Михаил Юдсон


ДНЕВНИК УСТАЛОГО КОЛОБКА


Отрывок из книги "Лестница на шкаф"


"Давно, усталый раб, замыслил я побег...
А.С.Пушкин


В начале, или Врата Овира.


"- Как мне попасть в дом? - повторила Алиса погромче.
- А стоит ли туда попадать? - сказал Лягушонок. - Вот в чем вопрос".
Л.Кэрролл

"Куда ты стремишься? - рек коннику книжник".
Уистен Хью Оден


21 апреля, понедельник
     Обычно я просыпаюсь легко. Меня, как кого-то из джеромовской Троицы, достаточно разок-другой хорошенько пихнуть веслом - и я уже на ногах.
     А нынче ни свет ни заря на меня набросились со всех сторон. Сначала за стеной ожил телевизор - щелкнув, включился, изверг, и сразу вкрадчиво зашипел: "Бандерлоги, хлопцы! Хорошо ли вам слыш-ш-шно?!" - то ли всенощное бдение транслировали, не могли уняться, то ли сосед Рабиндранат крутил любимые былины - вид древних джунглей с утра заряжал энергией, готовил к выходу за дверь, в жуткое наружу.
     Потом нижний соседушка Юмжагин пришел в движение - запрыгал по жилищу, принялся метать топор в потолок, разминаясь.
     И тут же раздался стук в дверь (так судьба, утверждают, так, так...). Я осторожно прокрался в прихожую. Дверь у меня неоднократно выламывали: однажды по ошибке - бухие грибники обмишурились, вроде у них на малине такая же ободранная и сучковатая (после ломки, поостыв, даже извинялись); другой раз ночные патрули - на спор, сапожищем с разбегу - "Кто не спрятался?!" А как-то, помню, совсем уж поутру... какие-то... ранние христиане...
     Последний раз дверь навесили вверх ногами, глазок оказался у пола и к нему стало удобно подползать на четвереньках. Смотришь всегда с интересом, ожидая наконец-то узреть, облизываясь, стройные голые нежные ножки, круглые коленки. Но раз за разом отплевываешься - то смазные сапоги и поддевка квартального охотнорядца, наносящего дежурный визит, то ряса старшего по подъезду, выгоняющего на расчистку домовых свинарен.
     Сегодня наблюдался какой-то неопределенный плащ, какой-то брезент колыхался. На всякий случай я поскребся с разбегу в дверь, заразительно похохотал симбирской гиеной (многие держат), потом закричал, как бы отгоняя домашнюю зверюгу: "Брысь, брысь, Вовка!", с грохотом откинул засовы, приоткрыл щель и выглянул. Небольшая неопасная бабка в замызганной плащ-палатке топталась на площадке. Судя по толстой сумке на ремне и ржавому велосипеду, который она взгромоздила за собой на третий этаж, - почтальонша. Бабка, отдуваясь, достала квиток и принялась разбирать написанное:
     - Улица Миклу-ха-Маклая, скотландского яврея, правильно... Домина 503, обитель 90, здеся...
     Тут она, запинаясь, выговорила по слогам:
     - Юд-штейн-ман-сон, что ли ча? Язык сломаешь с вами... Илья Борисович?
     - Да.
     - Пляшите!
     Делать нечего. Я засунул большие пальцы в прорези жилетки и заплясал присущее.
     - Достаточно, - сказала бабка. - Вы и есть, вижу.
     Она извлекла из сумки плотный пакет, завернутый в клеенку, и вручила мне.
     Я с благодарностью подал ей медный грош, она сунула его куда-то за пазуху и побрела вниз по лестнице, громыхая подпрыгивающим велосипедом.
     А я вернулся в свою крепостцу, с трепетом вскрыл толстый, крепко зашитый нитками пакет и извлек пачку разноцветных листов. Белый - главный, с печатями - лист гласил:
     "Добрый господин! Узник! В этот знаменательный день, на исходе празднеств и торжеств, мы рады сообщить вам, что власти Великой Германии предоставляют вам право постоянного проживания на всем готовом. Приезжайте, Ей-Богу! Для получения вечной визы вам надлежит явиться в наш Консулят, имея при себе смену белья, ложку, кружку и заграничный паспорт".
     В других листах была уже конкретика: "Планета - Земля, земля - Бавария, город - Нюрнберг, адресок - Фейхтвангерштрассе, 33..."
     Заранее строго запрещалось являться нагим и босым, слоняться под окнами и приводить с собой домашний скот.
     "У ворот Нюрнберга сидит прокаженный нищий и ждет. Он ждет тебя", - сразу радостно забубнило в головизне.
     Гм, искушение... Это будет тебе дорога к Пуст-Озеру, а Заманиловки никакой нет... Я, право, на месте барыни просто взяла бы да уехала в Штутгарт... Ведь недаром в утопическом будущем Израиле - "Альтнойланде" Теодора Герцля - все говорят на немецком.
     Вечный в наших палестинах, родимых равелинах вопрос: и что делать? Там: влачить, христарадничать, сотрудничать в газете "Беднота"? Тут: проскрипционные списки по домоуправлениям давно разосланы, крестики мелом на дверях обновлены, вагонетки в мерзлоту и те, говорят, подогнаны, ждут...
     "Ехать, ехать вдаль, надолго, непременно ехать!" - как призывал один опытнейший эмигрант. Натянуть башлык на картуз и поручить себя провидению! Тем паче плакать, сидя на полу, по мне некому. Я одинок, увы (ура?), и сам стираю свой хитон.
    
     Из баллад о заграничном паспорте хорошо известно, что на поиски его отправляются в Овир. Все Овиры с некоторых пор располагаются в подвалах всех домов (как некогда - на чердаках). Обретение паспорта, или, как в Овире говорят, - добыча, дело трудоемкое.
     Сказано же: "Врата Овира мрачны и замкнуты". Облы, узорны... Не лаяй, не кусаяй...
     Пошел в подвал. Овир закрыт на заутреню. Узкая каменная лестница, ведущая вниз, была основательно истоптана грязными башмаками - чувствовалась, ох, чувствовалась когтистая лапа Неотвратимости. Сырость, решетки. Так, вообще, чистенько. Народу немного, но есть. Я занял очередь, дождался следующего, объяснил, что у меня тесто подходит, и побежал домой греться. Скоро снова пойду.
     Ходил. Овир закрыт на уборку.
     Наконец-то - открылась лавочка! Чинно ожидаем в посыпанном хлоркой коридорчике на стульях вдоль стены. За дверь, обшитую стеганым коричневым дерматином, вызывают по одному. Сидящий рядом со мной мужичонка - низенький, рыжеватый, рябоватый, лысоватый (в общем, типичный мастеровой, ходивший под знаменем Башмачкина) - ныл и кряхтел, что вот собирается он в Соединенное Королевство, есть у него задумка - переписывать Островную энциклопедию своими словами, да боится, в ихнем офисе начнут под килем протягивать, скажут - осади назад, официальная формулировка: "На ваше лицо аглицких бритов нет".
     - Не впустят и не подкопаешься - что мы, рыжие? - сумрачно вступила в разговор очередь.
     - В каждом видят беглого сипая... С зашитым в шапке письмом Григория товарищам...
     - Да не больно и надо. У них там, пишут, хрислам и сухой закон.
     - Бардак да кабак! - смачно сплюнул кто-то под ноги. - Жемчужина у моря!
     - А на Русь гадят, дизраэли, давно отмечено...
     - То-то я гляжу... Просвещенные мореплаватели!
     На стенах в коридорчике имелись инструкции, учащие, как заполнять анкету для скромного временного загранпаспорта и для желанного Пашпорта на Вечную Носку, то есть для отъезда на постоянное теплое местечко жительства. Также разъяснялось, что вот, оглоеды, ежели кто продаст мать родную, рванет с концами, а потом вдруг решит вернуться на родное пепелище - пожалуйста, господа, все простим, вот образец для податия соответствующей челобитной. И там же висел плакатик: "Кричали и плакали на корабле, им вторили с берега, и все это сливалось в надрывающий душу стон. Тут только я понял, что это корабль с ссыльными, осужденными плыть в американские колонии. Р.Стивенсон".
     Дошел черед и до меня. Я пхнул брюхом забухшую дверь и вошел. За столом в дальнем углу сидели, как мне, слабовидящему, показалось, Бабушка и Красная Шапочка. Подойдя поближе, я обнаружил, что Шапочка была юная, круглолицая и носила погоны старшего прапорщика. А вот Бабушка оказалась знакомой уже бабкой-почтальоншей! Все в той же плащ-палатке она хмуро громоздилась рядом, вытянув из-под стола ножищи в кирзачах-гуанодавах, заляпанных подъездным навозом. Оробев, я затоптался посреди залы.
     Шапочка грациозно вышла из-за стола - ладные полусапожки, юбочка до колен, полевая сумочка через чудесное плечо (а в ней - явные пирожки! Ну и села бы мне на пенек...)
     - Уезжать зашли? Надумали? - ласково спросила прекрасная овирщица.
     Она непринужденно взяла меня под руку и подвела к столу.
     - А-а! Очухался? Дотумкал? Пришкандыбал? Напекло? - удовлетворенно процедила бабка, угрюмо покачивая головой.
     Я испуганно молчал.
     - Не хотите с нами разговаривать? Вас кто-нибудь обидел? - деликатно вопрошала Шапочка.
     - Плетей дать ему - враз заговорит! - пренебрежительно бросила бабка.
     - Вы наслушались злых, нехороших людей, - горячо говорила Красная, поглаживая меня по шерстистой лапе. - А у нас довольно давно уже в железа не заковывают, всем вольную дали, вам разве Манифест по дворам не читали? Сейчас требуется только разрешение от соседей, что они не имеют к вам претензий, потом сниметесь с учета в военкомате и выпишетесь в домоуправлении, заполните анкеты в двух экземплярах, приложите шесть фотографий альбомного образца, припасете пошлину и все это добро доставите к нам. И мы вам сразу по истечении отведенного срока выдадим паспорт, видите, как хорошо...
     - Ну, хватит нитки на нос мотать! - свирепо заорала бабка. - Аггел Джойнта! Сделал дело, подточил святыни - и домой, в Абвер?!
     Она легким движением сбросила с плеч брезентовый плащ - пуще прежнего старуха вздурилась! - и предо мною, пораженным, заблистал золотым шитьем мундир штабс-ротмистра Отдельного корпуса Овира.
     - Вот вам бланки анкеты, - деловито сказала добрая фея-Шапочка. - С вас трояк, если можно, без сдачи. Спасибо... Знаете, как заполнять?
     - Там же русским по белому написано! - с ненавистью застонала карга-ротмистр. - У тебя русские в роду были? Нерусский, что ли?
     - Вы в коридоре хорошенько изучите, где крестик ставить, где прочерк, ладно? - улыбнулась юница.
     Тут ей попала в глаз соринка, она принялась тереть глазик. Я было взметнулся - набоко-ковским ко-кобелем - выгрызть, вылизать слизистую! Однако бабка строго рявкнула что-то среднее между "Кругом!" и "К ноге!" - и поджавши... несолоно хлебавши... уполз я...
     В коридоре я, конечно, задерживаться не стал - сколько этих анкет на моей памяти поперебывало (чего там заполнять - спин у меня, как у всех, ну там четность, странность, время жизни... Секундное дело!) А двинулся я, побежал собирать бумажки - занятие, тоже знакомое сызмальства, еще в летнем детстве, в скаутско-приходском лагере приучали нас, малолетних, собирать бумажки вокруг корпуса.
     Итак, сначала поскребем по суседям! Сосед Рабиндранат Сбокуживущий пробирался к двери на мой стук сквозь звенящие заросли пустых бутылок, крича: "Иду-у! Вот, отворю перед тобою дверь и никто не сможет затворить ее!"
     - Здра-авствуй, человеческий детеныш...
     - Слышь, Дрон, тут такая шунья-мунья... - начал я скороговоркой (главное - не дать Дрюне закурлыкать: "Карма, она действие оказывает... Кругом себя оправдывает!").
     - Да я, в принципе, знаю твои дела, - задумчиво сказал Рабиндранат, почесывая босой ногой спину. - Претензии? Да ты вообще-то вел себя хорошо... Бутылки, правда, после использования не всегда аккуратно за дверь выставлял, да удавалось спасать их потом на свалке. От неведенья все! Пошли, да поможешь мешок до пункта дотащить, очистишься...
     Заручившись моим согласием, Рабиндранат отправился надевать тапочки и собирать мешок с тарой (она у него, скопившись, уже выползала из комнаты, как вечный хлеб). А я спустился на этаж ниже, откинул полог из шкур, прикрывающий вход, и вступил в жилище Юмжагина. Как раз из туалета, грызя съедобный корень, вылез сам Юмжагин, почесал свои спутанные черные космы, гневно пощелкал выключателем олгой-хорхоя, плюнул и раздраженно засопел:
     - Вот, полюбуйтесь, Илья Борисович, как всегда - огонь умер! Воды же со вчерашнего утра нет. А стул-то не ждет! Под стол ходить прикажете?!.
     Я поздоровался московским присловьем:
     - Зима здорова!
     - Холод большой, - кивнул Юмжагин.
     Пока я излагал дело, Юм терпеливо слушал, узенькие глазки на лунообразном лице непроницаемо помаргивали.
     - Вызов пришлете? - внезапно спросил он. - Припру к вам в киббуц ишачить, собирать сладкие баккуроты.
     - Не туда еду, - объяснил я.
     - Ну, тогда навоз у бауера месить. Тачку пригоню, - мигом сориентировался нижний сосед.
     Он взял у меня бланк, в графе "Претензии" вывел иероглиф "Дань сдан", и вложил мне в шапку заранее заготовленный ярлык со своими данными для вызова.
     - Буду ждать, - обнадежил он с лукавым, добродушным, всем на Руси осточертевшим (за столько-то лет!) прищуром. - А то сам нежданный нагряну! В Европах-то я не был, не дошел.
     ...Ухая и оскальзываясь, волокли мы позвякивающий мешок по мерзлому насту. Моросил мелкий колючий снег. Рабиндранат в тапках на босу ногу производил печальное впечатление...
     - Аж дух захватывает! - сказал я ему.
     - Дух не стынет, - кротко возразил Рабиндранат. - А в нем-то все и дело! Вот, бревно на снегу - и ты легко, косолапо по нему пробегаешь. А возьми это же бревно над пропастью, мостик как бы Кроля Людовика Святого - и мы, впав в коллапс, запланированно проваливаемся (и потом долго еще ошеломленно отряхиваемся), ибо кролики мы, это еще братец Юнипер приметил, а ведь просто надо собраться с духом в связку, взять себя в руки, а бревно в хобот...
     За занесенными снегом развалинами капища "Витязь" ("Слава Тебе, Господи, что ты искоренил этот дом идолов"), под белокаменными стенами чудом сохранившейся "Диеты" ("Слава Те, Го, что Ты длишь свой гнев над злыднями") притулилась яранга, где принимали стеклотару. Возле нее виднелось немало груженых нарт. Хриплый лай псов, отчаянные крики чаек над близлежащей помойкой, дикие вопли лезущих без очереди и изгоняемых людишек - далеко разносились в морозном воздухе.
     Рабиндраната здесь слишком хорошо знали. Все тотчас обратили к нему свои отмеченные экономией мышления лица - с выбитыми передними зубами, гнилыми обрывками веревки на шее, хорошо разработанными кадыками. Алчущие сдать пустопорожнее и махом налить зенки - затихли, какой-то отключившийся старец все просил, чтобы ему помогли приподняться и узреть Яво.
     - Драный явился!.. Драный! - уважительно прокатилось по рядам.
     - Свами с нами!
     - С нами, як с тибетскими братами!
     Рабиндранат сел на снег и принялся извлекать из мешка бутылки и расставлять их перед собой, ге-ге, образуя сложный замысловатый узор, во-во, что выглядело, как некая тайная, да-да, доведенная до виртуозности игра. Бутылки были все чистые, омытые. Некоторые сосуды он неярко раскрасил, в иные вставил стебли растений. К нему стали подходить по очереди, и он оделял каждого бутылкой, сообразуясь с человеком, - кому редкостного зеленого стекла с дымчатым отливом, а кому и просто с немножко отбитым горлышком, зазубренными краями, мол - "пес, лижущий пилу, пьет собственную кровь"...
     Мне, мыкавшемуся неприкаянно поодаль, Рабиндранат, сжалившись, нарисовал в углу бланка солнышко (по-своему, по-санскритскому) - отпустил на свободу, значит.
    
     Хорошо-с. Скитальцем пойду я теперь по земле с моим посохом. Следующая забота у нас такая - военкомат. Бе-егом, арш!...
     Серый бетонный куб военкомата стоял на пустыре, где улочка Маклая плавно переходила в Берег Миклухи - когда-то там высились бушменские университетские поселения, стучали там-тамы, кипели кум-кумы, бурлила жизнь (до сих пор под снегом находят столь крупные яйца, что каков же тогда был эпиорнис - можно себе представить), а сейчас лишь мела поземка у железных ворот. Я проник внутрь, в тепло. Дежурный по военкомату, белобрысый есаул, сидел на лавочке у входа-вертушки и стругал шашку. Я сказал, что уезжаю и хочу сняться с учета. Есаул доброжелательно объяснил, что их благородие обедают, так что надо обождать.
     - В Ташкент едете, конечно? На паровозе? - спросил он вежливо. - Маленько покушать урюк - и цурюк?
     Я вздохнул неопределенно (акум-простота!) и уселся рядом. В подобных заведениях - мобилизационных чумах, сборных пунктах, гарнизонных инквизициях - всегда приходилось долго ждать.
     Есаул, стругая, тянул задумчиво:
    
     Шпацирен, шпацирен,
     Зольдат унд официрен,
     Гуля-я-яй, казачий дон...
    
     На груди его позвякивали вырезанные из консервных банок кресты "За взятие Степана и Флора", "За освобождение негра Джима" - стреляный, значит, гусь!
     Тут снаружи снег заскрипел под полозьями, хлопнула дверца возка и вошел военком.
     Есаул, стряхивая стружку, поспешно нырнул под лавку и, закрывая голову руками, отчаянно закричал:
     - Ложись, смир-на!
     - Нишкни, - успокоил его военком, высокий степенный мужчина крепкого сложения. Значительное лицо, шинель на песцах.
     - Противогаз заштопал? - спросил он у есаула. И укорил: - А хренотенью занимаешься...
     Мы с военкомом потопали в его кабинет - он впереди, я, поспевая, бочком, бочком, чтоб не затоптали. По длиннющим коридорам, бойко постукивая коваными каблучками, сновали грудастые девки-регулировщицы с папками. Допризывники, проходящие комиссию, прикрывая срам, перебегали из кабинета в кабинет. Кучковались в углах угрюмые, дочерна загорелые на склонах ледников, участники последнего Крестового Похода - в сбитых на ухо беретах, пятнистых маскхалатах - грызли макуху, поплевывали - пришли за очередной жалкой юбилейной щепкой от гроба Господня. Толпились старички-ветераны, явившиеся получать бархатные подушечки под ордена. Запахи Прощеной Пехоты, конопляного масла, крепкий смачный военкомат, крики: "В котором году?", "Которого полка?"...
     Наконец входим в большую просторную обитель отчетливо блиндажных очертаний. Я по всей форме представился и испросил разрешения обратиться. Когда я кончил докладывать, Отец Солдатам поинтересовался:
     - Обедали? Шрапнель сегодня хор-роша, рассыпчатая! И тушенка отменная, нежилистая. Компот, правда, подкачал - костистый...
     Он задумался:
     - Значит, в самое логово перебрасывают? Май, значит, встретишь в Берлине?
     Военком полез под дощатые нары, застеленные шинелью, достал флягу и бумажные стаканчики. Разлил из фляжки:
     - Давай! "По сто грамм - и на Курфюрстендам!" - как говаривал священник у нас в полку. Боевой поп!
     Мы испили. Сказывали, сказывали мне старослужащие ребята, что военкомы пьют амброзию, не верил я, а зря. Сушит только сильно.
     - Ведь что врезалось в память, - заговорил военком, выковыривая из зубов застрявший кусочек стаканчика, - широченные витрины магазинов на первых этажах домов - и все разбиты! Вдребезги. Естественно, шли бои за каждый дом. Постепенно образовался у меня металлический ящик бритвенных лезвий "Альберих". Да-а, тебе не понять, что это было по тем временам... Помню, прибегает мой наводчик Васька Чуркин: "Товарищ поручик! - кричит. - Там фрицы в метро! И на всех - "котлы", бочата!"
     Военком любовно посмотрел на свисающий у него с руки старинный часовой механизм с неугасимо светящимся циферблатом.
     - А потом?
     - Потом нелепейшее ранение в мягкие ткани, попал в госпиталь, и свои же ребята в обозе все потырили, растащили. Время было суровое, - сухо закончил военком.
     На стене за его спиной строго серел плакат "Выдай казаку носки!" Там же висела карта полушарий, на которой Область Всевеликого войска Донского занимала чего-то очень много места, охватывая не только, скажем, Москву с городками, но и почему-то гирла бассейна Амазонки.
     Воинский начальник, перехватив мой дивящийся взгляд, тоже посмотрел на карту, почесал ногтем за ухом и крякнул:
     - Эх, младший по званию, все мы немного того, фру-фру... В смысле - казаки. Иногда за день так намаешься, что руки-ноги из стремени забудешь вытащить.
     Он вздохнул и пояснил:
     - Вот ты, к примеру, казак бердичевский, или же - иерусалимский. Есаул, что при дверях, - ямало-немецкий. Несть ария и иудея. Да-а... Так что, с учета тебя снять? Ну давай свою книжку нижнего чина.
     Военком взял у меня потрепанный военный билет, выдрал оттуда все листы, красную липкую обложку уважительно ("В чем это она у тебя?") бросил мне обратно и предложил: "Ну, по единой" и, опорожняя, потряхивая флягу, наполнил стаканчики.
     Мы спели псалмы "В далекий край товарищ улетает", "Едут, едут по Берлину наши казаки", вручен был мне памятный "Набор уезжающего бойца" (вышитый кисет, варежки с одним пальцем, старинный томик Эренбурга), после чего мы торжественно прошествовали к выходу.
     Обняв за плечи, военком вывел меня за порог, прощально перекрестил, спихнул с крыльца и до-олго еще палил вслед из "вальтера" поверх головы, пока я петлял по сугробам...
     В центре нашего двора, возле детской площадки с вырезанными из дерева скульптурами сказочных персонажей с крючковатыми носами и загребущими лапами, исстари раскинулись шатры Домоуправления. С нашей домоуправшей Гюрзой Джалябовной мы были добрые знакомцы. На утреннем обходе, когда, открыв дверь своим ключом, она вваливалась ко мне со своей вечно пьяной свитой сантехников-электриков, и присаживалась на мою кровать, отпихнув горшочек с ночной мочой, - мы беседовали о том, какая из методик тейлоризации Руси все ж таки продуктивнее ("Где сарт прошел, там жиду делать нечего?"), важна ли вежливость при соковыжимании и потогонии, рассуждали, что мясо белых братьев лучше не жарить, а провяливать, нарезав ремнями... Иногда, в пылу спора, в солидной домоуправше проклевывалась бывшая дворничиха-отчаюга Гуля, ходившая с рогатиной на мангусту, и тогда неслось: "Поганой метлой!.. Сорную траву!.. Щас живо Батуханова вызову, насидишься под помостом!"
     Люди свиты, напоминающие капричос, галдели и поддакивали. После их ухода обязательно чего-то не хватало - или прокладку из крана сопрут, или лампочку выкрутят, а бывало и коврик из прихожей утащат. Кисмет!
     В кабинет Гюрзы Джалябовны надо было заходить на карачках, пролезая сквозь ярмо. Ключница наша сидела на пыльной кошме, под лозунгом "Православие. Домоуправление. Народность", и сушила ичиги свои у самовара.
     - А-а, д. 503, кв. 90! Слышала, покидать нас надумали? - спросила она оживленно. - Поздравляю! На запасную нору? Мудрое решение для вас и для всего вашего клубка в целом. Алтын-копф!
     Она спустила со лба очки, хорошенько зацепила их за дряблые уши с погремушками и не спеша извлекла откуда-то из-под себя толстенную домовую книгу в гладкой блестящей коже. Поплевав на пальцы, Гюрза Джалябовна принялась перелистывать засаленные страницы:
     - Та-ак, Чертаново, Беляево, Неурожайка тож... Посмотрим, посмотрим... Ага. Ну что ж, платили, отмечено, исправно, недоимок за вами нет, квитанции нанизаны. На сходах не отмалчивались, выступали, причем выбирая выражения - без излишней картавости. Слободских ходили бить... Похвально! Если в кране нет воды, слесарей всуе не вызывали - удовлетворялись естественным объяснением. Достойно!.. Ладно, что с вами делать, Дом вас отпускает.
     Она взяла вставочку, окунула в непроливайку, сняла ногтями с перышка какую-то бяку и принялась заполнять листок убытия в дальнее небытие. Потом пододвинула к себе мой поношенный внутренний паспорт, раскрыла на страничке регистрации прописки-выписки и медленно, маленькими буковками, высунув от старания чуть раздвоенный язык, вывела: "Прощай, и ежли навсегда, то навсегда прощай", оттиснула свою печатку, промакнула, посыпав песком, полюбовалась и вручила документики мне.
     - Езжайте! Квартиру свою закроете, двери крест-накрест заколотите и мелом напишите... да что душе угодно, то и напишите... "Выгнали в Израиль" или "угнали в Германию", кому какое ежовое дело, это ваши личные проблемы! А сейчас берите вон в углу кайло, лопату, пойдемте наружу, дерево на память будете сажать возле подъезда.
     При нашем приближении из подъезда, гремя цепями, выскочили здоровенные дворняги - Полкан и Жучка (Шарик улетел), узнали, зашлись в радостном лае. Держали их на первом этаже, возле железного дупла, куда клали газеты, чтоб не залез кто чужой.
     "Ух, ух, ух-х-х, - размышлял я, долбя мерзлую дворовую твердь. - Саженец уж больно хилый, прутик какой-то дрожащий... Интересно, что это за древко? Вырастет оно большое-пребольшое, будут к нему стекаться жильцы - снежком укутывать, отгонять серых хищников, скачущих погрызть коры, и назовут это место, как водится, - Илюшкин дрын..."
     А саженец обещающе шелестел на языке родных триффидов: "На первом же суку-у-у..."
    
     Итак, к сумеркам все бумажки были собраны, надлежащим образом свернуты в трубку и обвязаны ленточкой. Оставалось снести их в Овир и получить вожделенный мандат на приобщение к мировому логосу - с приятным ностальгическим привкусом лотоса, сказывают!..
     К бумажкам я приложил шесть фотографий, разнообразно надписанных ("Если любишь, то взгляни, а разлюбишь, так порви", "Любовь - солома, сердце - жар, одна минута - и пожар", "Запомни эту фразу - не люби двух сразу").
     На уплату госпошлины я уготовил бочонок чернослива семилетней выдержки, завернув его в рогожку. Пошлину редко взносили сухими, в конверте, обычно расплачивались дровами и пищей. Привозили на возах сушеную птицу, ершей сопливых, моллюсков в меду, паюсную муку, шкуры моченые с яблоками.
     Я выглянул в окно - уже вечерело, краски тускли. В домах напротив кое-где и светец зажгли. Служилый люд возвращался с работы - привычно горбясь, устало потирая двумя пальцами переносицу, брели бечевой от метро, где добывали мрамор. Грязно-болотной, недогоняемой черепахой ползла вдали вечная колонна мехзавода, тащила мягкую рухлядь, спешила к вечерне. Все больше лыж, воткнутых в сугроб возле подъезда. Лязг отпираемых засовов, скрип половиц, мирная домашняя связующая брань, доброе, с устатку, звяканье стекла. Кто-то из простолюдинов с посвистом и реготом съезжал по перилам, торопясь в овошенную лавку.
     Живу, как на юру! Прустовские стены, обитые пробкой, пушкинские потолки, оббитые пробками. Запахи Петрушки и Миндального Печенья...
     Я спустился в Овир. Дверь закрыта, но из-под нее сочилась тонкая полоска света. Свет, значит, и служба идет! Я приник ухом, прислушался. Из-за двери доносился голос милого старшего прапорщика Шапочки, разговаривающей по телефону.
     - Нет, не я. С капитаном у нас был флирт, - ворковала Шапочка. - Правда? Где же это он, бедняжка?.. Тут не рому надо, а марганцовкой... да... и спринцевания... Нет, в Бискайском мне не понравилось - ветрено, представляешь, к мачте привязывалась, загар слезает... Да... Прошлым летом во Флориде... Так, ничего... Да...
     Я осторожно постучал в дверь ногой, руки у меня были заняты бочонком с госпошлиной.
     - ...Извини, тут ко мне пришли.
     Она положила трубку, но дверь и не подумала открывать, шуршала себе чем-то - то ли юбками, то ли бумажками.
     Я снова робко стукнулся в дверь.
     - По голове себе постучи! Не видишь - на ужин закрыто? - визгливо закричала Шапочка.
     - Да я только документы хотел оставить, - проныл я.
     - Под дверь просунь.
     - Дак пошлина же еще... Не пролезет, - растерялся я, жалобно поскуливая.
     Шапочка недовольно приоткрыла дверь на цепочке.
     - Ах, это вы! - улыбнулась она, поспешно сбрасывая цепочку и распахивая дверь. - А я, вы знаете, думала, опять эти немцы-колонисты... Лезут целыми хуторами, в каких-то волчьих овчинах...
     Она была в летнике цвета травы с полевыми погонами. Одна-одинешенька. Старой грымзы-почтальонши не было - то ли черные метки по квартирам разносила, то ли ушла сидеть с товарками на обледеневшей лавке возле подъезда, грызть железными зубами подсолнухи и плевать вслед всякому проходящему.
     - Только, извините, не прибрано у меня, - сказала Шапочка. - Садитесь в уголке, обождите.
     Помещение было заставлено ящиками и коробками с пошлиной. Я с трудом пробрался в угол. Шапочка принесла ведро талого снега, тряпку и, засучив подол, принялась возбуждающе шваркать по полу, распихивая узлы и корзины. Я, подобрав ноги, сидел на лавке и, как учили схимники, разгорался. Но как-то вяло, тлеюще. Меланхолично слишком. Потом, хорошенько подумавши, я нежно хлопнул ее по чудесному оттопыренному месту. Никакой реакции! Я хлопнул еще раз - уже сильней... (Всю трепетность моего отношения к прекрасному полу вы поймете, ежели я скажу, что любимым моим литературным персонажем является гоголевский штабс-капитан Шамшарев.) Шапочка, не отвлекаясь, как будто так и надо, старательно терла пол. Тогда я аккуратно подтолкнул ее к еловому столу (к себе задом, к лесу передом), невыжатую тряпку мягко отобрал и зашвырнул за печку, ведро, расплескивая, отпихнул ногой.
     "И поворотил он к ней и сказал: войду я к тебе. Ибо был весьма похотлив" (Бытие-Житие, 38:6-16)
     И пока я, сопя, шуршаще задирал, шелковисто стаскивал, разгибал зубами застежку, старательно нащупывал, хлопотливо впихивал - она сносила все это кротко и терпеливо. С тихим снежным спокойствием. Когда же я, запыхтев, приступил к фрикционным движениям, милая овирка принялась внимательно рассматривать лежащие на столе мои бумаги, деловито подчеркивая кое-где карандашиком.
     Я тыкался носом в ее загорелую бархатную спинку с нежными розовыми прыщиками, на которой была вытатуирована церква с тремя куполами и синела наколка: "У Палм-Ки Он получил, что Ему причиталось".
     ...оголодав и вожделея, Серый приплывет, по-темному алея, и ухватит за бачок (малограмотные темные Алеи!), и всучит, чудище, цветочек - милая, милая Шапочка, именно она (пусть сварливо возникают из пены) и есть влекомая коньками Венера (целую ботик!), как ее писал Боттичелли, в морях натрудивший сие полотно, - Марена, зимняя богиня, боярышня Морозова взятого городка, ночная дочь иных овиров, ледяная Снежная Королева, и я, мальчик слева, успел прицепиться к ее саням, запряженным грифонами... Результ... самые утешит...
     - Побыстрее бы, оформить бы, - страстно шептал я, слабо пошевеливая фал, стараясь замедлить, продлить сладостный процесс заверте. - Может, можно?
     Шапочка, застонав, выпрямилась и, не поворачиваясь, впилась ногтями мне в рогожу штанов (на ногу я ей, что ли, невзначай наступил?), крепче прижимая к себе. В стонах этих явственно слышалось: "Не горюй, евреюшка, не печалуйся, ступай себе с Богом, утро вечера мудренее, я тут приму меры, завтра явитесь, зайдете без очереди, все будет готово, отпущу тебя на волю..."
     - Коробчонка сластей и румян с меня, - пообещал я.
     - Лучше - киш мир ин тухес! - застенчиво попросила она.
     Что тут оставалось делать? Конечно же, с удовольствием чмокнул на прощанье!
     Доплелся к себе. Взбежал. Уф-ф... Устал я нынче, намаялся, нагорбатился. И был вечер, и было утро, день один заключен был порцией холодной верблюжатины с тушеной колючкой.
     22 апреля, вторник
     Но для всякого правоверного нынче, конечно, субботник. Так что - за работу, товарищи! - как любил приговаривать товарищ Бланк, в соответствии с жуткими мифами пожирая баранов в пещере - в Шуше, у подножья Алтая.
     Проснулся я оттого, что по лестнице в подъезде ходили славить, при этом носили ритуальное бревно, - двое держатся за талит, а третий размеренно ударяет комлем в двери.
     Хорошее утро. Эволюционное вполне. Станем прямостоящи! Встал и иду. Сошел в Овир. Обшарпанные стены со следами соскобленных инструкций, полустертые надписи, позднейшие напластования. На дерматине двери уже вырезано "Отпусти народ!", и вата торчит из обивки. Хотел я было, как наставляла Шапочка, зайти без очереди, готовый уже к крикам в спину "Самый умный, что ль? Самый избранный?", но сразу понял, что без очереди не получится, потому что никакой очереди сегодня и нет (ну, настроение с утра не то!), все сгрудились ватагой. Хмурые опухшие морды, нетерпеливо бурчат, клокочут. Но тут наконец дверь приоткрылась и в щель пропищали:
     - Мужчины, заходите!
     Несколько тружениц в погонах торопливо дорезали и раскладывали по тарелкам зимний салат. Остальные батальонки поливали блины маслом, украшали тешку кружочками лимона. Накрытые столы представляли собой символ плодородия.
     Окна в подвале распахнуты - чтоб, значит, по обычаю, из распаренного Овира - и сразу в снег!
     Когда все расселись, в красном углу из-под икон встала старая добрая ведьма-ротмистр, оправила плащ-палатку, откашлялась и произнесла:
     - Вот, отщепенцы, и наступил этот волнующий день! Вот Бог, а вон там видите, маргиналы, - порог... Мы желаем вашему выпуску всего самого, самого, самого! Перед вами теперь, бегуны, открывается большой мир! Не забывайте и нас, мякина на ветру, мы всегда тут, на страже... Наш виноградник у нас при себе!
     Торжественно выкликались фамилии - смущенно чеша за ухом, подходили, получали паспорта. Перед бабкой лежал кремовый каравай, и она оделяла подходивших отрезанным ломтем. Паспорт пахнул кислым (щами?). На обложке выткана птица двухголовая какая-то... Халзан? Сип белоголовый?
     Народ, закусывая, довольно переговаривался:
     - Раньше справку об освобождении выдадут в зубы - и пошел!.. А теперь и паспорт оставляют, теперь ты гражданин!
     - Все равно, подержать над огнем не мешает, мало ли чего, помню, мне в дипломе симпатическими чернилами приписали: "Истребить не медля". Ну и являюсь я, значит, по распределению...
     - А пугали нещадно, мол, "Врата Овира суровы и безгласны". А тут!.. "Овир добр", сказал бы Иешуа.
     - Врата, врата... Чешуя все это. За ними-то сидит все то же русское бабье с генетическим стремлением приголубить...
     - А уж душевнее русой синеглазой!..
     - В Овире эта прелесть мне и говорит...
     Потом откуда-то с потолка грянуло "Прощание славянки". Нестройными рядками мы стали покидать помещение. Кричали нам вослед:
     - Ну, не подкачайте там! Не посрамите! Оденьтесь потеплее, поприличнее! Шарфик обязательно!
     Красная Шапочка бежала вдоль этапа, хватала меня за руку и спрашивала:
     - Но ты вернешься? Обещай мне! Из тюрьм выходят иногда...
     Раскрасневшаяся бабка заплетающимся помелом несла:
     - Русская земля крепка березой! Коленкой под зад - и за границу!
     Уходя из Овира, хлопнул я раскрепощенно дверью и вытащил из обивки кусочек ваты - на память.
     Паспорт обретенный упрятал под тулуп, ближе к херцу. Теперь надлежало колонной по одному марширен нах Консулят, дабы получайт добрую немецкую визу. Забежал на минутку домой, ихние бумаги с посулами сложил в ранец, туда же - хлебца на дорогу, ребристые тяжеленькие "кедровки" бережно рассовал по карманам, "машку-шешнашку" свою повесил через плечо дулом вниз, пошел. Спускаясь по лестнице, глянул окрест - и не обрадовался. Грязно-то как, вонюче, неопрятно. Глаза разулись! Ошметки, огрызки, окурки, очистки, лушпайки. Следы кострищ на подоконниках. Запахи дикой конопли и помоев. Как жил среди этого?.. Рептилии в мусоропроводе - утят таскают, в соседнем подъезде буйвола уволокли (сказывают).
     С трудом выбрался на улицу, дверь с натугой еле открыл - придавил ее снаружи пьяный сторож с бердышом, замерзший на самом пороге в позе эмбриона.
     Валил хлопьями густой липкий снег, задувал резкий ветер. Лицо кололо, как иголками, платье сделалось мокрым. Кстати, в Москве, как ни крутись, а все время - лепит в очки да метет в морду. Выталкивает инородное тело!
     Путь до Консулята был не близок и труден. Вокруг лежала занесенная снегами Москва ("Ледяная пустыня, а по ней ходит лихой человек..." Гляциолог!), поделенная Божьими группировками на приходы-околотки, во главе коих стояли Надзиратели, обычно набожные и безжалостные. У нас, беляевских, - естественно, Беляш, где-то Свиблый, Черт, Ясик, Кунц... Оружия басурманского из-под снега столько накопали!.. Чуть подтает, идешь, глядишь - торчит. Тайваньские пластиковые автоматы, формозские разноцветные карабины, сянганские винчестеры, гонконгские лучеметы, шанхайские бластеры... Ох, времена наши - времена самозащиты! Последняя по времени заповедь гласила: "И вот, значит, как его, если кто ударит тебя по левой щеке - не убий, но ваще щека за щеку".
     Многое зависело от того, какими дворами пробираться. Местных-то я всех знал, росли вместе, у Беляша младший брат в нашей школе кантовался. С кем-то я на плавание ходил, барахтались в открытом бассейне, держась за битый лед (у известного Гундосого хронический насморк как раз оттуда). Про других слышал разное. Здоровые обалдуи с Большой Кандидовской были не слишком опасны - у них хоть существовала своеобразная галаха (наваливаться не более, чем трое на одного, по очкам и почкам сапогами не бить). А вот на улице Аптекаренка Ягоды - та-акие гады, иезуиты!
     Общественным же транспортом я как-то не пользовался.
     Только, знаете, захватишь место, усядешься, прикорнешь мирно в уголке, подпрыгивая на сиденье на ухабах, как раздается над тобой ветеранское звяканье медалей и хриплое старческое сипенье: "Встать, ублюдок! Меня четыре раза сбивали, я дотягивал до своих!" И получаешь клюкой, клюкой по загривку. Каково!.. А ведь для нас, беляевских, особенно из первых домов от метро, честь - это все! Уж лучше потихоньку, своим ходом.
     Я обогнул дворовую церквушку Николы-островитянина, протиснулся в щель, образованную выломанным сгоряча православными колом, и выбрался на улицу.
     По обеим сторонам Миклухо-Маклаянной тянулись почерневшие от времени и снега сборно-щитовые многоэтажки. Я бормотнул обычное: "Дома надменных разорит Господь". Да-а, как же, им хоть кол на голове теши!..
     На балконах блестели спертой где-то пленкой теплицы с вызревающими клубнями, курились с плоских крыш дымки кострищ - песцы там ходили на выпасе. Взревывая, с разбойным свистом, проносились явно краденые ярко-красные снегоходы с мешками поживы, поднимая снежные буруны. Проскрежетал угнанный откуда-то гусеничный тягач, тащивший на тросе связку свежесвистнутых пустых металлических бочек, они жизнеутверждающе громыхали.
     Там, где улица родная спускалась к распадку, я сел на ранец и скатился по обледенелому склону, радостно вереща, въехав в результате в сугроб. Выбравшись и отряхнувшись, я снова навьючил ранец, перебросил за спину свое автоматическое ружьишко, чищенное кирпичом, свернул на утоптанную Тверскую и побрел вверх, преодолевая сопротивление ветра. Мостовая становилась булыжной, усыпанной стреляными гильзами, я спотыкался. Навстречу плелись люди с вещмешками, похожие на согбенные каменные фигуры "Очереди в печь" на Низкопоклонной горе. Однако, в отличие от истуканов, люди оживленно бранились в отца, сына и духа, а из карманов ватников у многих торчали бутылки с горючей смесью (насобачились ее пить) - богомольцы тащились от Иверской, с заутреннего камлания. Студено. Холодрыга. Среброснежная зима - запирайте етажи! Вдоль Тверской скакал бухой в сивку хорунжий в белом бешмете, на всем скаку зубами поднимая примерзшие к земле окурки - навострился, стервец! Вон красноносая старушка, наша суровая леди Винтер, дыша духами и сырцом, тащит музейный пулемет на колесиках - веселее, бабка! Нажравшийся мужик в кроличьем треухе, истово прижав молоток к груди, бежит, пошатываясь, куда-то (за хоругвями?..) - анклойф, кролик! У подножья памятника Баскаку Ослобонителю, на приступочке, прямо под бронзовыми копытами, присел заросший небритый лешак в бекеше с трехлитровой банкой медовухи, прихлебывает и читает упоенно, расстелив на коленях, длинную ленту электрокардиограммы - чудь, дичь, быль, поросшая быльем!
     Было заметно, что город постепенно оправляется опосля прошлогоднего потепления, таянья снегов (по-народному - абляции) и затопления Москвы, когда между домами плавали в долбленых бревнах. Хорошеет, жирует. На хлебозаготовках за осьмушками особо не давились.
     Я миновал булошную отца Александра, где за светящимися, заложенными мешками с ситным, витринами приказчики лениво играли в свайку. Громыхнуло где-то негромко. Еврей-меняла высунулся из своей лавочки при храме и спросил: "Уже?"
     Протопало отделение защитников Родного Очага - в мешковатых шершавых шинелях до пят, размахивая рукавами, шаркая стоп- танными сапогами. Отделение гнал кривоногий сержант со злобным дегенеративным лицом, хромовые сапоги у него были смяты гармошкой, с какими-то висюльками на голенищах, каблуки подкованные, обточенные. Ох, кошмар, кошмар... Пузыри земли русской!
     Я перелез через узорную чугунную решетку и пересек редкий кедрач Тверского урмана. Справа, окруженный поваленными фонарными столбами и обрывками цепей, нелепо торчал засыпанный снегом опустевший постамент ("Вознесся!..", как Он, главою непокорный, сам и предупреждал). На углу, на месте взятой народом и разрушенной Проклятой Котлетной, скрипело под ветром и раскачивалось хлипкое сооружение - Памятник Третьему - разлапистая шестиконечная звезда, сварганенная, во-первых, из трухлявых бревен использованных православных крестов, а во-вторых - из сломанных серповидных крышек от мусорных баков.
     Пока я бил поклоны, скакал вокруг Звезды, хохотал, вспомнив (вдруг!) возвращение Ершалаима (всесилен!..), тягуче пел: "По-оле, русское по-оле, я твой тонкий шибболет", они вышли из-за прошлогоднего высокого сугроба и стали вразвалочку приближаться. Были они кряжистые, бородатые, в лохматых меховых шапках.
     - Так. Шибболет, значит... - мрачно произнес один, державший в ручище дряхлый комбедовский обрез. - Сам-то галаадский? Или ефремлянин?
     - Да нет, из Беляева мы, - честно ответил я.
     - Забрел! - удивился другой, направивший мне в живот заржавленную трехлинейку.
     Третий же Тырь Бога, вооруженный пугачом (стреляющим, сколько я знал, пробками с селитрой), аккуратно обошел меня и встал за спиной.
     "Кто ж это такие, - думал я, искательно улыбаясь, при этом соображая, как ловчее ухватить свою винтовочку и уложить их очередью, - похоже, местные фермеры-кержаки, выкопавшие ружья и вышедшие промышлять жида, благо сезон ловли всегда открыт".
     - Ты, беляк, за волыну-то не хватайся, не надо, - прогудел первый. - А то живо... жаканом жахну...
     - Шагай вперед, - подтолкнул меня штыком тот, что с трехлинейкой. - Да не балуй, шмальну без разговору.
     Я только варежками на них замахал.
     - Руки попрошу назад, - неожиданно вежливо попросил последний. - Уж потрудитесь!
     Повели меня!
     Мела поземка, ветер волок вдоль мостовой оборванные троллейбусные провода. Я шел в испареньях мерзлого тумана, переживал, морщился, все-таки, согласитесь, как-то неудобно, могут подумать, что песцов крал. Но никто из прохожих и не вякнул! Потом пригляделся - батюшки, да ведь многих ведут, кого-то даже к прикладам привязав, просто раньше взгляд как-то не останавливался. Какой-то мещанин подошел и сунул мне в рот полкопейки - на перевоз - на, несчастненький!
     - Как там в Беляево, небось, в мыслях убирают уже? - спрашивал меня мужик с обрезом.
     - Снега бы сейчас поболе, - хозяйственно вздохнул другой. - Ноздреватого, со слезой... Матерьялизма!
     - Хорошо взойдут грибы, - мягко включился в разговор вежливый с пугачом. - А вот травку подмочит.
     Мы спустились к Моисеевской площади, где сходились Моховая и Миклухо-Маклая. Посреди площади высилось изваяние: могучий заснеженный каменный Моисей - нос горбатый, сам пархатый, снежком напхатый, борода лопатой - опершись на посох, извлекал занозу - увлекал за собой кучку каменных же сородичей, по пояс занесенных сугробами - из русского плена брели.
     Из Охотного ряда несся запах куриных боен, резники в грязных фартуках палили тушки. Сверху, с Мало-Тымовской, везли убоину на возах. Мы прошли сквозь мелкий нищенский пихтовник и, отряхивая с ног налипший пух и перья, вошли в большой кирпичный, когда-то, видимо, красивый дом цвета бычьей крови. Сейчас он чернел дырами выбитых окон. Обвалившиеся колонны, облупившаяся мозаика на стенах, лестница с выщербленными ступенями. Хрустя по битой штукатурке, мы поднялись на второй этаж и зашли в какой-то нетопленый кабинет. Там стояло глубокое кожаное кресло, застеленное газеткой, полированный стол, на котором были разложены в жирной смазке детали водяного пистолета, тумбочка у дверей, двухъярусная железная койка в углу. Под потолком тлела пыльная лампочка на голом шнуре. Стеклянный круглый плафон от нее стоял на подоконнике.
     Винтовку мою, автоматку, с меня деловито содрали, с треском разломали об колено ("Стрелок, туды же, Богров-внук!"), наказали: "Сиди здесь", - и вышли, прикрыв дверь.
     Сесть в кресло я не решился, на полу дуло, и я уселся на противно заскрипевшую продавленную сетку кровати.
     Немного темновато - окна наглухо забиты старыми стендами с правилами разборки-сборки, подъема-отбоя - но читать все-таки можно. Верный своей привычке на новом месте сразу хвататься за имеющееся чтиво, я извлек из кресла пожелтевшую газету. Это оказался "Информационный бюллетень" (сколько штыков в строю, сколько примкнуто) Общества Свидетелей Бланка - некогда грозной военизированной секты, ставящей своей целью свержение существующего времени года. Эти самые Свидетели ("сами мы не видели, но люди говорят") считали, что неисчислимые беды Руси - от нескончаемой зимы. Поэтому бланкисты назойливо звали на штурм всего зимнего, собираясь, как я понял из "Бюллетня", растопить снега путем перманентного разрыва теплотрасс.
     Я поскорее постелил страшную газету на место, чтобы не могли облыжно прищучить ("Кто ел с моей газетки и помял ее?!"), и с новым чувством оглядел кабинет. Ага, это у них, видимо, была изба-молельня. Со стен проступали древние пятипрофильные лики, какие-то рожи-глыбищи, неразборчиво намалеванные на ободранных обоях. Вон и Старик-основатель виднеется, иконописная лысина!
     Долго скучать мне не пришлось. Дверь распахнулась от удара ногой, и в комнату ворвался наверняка начальствующий сектант. Я только глянул и сразу узнал - ба, сержант с Тверской, сержант кривоногий в сапогах с висюльками! Был он уже без шинели, в коричневой полевой форме с блестящими металлическими лычками на эполетах, обшитых бахромой. Он подскочил к кровати, пнул кованым каблуком меня в валенок и злобно заорал:
     - Нюх потерял, салага? Оборзел вконец? Не видишь - старик перед тобою, дедушка!
     (Милый дедушка вошел с мороза, нечего сказать!)
     Он дунул в сигнальную дудку и завопил:
     - Дневальный!
     Притопал явно разбойный человек с головой Ясна Сокола - рябая рожа, хищный нос. Пластмассовый маузер в деревянной кобуре колотил его по бедру.
     - Салажня борзеет! - пожаловался ему сержант. - Объясни ему, дневальный, кто я буду и какое во мне звание.
     - Вы есть старослужащий старообрядец старец Терентий, - заученно прохрипел Сокол. - А звание у вас гуру-сержант, а достигли вы до этого Учением. И дважды в день вы ядите белый хлеб (дневальный внушительно помолчал, чтобы до меня дошло), в обед щи с мясом, а каши несчетно, а по воскресеньям - банку сгущенки.
     - Теперь, салабон, резко осознал, кто я есть? - строго спросил меня сержант. - Свободен, - бросил он дневальному, и тот скрылся с глаз.
     Сержант небрежно развалился в кресле.
     - Ты, я вижу, службу еще не понял! - сказал он мне угрожающе. - Придется тебя погонять... Ну-ка, мухой, слетай за пузырем. Служи, служи!
     Я было старательно вскочил, но тут же в растерянности затоптался на месте, озираясь.
     - А-а, очки, не видишь! Да вон же он, на окошке, - радостно заржал старец Терентий, тыча пальцем в круглый стеклянный плафон от лампы. Плафон оказался до краев наполнен мутноватой жидкостью с плавающими маслянистым пятнами и несколько резковатым, на мой нюх, запахом. Шибало в нос.
     - Привыкли мы, беляк, из такой посуды пить, - оживленно делился сержант, водружая искомый шар на стол и нарезая добытое из потайного ящика стола сало. - Офицерье, эти маленькие зеленые человечки, нагрянут, все тумбочки перероют - пусто, голову-то задрать не додумаются, на звезды поглядеть, уйдут - а к вечеру все наши в лежку!..
     Он достал из того же ящика две мензурки, дунул в них.
     - Ну, сидай, молодой, - сказал снисходительно. - Черпаком будешь.
     После первой склянки сержант заговорил:
     - Ты, сынок, главное, бланк, службу пойми, ндравственный закон. И тебе, бланк, Истина откроется...
     Речь его была, возможно, излишне эмоциональна, само собой, уснащена, и, естественно, изобиловала. В статском же изложении звучала так: "Все сугубо просто. Зима статична. Сугробы вечны. Продажные околоточные Надзиратели морят народ холодом. Народ, верноподданное топтыгоподобное, традиционно сонно сосет лапу и терпеливо катается, чтоб выбить пробку, - весны не будет, и не надо. Но Надзиратели умеют лишь авторитетно сучить ложноножками, органчик у них не варит. Они и вообще деревянные, оловянные, восковые - снеговики бестолковые. Однако при каждой персоне Надзирателя есть свой евреяшка (ты чего, беляк, вздрогнул?), и вот они-то, лепилы эти, и дергают за ниточки с мясом, всем делом и заправляют, творят, чего хотят по фаршированному щучьему веленью. Народ доедает мороженую брюкву, а они потирают передние лапки, хихикают - устроили себе Яффу-на-Яузе. Мы-то, бланк, зна-аем!.. Нам известно, кто сигнальные костры на снегу раскладывает, кому по ночам апельсины сбрасывают, жуют их потом под одеялом. Боятся гешефтмахеры (ты, беляк, пей, не вздрагивай!) русской правды, Пестеля нет на них, Павла Иваныча, но всех не обвешаете! Евреяки - мировое зло, темное, мистерхайдовское начало, нечистая половина ("Пара Ноя", бормочешь, беляк? Образно!). В каждом из нас сидит евреявол (кстати, дед нашего нынешнего Исправника играл на скрипке во Дворце Пионеров) и искушает - Владимир в свое время, только спьяну спутав, не выбрал подсунутый иудаизм, а, слава Богу, крестил Русь. Владимир II, Кровавый (Палкинд), будучи одержим, уничтожил православие, аки класс, приказал поставить свою статую в Храме и местах гуляний и собирался уже ввести научный иудаизм, как государственную идеологию, буквально все подготовил, открыл пасть, но тут его хватил апоплексический удар!.. Надо по капле выдавливать из себя жида (эй, беляк, колбу уронишь!), после чего тщательно мыть руки. Изгонять Их из русского тела ("Зима. Христьянин, торжествуя...").
     И сразу же - растопит солнце снег долин, зажурчат ручьи, и зацветет земля".
     Сержант тщательно вытер засаленные пальцы об штаны.
     - Форма у нас, как видишь, коричневая, под цвет древнего русского православного медведя - они, докопались мы, бурые были. Это теперь, снег те в ухо, вся Русь у них под майонезом. Сгубили гады-аиды русскую природу! Раньше не то было, старики сказывают (он поклонился темному лику на стене) - дубравы шумели, звери рыскали, птицы порскали, рыбы плескали. Зеленавки хрющали порой. Старики сказывают - выйдешь утречком на кухню капканы проверять - песец, однако! Долбанешь трезубом, положим, в водную гладь - глядь, щучье вымя, гипсовая форель! Старики сказывают, в те годы и Весло стояло...
     Старец Терентий внезапно вылез из кресла, кряхтя, взобрался на тумбочку и затянул: "Старики, спокойной ночи, Путь наш стал на день короче..."
     Он выкинул вперед руку и провыл: "Старики, день прошел! До Трубы осталось всего ничего!.."
     После этого он камнем рухнул с тумбочки вниз. Но не убился, а привычно встал, добрался до стола, принял кусочек сала, запил и обратился ко мне:
     - Давай, салага, шапками сменяемся! Все равно твоя тебе больше не понадобится.
     - Простите, это почему? - забеспокоился я.
     - А мы тебя в жертву принесем, - просто объяснил Терентий. - В день рожденья Вождя мы всегда так. По уставу положено!
     Он треснул ладонью по столу и гаркнул:
     - Дневальный!
     Влетел все тот же небритый Ясный Сокол.
     - Дневальный, готовь станок шамбальный! - загоготал сержант.
     Дневальный оживился:
     - Куда прикажите, старче? На колоколенку, на раскат?
     - Погоди... Стражу вызови.
     Степенно вошли три знакомых мужика-кержака, загасили "козьи ножки" о косяк, стукнули прикладами в пол, встали у дверей.
     - Товарищи дозорные! - обратился к ним сержант. - Выдайте ему вещевое довольствие - одну рубаху и пару онуч. Потом уведите его Туда, и там бросьте.
     На прощанье старец содрал с моей головы теплый малахай и нахлобучил взамен старую ушанку, надписанную хлоркой "Савланут Улаев, 2-й отряд".
    
     И вот опять ведут меня. Гонят! Куда это - Туда? Яхве его знает! Бросят в яму, на съеденье христианам...
     Шли мы сквозь гулкие лабиринты подземных переходов, где в нишах стояли мраморные гидры с наганами, опоясанные пулеметными лентами, и бронзовые бундовцы в буденовках, строго подъявшие палец. Карабкались к свету по давно не работающим эскалаторам с массой отсутствующих ступенек. Ноги у меня после сержантского угощенья плохо слушались, разъезжались, нарушилась плавность движений. Подпираемый сзади штыком, двигался я скачками. Мерещилось множество крутящихся дверей, дядьки с люльками склоненными в моем качалися бедном мозгу.
     Наверх мы выбрались у подножья Холма Весны. В лицо сразу швырнуло снегом. С близкой широкой реки, по которой шла шуга, тянул порывистый ветер. Красный Сфинкс, раскинув каменные крылья, лежал на вершине Холма. Мы поднимались туда по пологой гранитной лестнице, обсаженной голыми деревьями. Головной убор, дар старца Терентия, был мне мал, стыли уши, снежная мошка лезла в ноздри.
     Прошли между высоких плит-горельефов с выпученными картинами битв титанов с фреонами, мимо вылезающей из земли громадной каменной руки, высоко поднявшей каменную же печень, откуда когда-то вырывался огонь, а теперь намело небольшой сугробик, миновали гранитные стены-свитки, исписанные именами героев и полубогов. Иду, еле ноги переставляю, норовлю ползти на четвереньках - как и подобает, "утром на четырех ногах". На вершине открылась окосевшим глазам площадка, поросшая ельником и покрытая брусчаткой. Вблизи Сфинкс оказался цвета минотавровой крови. Крылатое окаменевшее чудовище с головой льва (Давидыча), понимающе прикрыв глаза, казалось, чуть улыбалось потрескавшимися губами. Дверца между когтистых лап вела внутрь. "Прощай, старичок", - извиняюще сказали мне и торопливо, со всего маху, втолкнули туда.
     Я чуть не стукнулся лбом о какого-то малознакомого деревянного кумира в тускло освещенных сенях, но, выставив вперед руки, успел его обхватить. У высокого порога валялся закопченный чугунный чайник, видимо, брошенный кем-то в ужасе. Я по обычаю коснулся мезузы над дверью, ведущей в покои, и поцеловал кончики пальцев. Потом основательно высморкался, вытер руку о шишковатую голову кумира, толкнул дверь и вошел.
     Мягкий полумрак. Пол под ногами странно пружинил. Я пригляделся - весь пол был устлан красными китайцами. Ходи терпеливо и тихо лежали косичками вверх. Я стал ступать осторожней, бормоча: "Извините".
     Гроб стоял посредине на небольшом возвышении. Высокие восковые латыши стояли в ногах и в головах. Я подошел и посмотрел. Мертвый лежал спокойно. Веки зашиты железными нитками. Слеза не катилась. Возле тесного дома его была навалена домашняя утварь, кой-какие доспехи, конская упряжь вкупе с извозчицким тулупом (верхами не ездил). Дымно было от плохо работающего жертвенника в углу - давно не прочищали, да и жреца не наблюдалось, видно, сел старик.
     На стене стала проступать и, наконец, загорелась надпись:
    
     "Но прежде чем взошла заря,
     Ыбарвалг зарезали царя".
    
     Я поскорее достал из ранца фломастер и, от греха, очертил вокруг себя шестиугольник.
     Мертвый приподнял голову, сел, потом спустил ноги за борт, посидел недолго, постукивая штиблетами друг о дружку, и рывком вылез. И вот он уже идет по помещению, беспрестанно выбрасывая вперед то одну, то другую руку, выговаривая мертвыми устами страшные слова: "Как... нам... реорганизовать, раб, крин..."
     С усилием я стал вспоминать молитвы, но что-то не вспоминалось, в голове все время играла гармошка и неслось:
    
     Вдруг прикинувшись Кассандрой
     Друг с "Массандрой" предсказал
     Николаю с Александрой
     Путь в Ипатьевский подвал.
     А жидовская кагала разменяла адмирала -
     Она, она - масонская была!
    
     Мертвый подошел поближе и стал на самой черте, однако же не переступая ее, решительно размежевавшись. И на том спасибо.
     - Как там снаружи, товарищ? Воет? - спросил он тоскливо.
     - Да вы знаете, такое впечатление, что только Спасителю вышку дали, а остальных всех разом отвязали и выпустили, - признался я, почесывая покусанные снежным гнусом уши. - Такая калиюга на дворе!
     - Ну, сказавши "В", непременнейше надо сказать "Г" и "Д", - бодро разъяснил оживший. - Теперь полетит весть от меня, прямо на Капрею, самому Максимычу!
     Он вперил в меня мертвые, позеленевшие глаза:
     - Товарищ, как товарищи сообщают, - беляк? Ве-ли-ко-лепно! Целую лодку настреляю, бывало... поздней осенью, с Сосипатычем... Элегию потом написал: "Расширение функций расстрела".
     Он двинулся вокруг шестиугольника, глухо ворча:
     - Приюты буржуазии подожжены? Медяки из церковной кружки реквизированы? Брюкву не стоит рвать руками, лучше послать мальчика, чтобы он дней десять потряс дерево...
     - Как вам тут, не скучно, не одиноко? - вежливо поинтересовался я.
     Набальзамированный с бешенством клацнул зубами:
     - В сутолоке я живу довольно-таки изрядной, даже чрезмерной - и это несмотря на сугубые, сверхобычные меры предохранения от сутолоки! А ведь как, казалось бы, хорошо - без Веры, и, что в первую голову важно, без Надежды!
     - А Любовь?
     - Слава те, не безрукие, - солидно ответствовал восставший. Похлопывая себя по покрытым звездной сыпью бокам, он издал крик петуха и пошел укладываться. По пути, видимо, что-то вспомнив, он, размягченно улыбаясь, произнес:
     - Приведите сюда этого... М-м-м... Милордика приведите сюда...
     Скоро раздались тяжелые шаги, звучащие по склепу, - бонч, бруевич, бонч, бруевич, - и увидел я, что латыши ведут какого-то человека. У меня вышел из головы последний остаток хмеля - с ужасом заметил я, что лицо на нем было Железное!
     И все, сколько ни было, все сонмище - рабочие, крестьянские, солдатские, казачьи чудовища - кинулись на меня. Грянулся я на землю и...
    
     Темнота. Теплая тишина. Кто-то мягко касается меня. Голоса. Хрипловатый бас:
     - Настоящий еврейский организм. Я думал, они у нас уже не водятся. Я встречал такое, странствуя на Юго-Западе, там, возле метро, в отрогах... Посмотрите сюда... Да не туда! Я понимаю, дорогая, ваш узкоспециальный интерес, но крайняя плоть отсекается и в других кочевьях... А зато вот это, вот это, вот я приподниму ему морду, а вы отведите кучеряшки и пальпируйте, осторожнее, та-ак, это кожные складки, проникайте, ну, нащупали местечко - ага, моргает, чувствуете - ресницы щекочутся... Поражены? То-то. Да-с, на затылке! Почему к ним и не подберешься - задом чуют...
     Нежный голосок:
     - А судя по шапке - тюрк какой-то, Савланут Улаев некто.
     Хриплый:
     - Какая ж тут загадка природы? Шапку украл. У другого такого же вора-нехристя... Однако пора его будить, разоспался. Где там жаровня? Раскалите железо. Прижигание пятки очень хорошо выводит из состояния сна.
     Я закашлялся и попытался вскочить, но не тут-то было - руки у меня оказались заведены назад и привязаны ремешками к спинке широкой деревянной кровати, на которой я лежал совершенно голый, прикрытый, правда, какой-то простынкой. Двое в белых одеждах склонились надо мной.
     - Очнулся, - нежным голосом воскликнула синеглазая... сестрица?..
     Обладатель хриплого баса - черно-щетинистый, седовласый, с висевшими на шее хирургическими щипцами (врач? фелшар?), удовлетворенно всматривался в меня, смоля самокрутку и, видимо в целях ингаляции, пуская вонючий дым мне в ноздрю.
     - Где я? - слабо спросил я. - Я заболел?
     - Вы в монастыре, в странноприемном отделении, не волнуйтесь, все будет хорошо, - ласково отвечала сестра.
     - Вы валялись на свалке снега у Крымского моста, в сугробе мусора, - добродушно объяснил лекарь. - Вас нашли рубщики прорубей и понесли вас топить, но по дороге, видимо, плюнули и бросили. Тут же, на дороге, вас подобрали возчики дров и повезли вами топить, но тут, на ваше счастье...
     - Простите, - простонал я, - подождите. А как же Красный Сфинкс, а мертвый, вставший из гроба, как бы камердинер Труп, новые заветы...
     - Мда-а... - протянул коновал, попыхивая самокруткой. - Клистир-то мы вам с песком не зря ставили!
     - Ну, такое пить, да такими дозами! - обратился он к сестре. - Конечно, если сивуху квартами потреблять, то никакой еврейский желудок не выдержит, просто не рассчитанный... И третий глаз тут не поможет!
     - Верните одежду, - попросил я хмуро.
     Врачеватель замотал головой:
     - Вы будете баловаться.
     Он затянул покрепче ремешки на моих руках и повернулся к сестре-синеглазке:
     - Значит, дорогая Лидия, я пошел. Вы следите, если температура будет повышаться - пузырь со льдом... И, пожалуй, снежком растереть...
     - Хорошо, Крезо Кирыч.
     Мы остались вдвоем. Я озирал келью - беленые стены, православные рассохшиеся черные доски с подвешенными к ним цветами в горшочках. Кучи золы, пустые ведра в углу. Моя одежда, сваленная грудой под узким высоким окном.
     Сестра Лидия, присев рядом на стульчике, заботливо поправляла простынку. Потом, оглянувшись, она приподняла ее и дрожащей ладошкой погладила меня по шерстке, спускаясь к мохнатым корням. Я, жмурясь, тихонько заеврейкал, заелозил, заворочался. Тогда Лидия, задрав свое белое монашеское одеяние, вспрыгнула на меня, села на мой растущий, наливающийся колосок и принялась медленно, плавно раскачиваться на нем, взмахивая рассыпавшимися волосами, полузакрыв глаза и покусывая губы... Я скакал с чудесным всадником на себе - блаженная езда, пронзающее наслаждение, дряхлая кровать гнулась и скрипела ("О, твой нефритовый стержень!"), ну, ну, еще немного, и все - заверте!.. Гнилые ремешки, которыми были привязаны мои руки, внезапно лопнули - свобода! Тут уж, твари, не до печали!
     Кубарем скатились мы с кровати, Лидия, дико взвизгнув, вылетела из комнаты, а я кинулся к своим вещам. Главное - как там бумаги! Я схватил свой ранец - пакет здесь, никто не съел, слава Богу. Спичка не успела догореть, как я был одет, обут, снаряжен, бирку с ноги оторвал и выпрыгнул в окно, благо первый этаж, прямо в глубокий снег. Свечку не успели поставить, как меня и близко не было от этого Страстного монастыря. Перевалил через ограду, оставив на кольях клочья тулупа, и так понесся, петляя, по Петровке, что прохожие азартно оборачивались, с трудом удерживаясь от желания всадить в меня заряд соли, а для верности - так и серебра. Наконец я остановился на углу возле водяных часов и перевел дух. Тело приятно ныло. Потрудившийся родной мой, нечуждый чарам, нефритовый... или графитовый?.. как там она его обозвала?.. вертел? рашпиль?.. покоился, опавший. Хотелось есть. Вода в уличных часах замерзла, но, судя по высоте наваленных сугробов, был обеденный час. Народ сновал из казенки в казенку. Ветер доносил сладкий запах жареной на песцовом жиру картошки. Однако же надо было спешить в Консулят, выправлять бумаги, и, шатаемый ветром, я двинулся дальше.
     Консулят размещался в Немецкой слободе, на улице Яши Блюмкина, пионера-героя. Дорога туда, до Кукуя, была накатанная, протоптанная. Бывали случаи, так загорались, что и обмороженные ползли по снегу до Консулята, и ничего, достигали.
     Да вон уже и показался высокий бетонный забор, а за ним мрачное серое здание с красной черепицей на крыше - Штальконшулят! Рядом заброшенные шахты метро, куда, если верить слухам, сбрасывают неугодных и особо назойливых.
     Я прошел через сквер с каменным Яшей, устремленным вперед со связкой гранат, и приблизился к забору. "Русккий человекк! - взывал бред на заборе. - Восстань и виждь: жидва одолевает!" Русккий порядокк...
     Возле контрольно-пропускной будки на истоптанном снегу мерзло множество людей. На дверях - мордоворот-охранник с пищалью, свой, вологодский, демобилизованный ушкуйник в выглядывающем тельнике.
     Люди ждали. Пар шел изо ртов. Притоптывали, сунув руки под мышки. Некоторые держали термосы с горячим, у других за спинами висели скатанные спальные мешки на пуху птицы Рух, кормящей птенцов своих, кажуть (брешут?), рубленой еврейской печенкой. Невдалеке жгли старые картонные ящики и, греясь, прыгали через костер.
     В толпе слышались слова: "Александр фон Гумбольдт", "Цивилизация", "Шапиро", "проволока". Рассуждали, дуя на замерзшие пальцы, что принимать надо вообще всех желающих, случайные люди сами все осознают и отметутся в процессе ("...хучь одна эмигрантская слезинка!.."). Тут же ходил подвыпивший мужик без шапки, в резиновых ботах, с разбитым в кровь малоинтеллигентным лицом, пихался и кричал: "Что, гады, немцев ждете?"
     Из будки вышел, наконец, молчаливый чиновник, невооруженный, только тесак висел на поясе, пальцем отсчитал каждого пятого, увел за собой за стену. Мне повезло - сразу попал!
     Шагаем за чиновником, тихо гомоня, оглядываемся, дивясь. Ну, тут начинался порядок уже на порядок повыше! Дорожки расчищенные, мощенные щебнем со шлаком, прожектора по периметру, на вышках по углам гансы-пулеметчики. В глубине двора прозрачный жилой купол персонала. Накрыли фрицы своих вилли от снега и ненастья. Аккуратный ряд велосипедов у крыльца. Внутри - тепло и сухо, виднеется дымящаяся кухня на колесах, маленькая кирха и даже крошечные тезисы у нее на дверях можно разглядеть. Из-за дверей вкусно, трогательно пахнет - ванилью, корицей, братьями Гримм - там явно печется штрудель! Кое-кто из нас достал хлеб с луком, принялся на ходу закусывать, вдыхая запахи, бережно подставляя ладонь под крошки, привычно вздыхая - ничего, дай срок, штурмом возьмем унд дрангом.
     Достигнув здания Консулята общей группой, далее мы разделились. Для евреев был отдельный, очень удобный вход - надо было обогнуть здание и через кочегарку пройти в маленькую темную сыроватую комнатушку с какими-то вентилями по стенам и множеством изгибающихся над полом труб, на которых сидели в ожидании. Сопровождавшие нас сторожевые овчарки, добродушно помахивая хвостами, остались ждать на улице.
     На дверях комнатушки не было никакого "Чур нюр фюр юден", просто по-русски было написано: "Товарищи иудейского вероисповедания". В углу виднелась еще одна дверца, куда запускали по очереди. Там проходило собеседование, проверка документов (оттуда доносилось: "Мы сами установим, кто еврей... Так отец ваш, говорите, говорят, был сириец... Та-ак...") и выдача, если повезет, визы. Надпись уже на этой двери гласила: "Консулят делает свободным", детской рукой было добавлено: "от еврейчиков".
     Дошла и до меня очередь, вошел, согнувшись. За дверью оказалась каморка, разделенная перегородкой с окошечком. В окошечке сидела белобрысая девица в кожаной куртке и элегантных круглых очках, этакая Эльза Кох. Я с перепугу громко запричитал: "Шма, герр Исраэль, Адонай элоев, Адонай морлоков..." Девица выпростала откуда-то плетку и погрозила мне в окошечко: "Не задерживайте". Я быстрей подал свое "Прошение о Визе", она пробежала глазами листы. Со мной все было ясно, чистокровно. В графе "Вирулентность (еврейская инвазивность)", где имелась сноска "заполняется работником Консулята", девица, окинув меня цепким опытным взглядом, поставила какую-то закорючку. Остальные мои бумаги она аккуратно рассортировала, что-то соединила скрепками, что-то наколола на гвоздик, часть просто бросила под стол. В мой паспорт она вклеила, предварительно облизав, красивую разноцветную бумажку, блестящий с отливом фантик - Визу! Я принял освященную книжицу двумя руками, задрожав.
     - Вы дайте нам расписку, что не хотите ехать в Израиль, - деловито сказала Эльза. - Сядьте там в углу и быстренько напишите. Обругайте его хорошенько, укажите, что грязный он, вонючий, драчливый, ортодоксальный. От себя что-то можете добавить.
     Я ввернул на обороте: "К Элизе. Крытый толем, битый молью, бедный пыльный Тель-Авив - серый, сирый и сырой..."
     Когда я вышел за ограду Консулята, то увидел, что многие, уже получившие свое, стоя под забором, сморкаясь, хмуро рассматривают свои визы, пытаясь по слогам разобрать, не указано ли там: "Выписать русской свинье вместо визы пинка под зад". Пока я, жадно глотая холодный воздух, тоже разглядывал свою бумажку на свет, прилично одетый господин, выгуливавший поблизости небольшого волкодава, приблизился, плюнул мне в глаза и сказал при этом следующее:
     - Бежишь, червяк, сокращаешься? Успел? Но, знай - не все из ваших сумеют добежать до границы!..
     Я, конечно, извинился и ушел.
    
     По дороге домой заглянул на почту. Уж очень немцы просили, как определюсь, сообщить в Нюрнберг время моего прибытия и вид транспорта. Чтоб, значит, они успели комнату подготовить, прибраться. Ла-адно. Потратился, выдумал депешу, отбил: "Въеду весной осле". Там у них ушлые сидят, сразу поймут, тупоконечные яйцеголовые, с кем имеют дело, уровень интеллекта!
     Добравшись до дому, я достал со шкафа свой фанерный чемодан. Он был склеен из крышек от посылочных ящиков, в которых добрые галилеяне присылали мне к специфическим праздникам мацу в шоколаде. Я сдул с чемодана пыльцу и приступил к сборам. Не раз у разных авторов встречал я признания, что исключительно интересно читать список снаряжения, съестных припасов, единственных отрад, прочего барахла - смакуя, следить, чего там отважные герои собирают себе в дальнюю дорогу - в Пилигвинию с Зоорландией, или, скажем, на индейскую территорию. Успокоительное перечисление жратвы и инструментов.
     Итак, прежде всего я погрузил в чемодан Книги, офеня, набил почти доверху (очень хорошо, что они небьющиеся!), а оставшееся пространство заполнила всякая мелкая дребедень - пяток зачерствелых носков, кусок жареной баранины, подвязка, жалованная барыней (итог езды в остров любви) - эт Цетера, Итака далее...
     Дохлебал тюрю из кастрюльки - напоследок! - уложил в кузов пуза, сидя на верном колченогом табурете и задумчиво глядя в привычную стену перед собой. Скоро, об лед, перемена блюд! Что уж теперь ждет, что там - впереди? Тут-то вон как тихо, уютно возле плиты. Знакомое пятно на клеенке - сам посадил, выросло-то как...
     А там - туман, туман вперемешку с мраком. И уже подаст ли кто манто?.. Ну, поживем - увидим, чему быть, того не миновать. В общих чертах, конечно, все известно заранее - Берлиоз поскользнется, а Моби Дик ускользнет, белея, уйдет на дно - мел в ил, это же читается... Да, вот еще что, не забыть бы - русский язык я возьму с собой, похищу. Все равно большинство местных мычаньем изъясняется, перемежаемым блеяньем (Воловьи Лужки испокон веку были ваши, верю), - и не заметят.
     Дверь свою я за собой захлопнул, ключ бросил в снег - только рябь по поверхности пробежала. Двор вздрогнул, затих. Фирс с ним! Взял свою поклажу и пошел на вокзал. По дороге в лавке у одного из своих родственников поменял российские белы куны на синюшные ихние рейхсмарки.
     Вокзал был опять оцеплен - искали адские машинки. Обученные псы зарывались в глубину, в пласты слежавшегося снега, фыркая, разрывали сугробы лапами - чуяли, служебные собаки. Рослые стрельцы-православцы в новеньких полушубках с иконами-оберегательницами на груди методично бродили по путям. Это были отголоски рельсовой войны с языческими пригородами, где молились Колесу и Влесу, украшали насыпи истуканами Снежбога, ходили в черной коже адских машинистов и носили ошейники из желтого металла.
     Прежде чем допустить меня к билетным кассам, чемодан мой вытряхнули на снег и каждую вещь потыкали особым щупом. Потом подвели к двери с надписью "Дежурный по вокзалу", сказали:
     - Зайдите, извинитесь за все, покидая.
     Я вошел. Хоть вина и коллективная, да ладно... Сидевший за столом человек устало поднял глаза от компостированных бумаг и посмотрел на меня строго и недовольно.
     - Можно? - искательно улыбнулся я.
     - Выйдите, постучите и зайдите как положено, - холодно сказал сидящий.
     Пожав плечами, я опять вышел на заметенное снегом крыльцо и постучал в дверь. Молчание.
     - Вы позволите? - громко спросил я.
     Тишина. Снег сверху слабо падает. Может, стук должен быть какой-то особенный, условный?
     - Разрешите войти? - крикнул я. - И обратиться?
     Снова нет ответа. Я заглянул внутрь. Комната была пуста. Я подошел к столу. Бумаг на столе не было, лежал только колпачок от ручки, обгоревшая спичка, а под стеклом - православный календарь, вырезанная из журнала картинка "На погосте" и образок Михаила Архангела. Кроме стола, ничего больше в комнате не было, даже стула. И никаких других дверей или окон. Я снова вышел на крыльцо, постоял немного, вдыхая холодный воздух, еще раз (резко) заглянул в комнату, покашлял: "Эй, есть тут кто-нибудь?" - паутина в углу заколыхалась, я прикрыл дверь и отправился за билетом. В общем-то все было понятно - и слушать не хотят, и видеть не могут, и не простят никогда... Ну и не надо.
     В пустом, гулком, выложенном малахитовой плиткой билетном зале все окошечки были заколочены, кроме одного. Я наклонился к нему и с наслаждением небрежно бросил:
     - До Нюрнберга, пожалуйста.
     - Это какая же зона? - удивилась тетеха-кассирша, откладывая вязанье. Она придвинулась к компьютеру, врубила обмотанный синей изолентой рычаг и принялась нажимать бренчащие клавиши, при этом напряженно всматриваясь в экран. А уж виднелось ли там что-то, на том экране, в принципе было ли включено в розетку?.. С привычным пессимизмом думалось, что экран вообще намалеван на обороте старого холста.
     На расписном потолке Жора-Победоносец в развевающемся макинтоше длинным шилом щекотал пузо какому-то гаду - гарпунил на скаку!
     Корчащиеся черти по стенам гнали, поднимали на вилы, сыпали махру в тесто, варили в котлах и запекали в золе. Это все меня, чужака, не касалось - другое измерение, иная плоскость веры.
     Хорошо вижу - детство - мы с отцом в занесенной сугробами Первой Градской синагоге, отец держит меня за руку, вокруг все, раскачиваясь, молятся о ниспослании снегов на поля.
     - Папа, - шепчу я и потихоньку тяну его за талес. - На улице же и так снег.
     - Это не наш снег, - сурово отвечает отец.
     Хорошо-с, ну а помните, граждане, как я поступал в Университет, на Факультет?! Гоем буду - не забуду гнусную морду мордвы-экзаменатора. Как он умело влепил мне "пару". Осторожно зарезал еврея, не забрызгавшись.
     И вообще - я уже почти уехал. Гуткин для вас умер! Кончились все дела!
     Кассирша недовольно пересчитала мои замасленные, потертые ассигнации, бурча что-то о политости людскими слезами, и выбросила мне в окошечко билет:
     - Через Егупец на Прагу, а там уже и до Нюрнберга рукой подать. Вагон хороший, теплый. Сено в купе, ковры. 40 человек или 8 иудей. На просторе поедете!
     Она высыпала еще какую-то гремящую мелочь:
     - Это жетон на одеяло, это вот талон на наволочку - рукописи для набивки с собой надобно иметь, это крестик - спасаться от дорожной нечисти, а также свечечки - над полкой своей прилепите.
     Я сгреб все в карман, вышел и, первым делом, крестик с прочими причиндалами - в сугроб, в сугроб... Защитнички! Без вас найдется кому за меня постоять, заступиться, поспособствовать: серебряный магендавид из кальсон, из потайного кармашка - сей же час! - на грудь, в самую курчавость. Сразу же на сердце потеплело, как бы искорки какие-то пошли. Жизненная сила поперла - энтелехия Аристотелева, грецкая. Все, ребята, счастливо оставаться - копайте, копайте до корней, авось отроете пару земляных орехов!
     А мне теперь: сутулый хребет - распрямить, плоскостопость - отставить, р-разговорчики о том, как складывать персты при крестном знамении ("Инстинкт истину-то подскажет!" - поддакивая с серьезным видом) - пр-рекратить, губы слюнявые отвисшие, рот вечно приоткрытый, нос шмыгающий, вытираемый рукавом, - больше не надо. Пора принимать истинное обличье! Хотя нет, рановато пожалуй, надо еще в поезд сесть да подальше отъехать...
    
     К паровозу подвезли на дрезине заводной ключ - значит, скоро уже поедем. Пробибикают два долгих задумчивых гудка - ту-у, би-и, ту-у, би-и - и в дорогу!..
     Я побежал, оскальзываясь, спотыкаясь, ища свой, осьмой с хвоста, вагон. Народ с любопытством следил за мной:
     - Бежит, бежит-то как, братцы!
     - Знамо дело воля. Волю почуял.
     - Слобода, значит.
     Да-с, господа, все ж таки в русской школе русскую же лит-ру проходят основательно, вгоняют во все ворота!
     Перед моим вагоном уже стояли патрульные - лениво плюющий себе на кончик сапога (для блеску) налитой лейтенант и два поддатых бойца в дубленых шкурах с большими металлическими бляхами на груди. Рядом с ними сидел на корточках, покачиваясь, красномордый, хоть сейчас в Разбойный приказ, проводник.
     Офицер без особой надежды пнул ногой мой чемоданчик - не загремит ли чего? Мин нет?
     - Стоять, блюх-мух. Ваш билет, блюх, паспорт, мух.
     - Пожалуйста, билет... паспорт...
     - Недоволен, блюх, что ли?
     - Доволен, что вы! Все нормально.
     - Не было ли каких притеснений?
     - Нет.
     - Проходи резво, блюх-мух.
     Я вступил в тамбур ("Двери прикрывай, гад!" - закричал проводник с улицы) и, перешагнув через кучу угля, вошел в натопленный вагон. В купе я оказался один - действительно на просторе. Полка была тоже одна и почему-то наверху, туда вела шаткая лесенка. Я уселся на откидное сиденье возле окна, чемодан сунул под столик, раздвинул шторки и выглянул. Снег летел под редкими вокзальными фонарями, там метались бьющие в бубен, подпрыгивающие длинногривые тени, метя асфальт рясами. Поезд дернулся, заскрежетал и медленно тронулся. Из репродуктора в купе полилось "Прощание славянки":
    
     Три-и юных пажа покида-али
     На-авеки свой берег родной...
    
     Уф-ф... Наконец-то уезжаю я. От всех этих бед и тревог. От вечного несчастья. От ежедневного убожества. От сорока сороков напастей. Как не съели меня в собственном соку, сам поражаюсь - ушел! Эх, жисть-жестянка, а Русь - росянка! Каменный цветок. Толоконный лоб. Снега, снега, снега, а ночь долга, и не растают никогда снега. Так провались они пропадом со своей могучей тягучей писаниной и горючей Центральной Патриархальной Библиотекой им. Повара Смурого!
     Тут обледенелый снежок, швырнутый из вокзальной темноты, остервенело влепился в окно купе, размазался брызгами... Хорошо стекло не трухлявое, толстое, выдержало. Доброго пути!
     Поезд полз через вечерний город. Окна светятся (стада, значит, уже в хлевах), а на улицах тишь, гладь. Мрак, жуть, йо-хо-хо. Только мигают огоньки световой сигнализации на снегоочистителях. Мелькнула за окном, уходя навсегда, башня Большой Ледокольни с квадригой игуанодонов на крыше, бывал я там на чердаке, в Малом зале... Крикнул паровоз, дал гудок, и как бы в ответ прощально долетел, завис в снежном мареве монотонный торжествующий рык муэдзинов с московских минаретов.
     Прошли по вагону проводники - здоровенные православные люди, все пальцы в выколотых крестах - зажгли свечи, заварили крепкий до черноты чай, предупредили всех:
     - Запритесь в купе на засов и никому не открывайте. Будут ночью звать человечьим голосом: "Отопритеся, отворитеся" - никому не верить.
     Я заикнулся насчет постели. Проводник принес матрас, бросил на пол:
     - Энурезный? Смотри, завтра проверю!
     Я затащил матрас на полку, пристроил под голову тулуп, улегся и, прежде чем задернуть шторы и опустить ставню, еще раз выглянул в окно. Как раз миновали заставу. Я оглянулся на исчезающие огни и почувствовал радость. Затерянный во льдах град Глупов, таун, увы, Даун, больше известный как Москва, уплывал взад.
     И был вечен, и было утло, день второй.
     Ужинал, возлежа на полке, облокотясь на левую руку. Пора привыкать. Рабы не мы!
     На ужин - напоследок! - редька с квасом из термоса.
    
     23 апреля, среда
     Я проснулся, потому что в купе шуршали и разговаривали. Привскочив на полке, я в ужасе глянул на дверной засов - засов был на месте. Зато люк в полу посреди купе, где, как я думал, хранится уголь и постельное белье, был откинут, оттуда высовывался по пояс давешний проводник. Он был в каске с лампой во лбу. Сломав замочек на моем чемодане, он копался в его содержимом.
     - Ну, скоро ты там? - недовольно раздался из подпола голос другого проводника. - Нашел чего?
     - Да ничего... книжки одни... божественное...
     - Ну и брось, поехали дальше.
     Проводник, отпихнув чемодан, сплюнул и погрузился.
     Приоткрыв ставню, я увидел, что на дворе уже серое утро. Мелькали чахлые деревца, покрытые ледяной коркой перелески, пустые полустанки, пятна грязного снега, всяческая муть, грусть и Русь. Сегодня вырвусь. О, сладкий день, о, день блаженный. Удалите из Среды себя, истребит их память моя... День памяти же.
     Спать я уже не мог и слез вниз. Приложил ухо к люку в полу, послушал. Гул какой-то, постукивание. Возможно, там проходила старая подземная железная дорога, по которой когда-то переправляли на Север черных курей.
     В соседних купе тоже не спали. Слева через стенку ехала, видимо, чета с младенцем, оттуда доносились приглушенные бубнящие голоса и детское скуленье - ребенок, вероятно причастный тайнам, плакал и плакал. Справа - явно двое мужиков, там звякало стекло, булькало наливаемое, слышалось: "Ну хватит! Черт с ним, с пиджаком! За то, чтоб, слышь, благополучно добраться!"
     Я повесил на шею полотенце, взял мыльницу и вышел в коридор. Он был пуст. Где-то в дальних купе громко радовались, что хищные Пригороды ночью удачно проскочили - никого не угнали и пробоин мало.
     Мимо закрытых купе я прошествовал в конец вагона. Туалет был занят. Я сел на крышку мусорного бака и стал ждать, глядя в окно. За окном проносились сплошные свинарники, свинюшники, свиноградники, свинофермы, свиноводческие комплексы, откормочные цеха, разделочные комбинаты, колбасные фабрики. Паслись вдоль насыпи длинношерстые, с могучими бивнями кабаны - рылись задумчиво, искали нечто под снегом...
     Кстати, вот очередное свинство - сколько можно сидеть в сортире, занимать?!
     Я встал с мусорного ящика и, мягко напоминая, пошевелил вверх-вниз дверную ручку туалета. Оттуда слышалось: "Потри спинку", невнятное пенье и плеск воды. Кто это там шалит? Нашли термы...
     Я снова, более настойчиво, подергал ручку. Дверь приоткрылась, и выглянул полуголый проводник, закутанный в банное полотенце, из-за плеча его высовывалась мокрая голова его собрата.
     - Чего надо, варвар? - спросил проводник, надменно выпячивая нижнюю губу.
     - Может, давай его? - предложила голова, обшаривая меня взглядом. - Хочешь пассажирского тела, песчатины? Для разнообразия...
     - А ну-ка, цыпа, в попку не больно, - начал выбираться из туалета проводник, сворачиваясь кольцами, блестя мокрой, как бы татуированной кожей.
     - Лови его, деревню, дави! - крикнул второй, но я, сорвавшись с бака, заверещав, кинулся по вагону к своему купе. Двери остальных палат, мимо которых я бежал на ватных ногах, были распахнуты, но все они были мертвенно пусты - ни людей, ни вещей. Во многих окна были выбиты и снегу намело по колено. За мной тяжело скользило, часто топало, догоняло. Едва я успел заскочить в свою клетушку и набросить крючок, как в дверь стали ломиться - заскребли пыхтелками, сопелками, клешнями, застучали многими ногочелюстями:
     - Чай будете пить?
     - Не буду! - крикнул я дрожащим голосом.
     - Не будет он, - объяснил один проводник другому. - Арамейщина же, провинция... Ну и поехали дальше.
     Я проворно вскарабкался на свою полку, забился под потолок, обхватив двумя руками чемодан. Мыльницу потерял в коридоре, а ведь какой в ней обмылок здоровый оставался, заветный, бережно хранимый - семейная память!
     В соседних купе за стенками издавали звуки, слева - шлепали, укачивали, раздраженно объясняли, что пеленки снизу, под горшком; справа все пили во имя сугрева, звали: "Слышь, скорей иди сюда, погляди, вон та, с коромыслом... Слышь! Такой бабе я дал бы себя отодрать на конюшне!" - но я уже знал, уже понял, что там никого нет, манок да морок. Клюм, вакуум.
     Спустя время нужда все же выгнала меня в коридор - терпежу же никакого не было! Сначала я, конечно, прислушался - никто вроде в коридоре не ползал. Тогда я решился высунуться из купе. Тишь. Мыльница моя, целехонькая, с камушками на крышке, валяется. Подобрал, сходил облегчился в продуваемом стужей промежутке между вагонами, стоя на железном качающемся дребезжащем листе.
     Вернулся к себе, улегся. Глядел сквозь занесенное снегом окошко. Боже, как грустна ваша Россия. Что ни прорубь - везде колдуны с мертвым взором... И названия-то все какие жуткие - Кистеневка, к примеру. В подъезд идешь, как в Лабиринт. А уж в поезд!..
     Ехали мы и ехали. Переправлялись через реку - из будки на мосту вышел и печально помахал вслед письмецом Разводящий Раввин. Закусывал холодным пирогом и жареной бараниной. Слышал, как по коридору возили тележку с судками, судя по запаху - с ботвиньей.
     Картина за окном постепенно менялась - на голой ледяной равнине с редким катящимся кустарником стали появляться трещины в толще, кое-где уже проглядывала болотистая черная земля, стелились кривые уродливые деревца с белой пятнистой корой - здесь кончался материковый лед, мать его, - приближались Рубежи.
     Показались селения из двух домов и развалившейся кумирни, друиды вдоль дороги, начались бабки с пустыми ведрами, мальчишки с бреднями и пиявками на куканах. Видел я, как возле переезда стояло небольшое рогатое жвачное, привязавшись к колышку, объедало на ходу катившиеся мимо кустики и смотрело на наш поезд выпуклыми неглупыми глазами...
     Но вот уже потянулись ряды спутанной колючки вдоль дороги, появился обнесенный низким забором длинный бетонный блок таможни, обросший сосульками, свисающими с крыши до сугробов, за ним - склады, пакгаузы для хранения отобранного добра. Станция Красные Могилы - граница Руси с сопредельной Сечью. Поезд замедлял ход. По коридору пробежали, стуча во все двери:
     - Заполняйте декларации, сдавайте анализы!
     Анализы у меня давно были приготовлены, из дому захвачены - в бутылочке и спичечном коробке. Оставалось декларацию заполнить. Я взял со столика стопку листочков - я-то думал, что это нарезанная бумага для туалета, а это, оказывается, бланки деклараций: "Жизнь, свободу, стремление к счастью - везете? Иную собственность: самовары, прялки, ходики, светцы, святцы старопечатные - тащите?!"
     В дверь тихо, вежливо постучали костяшками пальцев. Вошел худой печальный таможенник в старой фуражке. Рваное кашне. Ввалившиеся щеки, запавшие глаза, покашливанье. Веточкой омелы похлопывает по сапогу.
     - Комиссар таможенной службы Землячкас.
     Дела у них тут, видно, шли не ахти - комиссаровы сапоги настойчиво просили каши, а из левого так даже высовывался желтый, неприятно изогнутый ноготь, царапая паркет купе.
     Комиссар взял мой паспорт, вяло полистал, попросил:
     - Снимите очки. Нацепите опять. Снимите. Нацепите. Прищурьтесь. Не моргайте. Пошевелите ушами. Так, хорошо. Похожи.
     Выпавшее из паспорта разрешение на вывоз сумм он поднял и разобрал вслух: "Не трогайте этого юродивого. В вере тверд и каждое воскресенье бывает в церкви". Брезгливо поморщился. Анализы понюхал и, завернув в декларацию, положил в карман. Чемоданом моим не интересовался. Мешочек с песком только взвесил на ладони и вернул.
     В действиях таможенников всегда присутствует, знаете ли, некоторый свойственный им примитивизм - разрезать, ощупать, разгрызть, надорвать, с гоготом вывалять в снегу. А тут - ничего подобного, мягкая предупредительность. Прямо из Капернаума! Возвращая мне паспорт, вскользь доброжелательно заметил:
     - Партикулярный пашпорт-то, фальшивый.
     Словом - молодец! Глаза вот только у него какие-то... Мутные, полузакрытые.
     Комиссар вдруг прислушался к чему-то, вздрогнул и, не прощаясь, вышел. Я выглянул в окно - по утоптанному снегу перрона спешили от других вагонов таможенники, везя на тележках конфискованное и заграбастанное - старинные подошвы, уникальные глиняные черепки, бабьи тряпки ручной работы. В купе ко мне вкатился, запыхавшись, небольшой, розовощекий с морозца мужичок в синей куртке с блестящими пуговицами:
     - Вашу декларацию, голубчик, будьте добры.
     - Уже проверяли же.
     - Кто?
     - Да комиссар же ваш, только что...
     - А-а, этот... - с досадой покачал головой мужичок. - Опять вылез... Дохлятиной пахло от него? Землей как бы, сыростью?
     Я осел на столик и молча уставился на ласковое лицо таможенника.
     - Мытарил, конечно, допрашивал... Долго он изгилялся?
     - Да, - хрипло выдавил я, - порядком.
     - Вижу, вижу, голубчик, что вы у себя в бурсе по биологьи не успевали... Окститесь! Комиссары когда уже исчезли с лица земли, вымерли. Не укусил он вас?
     Я слабо покачал головой:
     - Декларацию забрал. Все анализы...
     - Ну, забрал и забрал, шмон с ним, за всем не углядишь. Давайте-ка лучше посошок на дорожку, а то что-то не нравитесь вы мне, бледноватый вы какой-то, свалитесь тут, а у нас такой эскулап, что...
     Он махнул рукой и достал фляжку:
     - Такая тут хирургия! Чуть зазевался - на ходу орган срезали и тебе же загнали!
     Мы выпили с таможенником клюквенной, я несколько оживился, пошел красными пятнами, проводил его к выходу, постоял, вытирая слезы, на ледяном ветру и, покачиваясь, вернулся в купе. "Может, еще остаться? - мелькнула шальная мысль. - Допьем... Выпрыгну