Александр Генис
ОТ РЕДАКЦИИ
Известному писателю, нашему частому автору, Александру Генису недавно исполнилось пятьдесят лет.
Присоединяясь ко множеству поздравлений от коллег и почитателей, хочется напомнить случай с академиком Л.Ландау. Видя, что академик приуныл, кто-то из друзей утешил его такими словами: "Не огорчайтесь, Дау, что Вам стукнуло пятьдесят. Кому сегодня не пятьдесят? Только мальчишкам..." В связи с юбилеем мы в этом номере публикуем специальное интервью Александра Гениса, данное журналистке Драгинье Рамаданской.
"ОПУЩЕННЫМИ ЗВЕНЬЯМИ"
- Когда вы почувствовали себя писателем?
- В Америке. Здесь и это слово произносится без того придыхания, которое долго мешало мне называть себя так. Писатель - это прежде всего тот, кто умеет вязать слова. Даже не выбирать их, а соединять в том порядке, который кажется естественным, но не является им. Новое рождается в грамматических потугах. Пользуясь готовыми структурами, скажем - идиомами, автор, как кукушка, подкладывает свое в чужое гнездо. Это чисто техническое определение помогает отвлечься от всего того, что связано не с ремеслом, а с душой.
- Что значат для вас книги?
- Чтение - сродни жизни в том, что не имеет служебного смысла (иначе это - работа). Больше всего я люблю читать то, что не похоже на мои опусы. Всегда с завистью относился к богатому воображению - Борхес, Лем, Павич, Пелевин. Придумать новое безумно трудно. Обычно фантазию заменяют фабульной суетой, поэтому в последние годы мне все реже удается найти нечто по-настоящему оригинальное. Теперь я чаще перечитываю, чем читаю. Со временем обнаружилась странная закономерность: в конце года тянет к антикам (больше всего люблю Аристофана у греков, Горация у римлян), в начале года - китайцы (особеннно Лао-цзе и Чжуан-цзе, которых я прочел во всех мыслимых переводах). В середине года книгу подсказывает случай - фильм, выставка, поиск нужной цитаты. Дождавшись резонирующей книги, я обкладываюсь критикой, биографиями, справочниками и выбиваю из текста все удовольствие, которое тот может дать. Пожалуй, это самые счастливые дни. Я лелею надежду написать в старости том "Мои книги", в которую войдет история отношений автора с его библиотекой.
- Как вы относитесь к критике?
- Нет такой критики, к которой бы я не прислушивался. Важно все, что тебе могут сказать другие, именно потому, что они другие. Писатель неизбежно страдает авторской глухотой. Эхо того, что он хотел сказать, мешает ему услышать то, что сказалось. Обидно только, когда не понимают заданных книгой правил игры. Например, одни критики упрекали моего "Довлатова и окрестности" за "Довлатова", а другие за "окрестности", игнорируя цель опуса - скрестить "филологию" с "романом" так, чтобы одно прорастало сквозь другое. Именно поэтому я так часто говорю о жанре. Мне кажется, что он дает концептуальную раму, которая организует содержание и обуславливает читательские ожидания. Впрочем, я понимаю, что жанр - мое дело, которое может быть мало интересно другим. В любом случае, интереснее всего мне читать о себе то, о чем я не подозревал.
- Как появляется стиль?
- В молодости, в эпоху соавторства с П.Вайлем, мы создали весьма заразительный стиль. Его главной особенностью было необычное соединение вполне серьезных и даже научных рассуждений с юмором. Используя эту граничащую с хулиганством свободу, мы сочинили несколько книг, вошедших в оборот. Том "60-е. Мир советского человека" стал почти стандартным источником для историков, "Родная речь" вошла в состав школьного и вузовского образования, "Русская кухня в изгнании" - популярное кулинарное пособие. Наверное, стилевая инерция этих сочинений оказала влияние на новое поколение журнальных авторов. Во всяком случае, встречаясь со "стебом" (как называют модную в России развязную манеру), я часто думаю, что пришла пора расплачиваться за грехи юности. То, что я пишу после своих сорока, по-моему, труднее копировать. Надеюсь, что это так. Ведь эпигоны не учатся, а воруют и утрируют.
- Что для вас значит стиль?
- Стиль - не только личная, но и историческая проблема, восходящая, как все в западной литературе, к античности. Одни писатели той поры придерживались "аттикизма", другие - "азианизма". Говоря по-нашему, это либо классически простая, либо орнаментальная проза. Зрелая литература выбирает себе образцы более или менее сознательно. Так, Михаил Кузмин пытался возродить "аттический" стиль Пушкина, пока его современник Юрий Олеша писал густую метафорическую прозу "азианизма". Идеал, понятно, - синтез, продиктованный чувством соразмерности, позволяющий избежать обеих опасностей. Простота чревата плоскостью, сложность - декоративностью. Обычно авторы (и я в том числе) начинают со второго, мечтая о первом. В молодости меня, скажем, соблазняли грамматические ухищрения лаконизма у Тацита. Я с наслаждением пробирался сквозь лес его сложноподчиненных предложений, которым славянские языки могут подражать с большим успехом, чем остальные. Избавляясь от этого стиля, я открыл радости деепричастных оборотов, сочинительных союзов, а главное - прилагательных, способных исподволь менять смысл минимальным и вкрадчивым воздействием. Сегодня (но не завтра) такая - тормозящая читателя - манера кажется мне созвучной эпохе как раз потому, что торопливый дух нашего времени мешает нам останавливаться. Беда в том, что как только стиль становится твоим, он оборачивается монотонностью, и все надо начинать сначала.
- Роль красоты в литературе?
- Не всякий писатель хочет показывать мир красивым, я хочу. Искусство вовсе не обязательно приносит людям радость, но мне хотелось бы именно этого. Возможно, здесь сказываются мои личные недостатки ("дефицит чувства драмы", как писал Довлатов) и пережитки родной культуры, от которых я стремлюсь избавиться. Россия ведь страна, где любят унижать и унижаться. При чем тут мир? Как закат, трава или снежинки участвуют в этой душераздирающей забаве? Даже когда жизнь ужасна, мир прекрасен. Я не вижу здесь противоречия и пишу только о том, что люблю, чем наслаждаюсь, чем хочу угостить.
- …и природы?
- Мир был до нас и будет после нас. Человек в нем гость, причем незваный. Меня всегда поражает лечащее равнодушие природы. Она не рассуждает и нам не дает. Пропадая в ней, мы возвращаемся домой - в какие-то предыдущие состояния жизни. Не думаю, что художник может улучшить природу, но он умеет создавать из нее пейзаж, выбирая лучшее и изымая лишнее. В сущности, всякое искусство - это искусство композиции, икебана, организация не нами созданного.
- Один ваш герой спрашивает: "Зачем тебе Бог, если есть пиво?"…
- Мой персонаж предпочел пиво Богу, потому что устал Его искать и разочаровался в своих возможностях Его найти. Это - еще не худшее завершение пути, начатого каждым в детстве. Искать Бога и творить Его - одно и то же. Мы мучаемся, пытаясь создать Его не по своему образу и подобию. Бог ведь должен быть по ту сторону познания, но все-таки он должен быть. Упершись в этот парадокс, в этот вечный коан, мы тараним лбом стенку, наращивая мышцы души.
- Вы любите парадоксы?
- Каждая книга требует от читателя стать ее автором и побывать там, где писатель был. Это тем сложнее, что писатель ведь и сам не знает, о чем он пишет. Собственно, он для того и пишет, чтобы это выяснить. Литература - вид жизненного опыта. Проживая страницу, становишься ею, она тебя меняет, а ты ее познаешь. Лучше всего, когда она удивляет и автора. Однако дыры в тексте позволительны только в тех местах, которые не являются секретом для автора. Как раз то, что знаешь наверняка, не стоит и писать. Хемингуэй был прав. И тем более прав Мандельштам, который говорил: "Я пишу опущенными звеньями". Расширяя ячею, мы увеличиваем общий размер сети, надеясь вытащить из реальности улов побогаче. Предложение, которое сводит воедино несколько не близко лежащих предметов, явлений и суждений, похоже на пригоршню с растопыренными пальцами. Ею удобнее загребать, не заботясь о мелком песке обыденности, который вытекает из рук. Такая манера кажется парадоксальной только ленивому критику, считающему логически невозможным всего лишь неожиданное.
- Эссе - окно в мир?
- Окно - это фокус, потому что оно всегда предполагает раму, а значит, ширму, ограничивающую наш взгляд. Вопрос в том, какие ограничения навязывает себе автор. Романисты обходятся сюжетом - пишут о том, что видно герою и нужно фабуле. Поэты пользуются рифмой и метром, справедливо надеясь, что язык сделает за них полдела. Эссеисту, лишенному преимуществ и первого и второго, остается время. Всякое окно, если в него смотреть достаточно долго, становится волшебным. Стоит остановить часы и вглядеться в окружающее, как оно начинает шевелиться и расти.
- Чем служит вам юмор?
- Я верю в смешное. Его нельзя подделать. В юморе есть автохтонная истина, которая нуждается не в творце, а в открытии. Дороже всего мне тот смех, что искусно маскирует себя в заурядном. Иголка в вате. Вернее, вата, в которой была игла. Гомеопатическая доза юмора меняет молекулярное строение текста, придавая ему мастеровитое благородство. Может, поэтому я злоупотребляю оценкой "смешно", называя так всякую остроту, но не любую остроту. Мне например, кажутся "смешными" слова Христа: "пусть тот, кто без греха, первым бросит камень"…
- Как вы реагируете на слухи о "смерти автора"?
- Если даже автор умер, важно, кто будет его вскрывать, хоронить и пользоваться завещанным. Впрочем, автор бессмертен. Он живет, не зная, что его убили. Эти некротические явления продолжают литературу, делая возможным невозможное. Преодоление смерти - писательский спорт. А то, что жизнь стирает описанное, кажется справедливым: становясь реальностью, иллюзия занимает ее место.
- Что вы думаете о судьбе романа?
- Высшая точка словесности - поэзия. Только стихи, как говорил Аристотель, никогда не врут. Что и понятно: они и есть истина. Но сколько таких стихов бывает? Да и сколько их нужно? Роман - это след нисхождения поэзии на землю. Бумажная валюта муз, обеспеченная их золотым запасом. Я не знаю, каким роман может быть сегодня, но знаю, что не таким, как вчера. Обидно до слез, но нельзя написать новых "Трех мушкетеров", новую "Войну и мир", нового "Доктора Фаустуса". Форма умирает. Никто больше не ходит в тоге. А жалко.
- Ваше собрание сочинений называется "Раз, Два, Три". Будет продолжение?
- Не я придумал этот заголовок. Мне он напоминает учителя танцев Раздватриса из "Трех толстяков" Олеши. Трехтомник мне понадобился для того, чтобы не повторяться и не возвращаться, чтобы знать, где поставил точку. А станет ли она многоточием, никогда не знаешь - только надеешься.
- В автобиографическом "Трикотаже" самыми симпатичными кажутся бабушки. Почему?
- Безответственные бабушки, в отличие от родителей, учат внуков, сами того не зная. Лишенные педагогических претензий, они воспитывают не уроком, а примером. В моем случае, это был пример выживания. Ведь чему учат дедушки, я не знаю - одного убил Сталин, другого Гитлер.
- Как вы переживаете конфликт поколений?
- Я не любил своей школы и ничего не простил ей. Правда, когда сам стал учителем, я понял, что у нее не было другого выхода. Педагогический талант - величайшая редкость. К тому же он сводит с ума. Нельзя безнаказанно провести всю жизнь с неполноценными и бесправными - с детьми. Конфликт поколений стал для меня острой проблемой. Я хорошо помню, как воевал со старшими, но не могу примириться с тем, что сам им стал. Мне не смешны шутки младших, я скучаю над их бескрылыми сочинениями. Все это заставляет меня восхищаться Тургеневым, сумевшим с симпатией показать нам молодого Базарова. "Дети" у него не хуже "отцов". Меня на это не хватает.
- Дружба в вашей жизни?
- В моей жизни был период такой запойной дружбы, что я, видимо, уже исчерпал ее запас. Но и сегодня для меня лучший способ дружить - это совместная работа. В нашем деле к этому относится и беседа. Удачный разговор раздувает пламя собственной мысли. Хороший собеседник - всегда муза. Но есть еще просто теплота совместного бытия, радость разделенного опыта. С годами дружба истончается, становясь менее необходимой и более ценной.
 
 
Объявления: