет не только к читательской недооценке его произведений, но и к недожатости некоторых моментов. Для примера возьму эпизод, где мадам Бритва приходит разбираться к бабушке рассказчика по поводу предполагаемой измены Шулемовича.
    "Мадам Бритва тяжело проходит к стулу, зачем-то передвигает его немножко в сторону и, кряхтя, садится. У нее на голове пуховый платок, и она сидит, как бы не раздеваясь. Ненадолго, мол".
    Чего тут не хватает, на мой взгляд? Неснятый платок - это очень важная и точная деталь, найденная автором, но толкуется она им усеченно. Неснятый платок - это, прежде всего, ненарочитая спешка героини. Это прежде всего - знак дистанции. Где, а не когда. Где не снимают головной убор? На улице, в любом общественном месте, в бюрократических инстанциях. В гостях, по правилам этикета, головной убор принято снимать. Это вежливость по отношению к хозяевам. То, что мадам Бритва не сняла платок, говорит не о том, что она спешит, а о том, что отношения с оппонентом переходят из разряда приятельских в разряд официальных. Все вышесказанное допустимо, если автор не оговорил заранее религиозность мадам Бритвы, если же он это оговорит, то неснятый платок уже не скажет ни о чем, кроме ее принадлежности к иудаизму.
    Но это частности, а я говорю о главном. Мы худо-бедно созидаем витраж, картину, и, целокупная, она живет. Как написал когда-то Николай Заболоцкий:
    
    "И подобье цветка в старой книге моей шевельнулось
    Так, что сердце мое шевельнулось навстречу ему".
    
    Вот почему компактные "одесские" вещи Григорию удаются, а истории с продолжением - нет. Автор знает жизнь в Крыму или на европейском севере России не хуже, чем жизнь в Одессе, но основополагающим принципом таких историй является их тотальная связность. Увы, именно этого пока недостает нашему уважаемому рассказчику.
    
    

    
    

 

 


Объявления: