Борис Орлов
МЮНСТЕРСКИЕ РАССКАЗЫ,
или ДИАЛОГИ С САМИМ СОБОЙ
В Мюнстер я попал случайно. После смерти самого близкого мне человека я испытывал только одно желание: забиться куда-нибудь в глушь, в дыру, еле помеченную на карте. Не видеть никого и не слышать. Я согласился с предложением друзей уехать в Мюнстер. Там я никогда не был.
Первый раз за многие годы я уезжал один. Я открывал одиночество, как открывают старинную книгу, снимая все семь печатей поочередно.
Германия встретила меня сплошной пеленой дождя. Он не лил, а сыпался непрерывно, как будто кто-то просеивал воду или слезы сквозь мелкое сито. Из Кельна до Мюнстера я добирался поездом. Невидящими глазами я смотрел в окно, в серую муть. По стеклу, догоняя друг друга, бежали капли. Казалось, небо плакало вместе со мной, и мы не стеснялись этого. Я плохо помню, как добрался, сел в такси и приехал в отель, где мне заранее сняли комнату. Города я не видел ни в тот день, ни в последующие две недели. Дождь и серая мгла закрывали все. Я ходил по каким-то улицам, не видя домов и не разбирая дороги. Вокруг было серо, сумрачно и тоскливо.
Однажды утром я проснулся с ощущением, что что-то изменилось. Первое, что я увидел, выглянув в окно, был дом, стоявший напротив отеля. Наискосок через дорогу виднелась кирха, из нее доносились звуки органа. Неужели это было здесь и раньше? - удивился я и вдруг заметил, что покрывающая все серая мгла исчезла. Над Мюнстером было абсолютно чистое голубое небо. Это было удивительно.
Я вышел на улицу и впервые заметил, что нахожусь в городе, где есть улицы и дома, площади и бульвары, а главное - люди. Мюнстер не торопился показать себя. Да и мне торопиться было некуда. Так мы начали знакомиться. Знакомство перешло в дружбу, и я ее очень оценил.
С городами, как и с людьми, надо дружить, сближаясь постепенно и ненавязчиво, а главное доброжелательно. Я благодарен Мюнстеру и людям, которых там встретил, за внимание, за добрую заботу, за сдержанное понимание.
Я вернулся туда через год, а потом приехал еще раз, чтобы пожить несколько месяцев спокойно, как живут другие горожане, без туристского азарта сорваться и поехать дальше.
Однажды я почувствовал, как кто-то подтолкнул меня к столу и сказал:
- Ну, не упрямься. Сядь и пиши. Пришло время.
- Разве я должен что-то писать?
- Ты никому ничего не должен. Перефразируя когда-то любимого тобой поэта, скажу: ты за все расплатился... Ты чист предо мной!
- Так о чем же писать?
- О себе, о своем видении мира, о встречах с людьми в отведенное тебе на земле время и в далеких веках, о событиях, которые ты пережил не только в жизни, но и в истории. Ты ведь жил там тоже, в тех далеких эпохах? Верно?.. История ведь для тебя живая ткань, а не "...пожелтевшие листы // в стенах вечерних библиотек". Не думай о времени. И знаешь что? Не следи за сюжетом, он сложится сам. Почаще отвлекайся. Разговаривай с собой и с теми, кто жил давно, кого уже нет, ведь для тебя они живы?..
- Попробую, - сказал я неуверенно.
- И не забывай про город, который помог тебе оттаять. Он подарил тебе время для размышлений, много времени для воспоминаний и очень много времени для диалогов с самим собой.
Я согласился без большого сопротивления. Часть этих диалогов вошла в рассказы, которые я назвал "Мюнстерские рассказы, или Диалоги с самим собой".
СВЯТЫЕ И ЕРЕТИКИ
День прошел бестолково, Я ходил из библиотеки в библиотеку и искал по всем мыслимым и немыслимым справочникам, словарям и энциклопедиям подробности о святом Патрикии, который расстался с жизнью в середине четвертого века в правление Юлиана Отступника. Его обезглавили вместе с Акакием, Менандром и кем-то третьим, чье имя я никак не мог запомнить. Отступник не любил шутить.
Мелькали страницы на латинском, греческом, немецком и русском, английском и еще каком-то языке. Картина яснее не становилась. Я старался, но не мог понять, почему Патрикий, названный в одном солидном русском издании ирландским монахом, попал в святые греческой православной церкви и удостоился быть упомянутым под 19-м мая. В проложных чтениях Древней Руси его слово было названо почему-то "Словом Патрикия Прусского". Какое отношение он имел к Пруссии? - гадал я.
Еще более удивительным было то, что на него ссылался архиепископ новгородский Василий Калика, преставившийся в лето 6860 от сотворения мира, то есть в 1352 году по-новому. Он отдал Богу душу во время чумы, от которой тщетно пытался спасти соседний Псков. То ли молитва была слабой, то ли чума свирепой, но владыка заболел и ушел в лучший мир, оставив потомкам на размышление - чуть не сорвалось с языка "нашумевшее в свое время" - послание владыке тверскому Феодору о земном рае.
Вернувшись из четырнадцатого века на порог двадцать первого, я обнаружил, что день прошел в пустых хлопотах. С Патрикием в тот день у меня не ладилось. Он то скрывался за альфами и омегами витиеватого греческого текста, то прятался за недоступные простым смертным комментарии ученых отцов-болландистов, выставляя иногда на первый план Святого Патрика, покровителя Ирландии. Патрик не Патрикий, и в тот момент он меня не интересовал.
Впрочем, следуя привычке не обижать святых, я пообещал вернуться и расспросить, что же все-таки Патрик видел в той загадочной пещере, названной позже его именем? Неужели вход в тот мир, куда живым лучше не входить, а входящим на пороге оставить упования?
С Василием Каликой дело обстояло не лучше. Он тщательно скрывал источники своей загадочной эрудиции, оставляя меня наедине со словарями и справочниками.
- Нет, Василий, ты не прав, - подумал я без раздражения. Причиною неудачных поисков было, конечно, не отсутствие каких-либо зримых следов Патрикия в доступной мне литературе, а некое недомогание, точнее, тупая боль в том месте, которое раньше называлось подвздошьем, а может быть, подреберьем.
Умели же прежде выражаться! Письма были подметными, переулки - Подкопаевскими, стороны - Заречными, страны - заморскими. А иногда прорезало слух неведомое ныне слово Занеглименье. Потом все пошло вкривь и вкось. Язык засорили "измы", "парадигмы" и прочая словесная мякина, а кончилось воцарением "имиджа", от которого волосы на руках у меня встают дыбом.
Недуг заставлял отвлекаться от мысленной картины декапитации Патрикия, Акакия, Менандра и того третьего (четвертого), чье имя непрерывно ускользало из моей памяти. Утешали строки Н.С.Гумилева:
И так нестрашен связанным святым
Палач, в рубашку синюю одетый,
Им хорошо под нимбом золотым:
И здесь есть свет, и там - иные светы.
Ну да, подумал я, хорошо им было только на картинах Фра Беато Анжелико. А как в других местах, где рвали, дробили, жгли, кололи, вытягивали и вывертывали из суставов, запястий и заплечий?
- Ты что думаешь по этому поводу, Николай Степанович?
- А что тут думать:
От дальних селений
Сквозь лес и овраги,
На праздник мучений
Собрались бродяги.
Палач приготовил
Свой молот зловещий,
И запаха крови
Возжаждали клещи.
- Господи, "возжаждали"! Где ты нашел такое слово?
- Слушать надо, прислушиваться... К себе, в основном.
- А как на Руси было? В до- и послемонгольскую, до- и послепетровскую и иные неприснопамятные эпохи?
- Как было? Обыкновенно было:
В красной рубашке, с лицом как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне.
Действительно, сменил палач синюю рубаху на красную, а пытошные орудия остались те же. Хотя, конечно, Лобное место не похоже на Фьезоле, где мученики спят в прохладной раке. Стихи утешили.
Отягченная литературно-историческими реминисценциями память еще более оттаяла при мысли о бутылке можжевеловой водки, ждавшей меня дома, в комнате, которую я снимал у сестер-дьяконисс. Изгнанные в свое время победителями из Силезии, они продолжили свою человеколюбивую деятельность здесь, в Мюнстере. Дьякониссы могли быть спокойны. Водка предназначалась исключительно для душеполезных и лекарственных целей.
Вечером я сидел у окна, смотрел на петушка на высоком шпиле церкви Св.Креста, слушал мелодичный звон отбиваемых колоколами четвертей и лечился горячим чаем и можжевеловым зельем. Над Мюнстером висели низкие серые облака, но дождя пока не было. Петушок то исчезал в облаках, то появлялся вновь. Однажды он появился не один. Неужели с курочкой? - подумал я неуместно и посмотрел на бутылку. До дна оставалось еще много.
Я вышел пройтись. На мосту через мелкую речку под названием Аа было холодно. Бронзовый святой Непомук стоял нахохлившись и кутался в длинный до пят плащ. Шляпа с широкими полями скрывала его лицо.
На мосту через Волхов тоже было не жарко. Откуда-то дуло немилосердно. Несколько горожан в шляпах с широкими, как у Непомука, полями кого-то вязали, низко склонившись и переговариваясь вполголоса.
- Что это вы тут делаете? - спросил я, не слишком надеясь на ответ.
- Не мешай, милостивец, отойди, не засти, - сказал один из новгородцев, сбивая Непомукову шляпу на затылок. - Делом мы заняты, делом. Вишь, ноги вяжем.
- Взялись! Дружно! - вскрикнул кто-то, и связанное тело, как колода, полетело в серую воду Волхова. Там уже плавало несколько шляп с широкими полями, и кто-то перекошенным ртом хватал последний глоток воздуха.
- Еретиков топим, - пояснили мне на мосту, - стригольников. Сами управляемся. Без палача ихнего.
- Но зачем же так? Не по правилам, - пытался раздвинуть я рамки миниатюры Лицевого свода. - У вас же время смещено и пространство. На одной картинке вы и вяжете, и топите. Прошлое в настоящее вошло, как там у вас, неслиянно и нераздельно.
- Смотри-ка, - пробурчал кто-то, - еретиков защищает, пес злобесный. Для нас что время, что пространство - едина суть. Время пока еще по кругу ходит, а пространство, слава Богу, конечно. Пшел отсюдова.
Непомук укоризненно качал головой. Наверно, и он вспоминал свое купание с камнем на шее в ледяной воде Влтавы.
Вечер еще не кончился. Зябкий июнь тянул и тянул вязкий полумрак надвигающейся ночи. В кафе было пусто. Согретый чашкой кофе, я продолжал размышлять о тех людях, которых вязали там, на мосту. Сами виноваты, нечего богохульствовать. Умники нашлись! Иконопочитание отрицали. Хотя, впрочем, их же соотечественники про иконы говорили: "Годится - молиться, не годится - горшки покрывать". А то еще какие-то дыромоляи были, вспомнил я ни к селу ни к городу. Так те вообще на дыру в избе молились.
Мысль о том, что жертва сама виновата в своих злоключениях, показалась мне привлекательной. Верная мысль - всегда правильна. Говорили же мне мои знакомцы после убийства одного премьера:
- Сам виноват. Этими пренебрег, а с теми не договорился. Вот и нарвался...
И все-таки что-то мешало мне принять эту теорию в ее древней и новой ипостаси. Оторвавшись от размышлений, я понял, что мешало мне сосредоточиться. В кафе, как оказалось, я был не один. Спиной ко мне у стойки рядом с пустой чашкой стоял мужчина в черном костюме и в очках. Поставив портфель на пол, он с интересом читал телефонную книгу, а некоторые, видимо особо понравившиеся места, пытался петь, производя при этом сложные телодвижения.
Заметив, что я за ним наблюдаю, мужчина задергался сильнее. Тогда только я обратил внимание, что женщина за стойкой делает мне знаки: смотри, мол, в сторону, болван. Я отвел глаза от клиента, чей ритм все ускорялся, и уставился на картину, висевшую на противоположной стене. Там было изображено дерево. Вместо листьев на ветвях висели колбасы, сосиски, а внизу, почти касаясь земли, болтался окорок, похожий на чью-то ободранную ногу.
- Освежевали кого-то, - отметил я задумчиво.
Псих затих. Непомук с другой стороны улицы кивал головой, как бы намекая, не пора ли вернуться к можжевеловой. Я вышел. Накрапывал дождь, но не сильный. Миновав несколько притихших кварталов, я заметил, что выбрал не самую короткую дорогу к дому. Ноги сами несли меня к Ламбертикирхен. Там, задравши голову, можно было еще различить на фоне сумрачного неба три прилепившиеся к колокольне клетки. В них, 450 лет тому назад, повесили на обозрение добрым горожанам растерзанные тела Иоанна Лейденского и двух его товарищей. Повесили, как говорят составители хроник, снижая голос до шепота, то, что осталось от тел после чудовищных пыток.
- Смотри, - пробормотал я, - у этих тоже третьего не хватило, как у Акакия с Менандром... Постой, постой! Какого третьего? Четвертого! Ты же ищешь четвертого! Повесили-то трех!
По спине прошел холодок, и я подозрительно оглянулся. Кроме меня, на мокрой брусчатке никого не было. Не я ли должен был быть четвертым?
Мужики на Волховском мосту, свесясь, считали количество плавающих шляп.
- Все утопли, аспиды. Ироды окаянные. Пошли домой.
Я тоже пошел домой. Разве за всеми уследишь? Разве узнаешь, кто прав, кто виноват? Кто святой, а кто еретик? И на каком языке пробормочет немеющими губами казнимый свои последние слова?
Я заторопился. Холод проникал под куртку. Надо было еще успеть освободить бутылку можжевеловой от ее целебного содержания.
Послесловие для любознательных.
Утром развиднелось небо над Мюнстером и прояснилась голова, склоненная над очередным фолиантом. Все стало на свои места. Патрикий ухитрился обмануть ученую братию и подставил вместо себя Св.Патрика. Сам он никогда не был ирландским монахом, да и не было в то время вообще никаких монахов в Ирландии. Распространение христианства началось там лет через сто. И занялся этим апостол Ирландии Св.Патрик, а первые монастыри появились еще позже. Все это, конечно, издателям надо было проверить. Именование Патрикия Прусским тоже чуть не ввело меня в заблуждение. Пруссия близка к Балтийскому морю, а там до Новгорода рукой подать. Велик соблазн - связать концы воедино.
Но не тут-то было. Патрикий никогда не бывал у пруссов, а действовал в Брусе, городе в Малой Азии, неподалеку от Мраморного моря. В древности Бруса называлась Пруса (или Пруза, по имени Вифинского царя Прузия). Долгие годы город был столицей турецких султанов, пока в конце XV века турки не завоевали Константинополь.
Но Патрикий всего этого уже не знал. Около Брусы бьют горячие ключи и находятся сернистые источники. Туда и окунали злодеи Патрикия со товарищи. Разумеется, горячая вода не причинила святому проповеднику слова Божия ни малейшего вреда. Тогда и порешили его вместе с Акакием, Менандром и тем третьим через усекновение головы.
Верный истине, Патрикий сумел-таки перед смертью разъяснить невежественному правителю целебную силу термальных источников, хотя вода в них несомненно нагревалась от близости подземного адского пламени. В доказательство своей теории всезнающий Патрикий указал на выход адского огня из земли в Сицилии. Но правитель ничего не знал о вулканической деятельности, а развить свои мысли дальше Патрикий не успел, поскольку смерть приял.
Так и осталось для меня загадкой, во имя чего он отдал свою жизнь? Во имя веры, или во имя науки? Впрочем, какое дело до этого мученику, когда свет в глазах меркнет?
 
 
Объявления: