Виктор Голков
ПРИМИРИТЬ НЕПРИМИРИМОЕ
Передо мной еще одна книга стихов, изданная в Израиле на русском языке. Здесь этим никого уже не удивишь, хотя по-русски мало кто читает, исключая старичков-пенсионеров, исправно посещающих как бы осененные траурной тенью литературные вечера. И впрямь поэзия с поэтами, но практически без читателя, с легкостью втискивается заживо в траурную рамку. И пахнет ладаном, и тишина вокруг почти похоронная.
"...Но Ярославна все-таки тоскует в урочный час на каменной стене..." Да, тоскует, как прежде, несчастная княгиня Ярославна, тогда как в нашей западно-восточной, библейско-механизированной и сражающейся за физическое выживание Палестине до сих пор не вымерла обыкновенная русская, а не какая-то там русскоязычная поэзия. Книга "Среди земли" вышла из-под пера русского поэта, хотя с безусловно неславянской и несколько даже варварской фамилией Сельц.
Спросите, какое значение имеет имя, когда речь идет о Музе? Отвечаю: не большее, скажем, чем запись в паспорте, где-нибудь в районе пятой графы. Когда же мы находимся в Израиле, то парадоксальным образом отпадает необходимость со скрежетом зубовным возвещать всем и каждому о вымученном своем еврействе, тяга к чему непосредственно после выхода из самолета компании "Эль-Аль" подозрительно напоминает знаменитое желание нехорошо отозваться о пресловутых буржуазных происках. И, напротив, возникает возможность (быть может, уникальная) признаться самому себе и всем вокруг в своей русскости, кто и под каким углом на это дело ни посмотрел бы.
Евгений Сельц подтверждает это право всем складом своей поэтической речи, а выражаясь шире, своего мироощущения. Поскольку русская поэтическая традиция до последнего времени считалась традицией духовной, то мало что тут по существу зависит от ведущихся поэтом поисков в области пластической формы. Изящество и тонкая лексическая структура стиха не становятся у него самодовлеющими, уводя в сферу искусства для искусства, а способствуют всего лишь более полной самореализации и раскрытию начала исповедального, внутреннего и сущностного.
В принципе именно эти качества Сельца делают его в какой-то мере "белой вороной", и притом вовсе не только в сегодняшнем литературном Израиле, а и в общем потоке того, что хочет (имея или не имея на это соответствующее право) называться русской поэзией. Увы, в пестрой, крикливой, полубазарной толчее поэтов, поэтиков и поэтишек слишком часто и выпукло проступает известный принцип - всё на продажу.
Всё ли? Внутреннее достоинство книги Сельца убеждает в обратном. Человеческий облик поэта, устойчивость позиции, способной противостоять напору окололитературного торгашества, говорят сами за себя.
Формально подходя, Евгений Сельц мог бы быть причислен к апологетам покойного Иосифа Бродского. На такую мысль наталкивает внешняя архитектура многих стихотворений сборника. Но влияние Бродского только внешним сходством и ограничивается, так как внутренне по чувству и темпераменту разница диаметральна: вместо суховатого космополитизма Бродского мы находим у Сельца нечто вполне живое и в основе - ностальгическое. Можно в миллионный раз пробубнить о лирическом эстетизме как о вершине творчества, но, снова возвращаясь к Случевскому, вспомним, что поэзия - это плач Ярославны, исконное естественное чувство, которое нельзя подменить ни развратной свободой по-лимоновски, ни шахматно-холодными, тонко рассчитанными умственными экзерсисами. Понятно, что наше время поэзии не благоприятствует. Мир машин и порожденное им сужение сознания меньше всего способны ужиться с поэтическим видением, с философским рефлектирующим мышлением. Тем сильнее ностальгия по утерянному раю, по уравновешенной вселенной с ее бесконечным снежным простором, где ничего не стоит затеряться в белой пушистой тишине, ощутить свое братство с безмолвной нетронутой равниной. Похоже, воспоминание о краях, где родился и откуда приехал Евгений Сельц, вступает как бы в некое бессознательное противостояние с природой той страны, где он обитает в настоящую минуту. Теснота Палестины и сибирская географически беспредельная воля образуют как бы некоторый логический антагонизм, выявляющий неспособность мозга примирить эти несовместимые противоположности. Из этого, вероятно, проистекают истоки жестокого неприятия реальности, то и дело проступающего в стихах Сельца. При этом аналитическое мастерство, свойственное поэту, мне далеко не всегда представляется органически соответствующим его человеческому опыту.
По-моему, он, как и многие из нас, оказывается в плену противоречия, когда мучительные ощущения эмиграции искажают смысл и историческую ценность происходящего вокруг. Евгений Сельц, создавший яркие лирические образцы трагического невживания человека в новую среду, оказывается не в силах подняться над суетой и мелочностью окружающего мира, которые вовсе не суть творящегося у нас на глазах действа, а скорее всего лишь тонкий и поверхностный слой. Ибо соотношение глобальных проблем в точке, где волей судьбы нам довелось оказаться, копирует все человечество в миниатюре и наверняка куда более всечеловечно, чем мир, из которого мы вышли. И, даже не любя, это следовало бы признать.
Впрочем, здесь не место упрекать поэта за недостаток у него исторического зрения, ибо общепринято, что без субъективизма литература вообще перестала бы существовать, поскольку общечеловеческий, внеисторический, наднациональный, внерелигиозный взгляд на вещи в принципе уничтожает творчество. Ведь сказано, что все мы состоим из своих несовершенств. Потому пристрастность Евгения Сельца в творческом плане понятна и объяснима, чего не могу сказать в отношении его взглядов, какие он не раз печатно высказывал, и притом не только в поэтической форме.
В целом, завершая этот краткий разговор о книге "Среди земли", мне хочется еще раз обратить внимание на то, что перед нами очевидно нетривиальное явление, как в сильных, так и в слабых своих ипостасях, что, собственно, только и может предоставить творчеству определенный шанс на долголетие.
 
 
Объявления: