(Комментарий переводчика)
"Наиболее плодотворные философские системы содержали грубые противоречия, но именно по этой причине были частично истинными. Нет причины полагать, что внутренне последовательная система содержит больше истины, чем та которая… является более или менее неправильной".
Б.Рассел "История западной философии"
Статья одного из крупнейших физиков современности - профессора Юваля Неемана замечательна своей крайней, обостренной сциентистской позицией: наука не только прекрасна, но и, что не менее важно, -
самодостаточна, синтез науки и веры порочен по сути и ничего хорошего ни вере, ни науке принести не может.
Один из парадоксов, которыми столь богата окружающая нас реальность, что буквально к тем же выводам пришел политический антипод Юваля Неемана - профессор Иешаягу Лейбович. Правда, Лейбович, будучи Б-гобоязненным евреем, нашел подтверждение такой свирепо дифференцирующей позиции не в собственном разуме, а в Талмуде, в котором сказано:
мир управляется своими собственными законами. Признаться, подобная бескомпромиссная позиция мне ближе беспомощного лепета о согласии веры и разума, наводнившего сегодня популярную философскую и религиозную литературы. Раньше я немножко завидовал ученым, отыскавшим для себя точку зрения, позволяющую не задумываться о противоречиях во взаимоотношениях науки и религии; позже понял, что душевное равновесие - сомнительное приобретение, и так и остался наедине со всеми мучительными вопросами, сопровождающими размышления на эту тему и неизбежными для религиозного рационалиста.
Профессор Нееман убежден в том, что вечным примером идеального устроения научного знания навеки останется геометрия (узнаёте знаменитую платоновскую надпись на входе в академию: "Не геометр да не войдет!"). Дух Платона просто витает над статьей, которую мне посчастливилось перевести: единственным критерием достоверности научного знания признается его логическая непротиворечивость; ни эксперимент, ни верифицируемость остаются невостребованными. И вот тут-то начинается самое интересное: радикальный сциентизм Неемана оказывается насквозь мистичен. Его науке попросту
не нужна реальность, ведь вся битва разыгрывается в сознании ученого. Для автора даже Аристотель - отец логики! - излишне приземлен и склонен к принижению абстрактного знания в пользу практического.
Аристотеля, в самом деле, отличала наклонность к систематизирующему наблюдению, его перу принадлежит "Метеорологика". Аристотеля вернее всего было бы назвать философским реалистом. При всей важности логического аппарата последний не предстает у Аристотеля более реальным, чем сама реальность. Для Платона, если мир вещей не соответствует миру идей - тем хуже для вещей, эта тенденция приняла у него крайние формы в "Государстве": мир, не соответствующий идеальному о нем представлению, должен быть подмят и подломлен в пользу идеала. Карл Поппер с немалым на то основанием сочтет Платона отцом тоталитаризма. Юваль Нееман несомненно знаком с разносом, учиненным Платону Поппером, и все же отдает предпочтение Платону. Есть что-то невероятное в таком возрождении платонизма в конце второго века науки.
При внимательном чтении статьи проступает множество парадоксов. Постулируя самодостаточность и когерентность научного знания, Юваль Нееман высказывает блестящую гипотезу о том, что само зарождение науки связано с интенсивной законотворческой деятельностью, никак не связанной с научным познанием, но приведшей к представлению об
универсальности идеи закона. Начало второй эры науки автор тоже более чем резонно связывает с вненаучными факторами, противореча основной линии своей работы.
Мне кажется, что взаимоотношения научного и ненаучного познания миров весьма запутанны, но вот что бросается в глаза: расцвет науки по времени всегда совпадает со взлетом
религиозного рационализма (или, если угодно, религиозного реализма). Мне было бы приятнее думать, что религиозный рационализм "тащит" за собой науку, но, видимо, здесь дело не обходится без петель обратных связей. В самом деле, блестящие достижения греческой науки приходятся на период наибольшего влияния аристотелевского религиозного рационализма. Аристарх был современнником Аристотеля, а Евклид, Диофант, Аполлоний, Архимед и Эратосфен творили в период максимального влияния аристотелизма. Науке, чтобы развиваться, потребовалось, по словам Поппера, сбросить чары платоновского мистицизма.
Кризис науки тоже всегда совпадает с упадком религиозного реализма. Расправа с Ипатией стала, конечно, вехой в деле изничтожения науки, но, правду сказать, греческая наука к тому времени уже пребывала в жалком состоянии. Заметим, что V в. н.э., был отмечен не только разгромом Александрийской Академии, но и расцветом неоплатонизма. Я вовсе не утверждаю, что платоники склонны линчевать своих оппонентов, но расцвет мистицизма (пусть даже в интеллигентной форме платоновской философии) и упадок точных наук - явления синфазные. Говоря о точных науках, надо держать в уме, что математика, будучи их основой и языком, сама таковой не является. Математика оперирует с идеальными объектами, не имеющими прямого отношения к реальности, и потому она куда ближе к мистическому, нежели естественнонаучному познанию.
Может показаться странным, но проблемы и кризисы современного мира, каким мы его привыкли видеть, с его конфликтом цивилизаций, "концом науки" и прочими прелестями начинающегося третьего тысячелетия во многом "прорастают" из XIII века. А точнее, из спора об аристотелизме, шедшего
одновременно во всех трех "авраамических" религиях. Я полагаю, что результаты этого спора, о котором и не подозревало 99% населения цивилизованного в то время мира, а не битвы и сражения, определили последующую историю человечества почти на тысячелетие. Ожесточенный спор о религиозном рационализме (ядро которого составляла философия Аристотеля) велся внутри ислама, иудаизма и христианства. Для нас важно, что РАМБАМ и Фома Аквинский победили своих оппонентов во внутриконфессиональных схватках, а Ибн Рушд (Аверроэс) - проиграл (проиграл нелепо, в результате дворцовой интриги - вот и не думай после того "о роли длины носа Клеопатры в мировой истории"). Синхронность разворачивавшихся тогда событий изумляет.
Маймонид (1135-1204) и Ибн Рушд (1126-1198) были просто современниками, Фома Аквинский вступил в сражения за Аристотеля и против Платона чуть позже. Аутодафе в Монпелье, на котором сжигали книги РАМБАМа, пришлось на детство Аквината. Победы РАМБАМа и Фомы Аквинского не были окончательными, мистицизм не может (да и не должен быть) окончательно преодолен, но прививка реализма, сделанная в XII веке, определила лицо иудаизма и христианства на долгие годы. И сегодня многие духовные авторитеты кривятся при имени РАМБАМа, но его книгу "Яд хазака" с ее бескомпромиссным рационализмом изучают все набожные евреи. В христианстве платонизм тоже не раз еще поднимет голову, но преодолеть религиозного рационализма уже не сможет.
Наследию Ибн Рушда в исламе повезло значительно меньше, и упадок арабской культуры и науки был этим предопределен. Ренан, повествуя о разгроме арабской философии, меланхолически отмечает: "гонения на философию очень нравились народу… и устраивались самими просвещенными правителями, вопреки их личным вкусам, как средство приобрести расположение черни". Наша сегодняшняя неспособность к диалогу с исламом имеет прямое отношение к тому стародавнему и отвлеченному спору между яростным мистиком Аль Газали и приверженцем Аристотеля Ибн Рушдом, в котором, к сожалению, Аль Газали удалось взять верх. Мистическое стремление слиться с вечносущим, о котором так любят толковать исламские (и не только!) мистики, так и написано на одухотворенных лицах террористов-смертников. Скучный рационализм, конечно, таких радостей, как слияние с сущим не обещает. Реальность вообще редко радует, в отвлеченном же сознании можно возводить сооружения невиданной красы. В некотором смысле спор реалиста с мыслителем, предпочитающим великолепие грез, бессмыслен.
Золотой век европейской культуры и науки не случайно был и золотым веком религиозного рационализма; сегодняшний их упадок закономерно совпадает с агрессивным наступлением мистицизма. Юваль Нееман, видимо, немало бы удивился, узнав, что его рафинированный научный платонизм не выпадает из общего потока. Ему приходится вполне последовательно говорить и о том, что проблемы жизни и сознания нет, отрицая разделение души и тела. Отделение души от тела, будучи, быть может, противоречивой гипотезой, необычайно плодотворно. Первый европеец, отец рационализма, Декарт не случайно настаивал на жестком их различении. Подобное разграничение, противоречивое и усложняющее, тем не менее создало культуры большого стиля. Последний европеец Мераб Мамардашвили определит культуру как "упражнения в сложности и различении".
Юваль Нееман полагает, что целью науки является нанесение "заплат" знания до полного исчерпания непознанного. Еще одно неявное, но угадывающееся предположение состоит в том, что площадь непознанного может быть и бесконечной. Но тогда научное познание бессмысленно, ибо не приближает меня к Истине: залатав пять квадратных сантиметров непознанного, я обнаружу себя не в лучшем положении, нежели после покрытия ста квадратных метров. Сто не ближе к бесконечности, чем пять. Осмысленной целью науки может быть скорее увеличение объема познанного, чем сокращение площади неизвестного. Такое скромное понимание миссии ученого заставляет уважительно относиться к любой науке, имеющей дело с
реальностью, и запрещает брезгливо морщиться при упоминании гуманитарных и прикладных наук или географии.
Нееман отдает должное Дарвину и пишет о дарвинизме с благоговением, но Дарвин-то в первую очередь был великим и дотошным до самоистязания наблюдателем природы и систематизатором, то есть практиковал именно ту форму научной активности, которую Нееман полагает второсортной. Сегодняшние научные журналы полны теориями и концепциями, а не добротными описательными и систематизирующими работами (требующими изрядных усилий и не сулящими ни грантов, ни лавров), что и в самом деле свидетельствует о некотором упадке научного реализма, место которого не прочь занять научный же мистицизм.
Понятие "знания" куда шире понятия "геометризованных наук", но физики-теоретики настолько явно чувствуют себя избранным народом, новым Израилем, что все остальные виды умственной активности кажутся им не слишком ценными. В шутке Ильи Михайловича Лифшица: "Все науки делятся на физику и коллекционирование марок" мне всегда слышалось и вполне нешуточное отношение к жизни и ее смыслу (попутно замечу, что сам Илья Михайлович был страстным филателистом). Пафос статьи, сводимый к лозунгу: "истина превыше всего" - религиозный пафос. Как сказал рав Адин Штейнзальц: "атеист, ведущий достойную, честную духовную жизнь, на самом деле - верующий". В этом смысле ученый, сознающий себя слугой Истины, - несомненно верующий, который в своем гипертрофированном научном рвении может и удаляться от взглядов ортодоксальных кругов.
Основное предположение, состоящее в том, что "латание" непознанного может продолжаться до полного покрытия последнего научным знанием, базируется на предыдущем опыте развития точных наук; иначе говоря, представляет собой экстраполяцию сегодняшнего положения вещей в будущее. Подобные предположения оправданны, если там, в будущем, нет особых, "прокаженных" точек, сингулярностей. Профессор Нееман цитирует в своей работе Давида Юма, но именно Юму принадлежит мысль, что наша уверенность в завтрашнем восходе Солнца основана всего лишь на нашей привычке так думать и твердых философских оснований для подобной уверенности нет.
Я полагаю, что и для сциентистского оптимизма, в том виде как он представлен в работе профессора Неемана, тоже оснований немного, ибо мы стремительно приближаемся к одной из таких "нехороших" точек. Все предыдущие высокие культуры вырастали вокруг тех или иных сакральных текстов. Научно ориентированная культура - не исключение: среди учеников Ландау десятитомник курса теоретической физики именовался просто Книгой. Компьютерно-интернетовская цивилизация, кажется, будет устроена как-то по-другому, и человеческое познание, пройдя "прокаженную" точку, может принять такие формы, о которых мы и не догадываемся.