Игорь Губерман
ДЕСЯТЫЙ ДНЕВНИК
Заметки по случаю
Хорошо начинать книгу с какой-нибудь
сильной цитаты, чтобы она послужила тонкой рекомендацией читать и дальше. Я
воспользуюсь мудростью легендарного учителя музыки одессита Столярского. Правда,
он это говорил о концертах, но сказанное им относится к любому виду
сочинительства. А его одесский выворот русского языка придаёт цитате лишнюю
весомость.
И вот что
он сказал:
«Ходить надо как на хорошие, так и на
плохие концерты, чтобы знать как положительных, так и отрицательных
недостатков».
Этой мудростью я убедил вас, надеюсь,
продолжить начатое чтение.
Никакой связности сюжета в этой главе
заведомо не предвидится. Я хотел назвать её «заметками из разных мест», но
вовремя осознал двусмысленность такого наименования. Просто есть у меня записи в
блокнотах, и куда-то я хотел бы их пристроить. Связи между ними – ни малейшей.
Катались мы с женой на пароходе, и в
столовой (надо б написать – «в кают-компании», куда красивше было бы) ко мне
вдруг подошёл невидный мужичонка с удивительным вопросом-утверждением: « Вы
Александр Каневский?!» Я пожал плечами недоумённо – есть у нас такой
писатель-юморист, но не я. А вопрошатель (очень умный, очевидно, человек) мне
пояснил: «Дело в том, что мы с ним – очень близкие приятели». Мне стало так
смешно и хорошо, что подошедшей через полчаса старушке («Извините, вы не Игорь
Губерман?») я искренне сказал, что нет, я Дина Рубина. А день спустя ещё одна
старушка мне сказала: «Я давно люблю ваши стихи, но я вашу фамилию не помню», и
на этом моя слава исчерпалась.
А про вещий сон я напишу подробней,
ибо накануне выдался прекрасный вечер. Это очень редко на гастролях, чтобы
вечером остаться в полном и блаженном одиночестве. Случилось это в Минске. Для
начала я решил вкусно поужинать и побрёл в гостиничный ресторан (виски ждал меня
в чемодане, так что дальше всё сложилось бы прекрасно). А тут пошло не очень.
Ресторан был со-вершенно пуст, но меня официанты не заметили. Потом один
всё-таки обнаружил меня и нехотя подошёл. Я пиво заказал и полцыплёнка-табака.
Дальнейший час я не скучал и не томился ожиданием. Я думал почему-то о людях,
которые попросятся завтра на концерт без билетов, ссылаясь на полное безденежье.
Обычно это местная библиотекарша, которая по доброте душевной приведёт ещё
с собой двух-трёх замшелых гуманитариев. И непременно после окончания они
придут в гримёрку, чтобы выразить свою благодарность и попутно повестнуть о
собственных изысканиях. Один,очевидно, будет заниматься косвенными связями поэта
Бальмонта (подставьте любое имя) с этим городом, где поэт однажды был проездом,
а другой – еврейскими мотивами у поэта Хемницера, который, по всей видимости, ни
одного еврея отродясь не видел. Это якобы нужно подрастающему поколению, которое
давно уже ничего не читает, а благодаря телевизору вполне уверено, что маршал
Жуков нанёс на Куликовом поле жуткое поражение танковым бригадам Золотой Орды, в
честь чего и был основан город Курск. Возможны и другие варианты. Хотеться будет
рюмочку с устатку, но хотя бы можно будет покурить. В ресторане курить было
строжайше запрещено. Суки поганые! И тут принесли цыплёнка. Он оказался курицей,
настолько старой, что она уже ничуть не огорчалась, понимая, куда её тащат. Но
края я с удовольствием объел. А после я поднялся в номер, выпил виски, покурил в
раскрытое окно (все номера теперь в гостиницах некурящие) и уже ложился спать,
когда мне позвонили – не желаю ли я получить массаж и отдохнуть с отменной
девочкой. К сожалению, я этого давно уже не желал. А трубку положив, я вспомнил
чьи-то дивные слова, что сердце – не единственный орган, которому не прикажешь.
И странный мне приснился сон. Меня
как будто обокрали так искусно, что никто со мною даже рядом не был и никто не
притрагивался ко мне. Будто я сидел в вагоне, мимо люди шли, и вдруг я
обнаружил, что при мне нет денег, хотя только что я их в кармане ощущал.
Но как он сбылся этот сон! Меня действительно под вечер обокрали, и никто
ко мне не приближался. Обокрали меня два импресарио из Могилёва (я туда в тот
день приехал), очень симпатичные интеллигентные люди. Один даже бывший профессор
консерватории, а второй – израильтянин, увлёкся прокатным бизнесом. Они просто
не заплатили мне гонорар. Обещали завести его в Москву – сестре жены, и вот уже
прошло два года. А у них и офис есть весьма презентабельный, и две или три
приветливые женщины там трудятся, афиши броские висят снаружи и внутри – кипит
прокатная жизнь. А вот доверчивого фраера – обворовали. Я им звонил, выслушивал
клятвенные заверения и всё надеялся. А гонорар обещан был не маленький, и зал
собрался убедительный. Коллеги, не езжайте в Могилёв!
Ну, а теперь немного о прекрасном. В Москве (а может, в Питере) я получил
записку, мной прочитанную только уже дома. Начиналась она так: «Игорь Миронович,
я – представительница древнейшей профессии (что сейчас называется модным словом
«эскорт»)» А дальше шли слова, приятные донельзя: « Не знаю, польстит ли Вам или
опечалит, но очень часто, собираясь с девочками за бокалом вина, при обсуждении
клиентов мы обмениваемся Вашими гариками.
Они так ярко и лаконично характеризуют нашего «потребителя»: политиков,
бизнесменов…Тем более, что большинство из них – евреи.»
Тут я ошеломлённо перестал читать и радостно задумался.
Миф о
поголовной умности нашего народа уже давно стал для меня смешной неправдой, но
вот передо мной грамотное и весомое свидетельство ебливости моего народа – как
тут было не призадуматься? Но дальше следовала в этой дивной записке
поразительная (и снова приятная) бытовая история: « А однажды с одним клиентом
мы поссорились, и я ему отправила Ваш гарик про « новый вариант гермафродита». А
я этот стишок отлично помню, вот он:
Время наше будет знаменито
тем, что сотворило пользы ради
новый вариант гермафродита –
плотью мужики, а духом – бляди.
Окончание
записки было удивительно и благоуханно: «Утром он перечислил мне крупненькую
сумму, сказав, что так изящно проститутка его ещё не ставила на место. Спасибо
Вам!»
Таких записок дивных я ещё не получал,
спасибо тебе, безымянная труженица сексуального фронта!
Снова
обокрали меня уже в Германии. Тут был сюжет, близкий к тому обидному сну. После
концерта во Франкфурте я на поезде ехал в Дюссельдорф, и в моей наплечной сумке
лежал уже первый гонорар. Я кинул эту сумку на полку для чемоданов и занялся
своим любимым делом – тупо глядел в окно. На остановке по вагону проходил
какой-то человек, и я, естественно в него не всматривался. Он так молниеносно
сдёрнул мою сумку с верхней полки, что я слегка лишь покосился на незнакомца,
прямо возле ног моих что-то подбиравшего с пола. Это он неторопливо перекладывал
мою наплечную в свою огромную хозяйственную сумку. После чего выпрямился и пошёл
на выход. Только после его ухода пассажиры с соседней скамьи принялись что-то
нервно говорить на непонятном мне
немецком языке и тыкать пальцами наверх. А тут и остановка уже кончилась. Я тоже
посмотрел наверх и ничуть не удивился. В сумке моей были деньги, паспорт, ключ
от машины (зачем я брал его с собой?), а главное – там были тексты моего
концерта, я свои стишки почти не помню наизусть. Вот это был настоящий кошмар:
через три часа выступление. В состоянии отнюдь не лучшем я достал блокнот и
принялся вспоминать стишки. К Дюссельдорфу я почти восстановил первое отделение.
Второе я лихорадочно набрасывал в антракте. После концерта какие-то люди
подходили ко мне, чтобы сказать: вы сегодня были, Игорь, в каком-то невероятном
вдохновении, мы любовались вами. Это они так истолковали мою нервозность, ибо
читая очередной стишок, я лихорадочно пытался вспомнить следующий. Но всё
обошлось. А паспорт мне восстановили в Мюнхене, в израильском консульстве.
Однако же история продолжилась.
Благородный воришка сумку мою куда-то подкинул, и она попала в полицию. А с
полицией связался один дивный местный житель – я с ним даже не был раньше
знаком. Так что месяца через два я получил её по почте. Всё было на месте, кроме
гонорара. И тут я подумал словами очень старой еврейской молитвы: спасибо,
Господи, что взял деньгами!
А в результате у меня осталось от
этого путешествия по Германии одно
лишь очень сильное впечатление: нет, я не об этой краже. В городе Кёльне у
водителя, который возил меня по городу, был навигатор с голосом Ленина. Я каждый
раз благодарно вздрагивал, слыша этот незабвенный картавый голос: «
Повогачивайте напгаво, батенька, немедленно повогачивайте
напгаво!».
Спустя полгода (уже в Америке это
было) в каком-то городе подвели ко мне высокого немолодого человека с таким же,
как у меня, слегка лошадиным лицом и седыми кудряшками на голове. « Это тот, о
ком вы писали» – сказали мне, и я немедля догадался. Несколько лет назад я
оказался под Филадельфией на очередном слёте клуба самодеятельной песни. Там мне
рассказали, что на прошлом слёте по аллеям этого парка ходил некий средней
молодости человек, говоривший встречным симпатичным девушкам простые слова: « Я
– Игорь Губерман, и я хотел бы почитать вам свои стихи». Вот сукин сын, подумал
я тогда с завистью и где-то написал об этом прохиндее. А теперь вот он стоял
передо мной и даже спросил улыбчиво, не обижаюсь ли я. « Да я тебя готов обнять,
как брата!» – искренне воскликнул я и тут же спросил, удачно ли это получалось.
Он сочно пожевал губами и ответил с гордостью:» Изрядно часто». И я так
обрадовался, словно это было со мной.
О доме нашем в Иерусалиме
(почти тридцать лет мы в нём живём с женой, а дети уже съехали) просто грех не
рассказать. В нём восемь этажей (а
мы – на пятом), ничем архитектурно он не замечателен. И эфиопы в нём живут, и
люди глубоко религиозные, и несколько семей, подобных нашей, то – есть светских.
А событий выдающихся в нём было два: жители какой-то верхней квартиры
завезли на крышу мешки с землёй и принялись разводить марихуану, а
живущие внизу устроили в подвале казино. Мы с женой про то узнали, встретив
как-то поздно вечером небольшую группу полицейских, провожавших двух наших
соседей в наручниках.
Но это не главное, что я хотел
повестнуть о нашем доме. Здесь я навсегда расстался с мифом о приверженности
нашего народа к чистоте. Та куча мусора (порой огромная, её сметают раз в
неделю), что лежит у лестницы к нашему подъезду – очевидное и грустное
опровержение вековечного мифа. Здесь и картонные стаканчики из-под воды, и
обрывки объявлений с соседней синагоги, и обёртки от бесчисленных магазинных
сладостей, и множество другого беспородного сора. Ибо невдалеке стоят на
маленьком дворе две скамейки, а на них сидят местные жители, и ветер метёт
отходы их жизнелюбия к нашему подъезду. И никого этот завал не беспокоит. Мы
писали в разные инстанции, прикладывая фотоснимки этих куч – всё бесполезно. А
количество религиозных соседей в нашем доме всё растёт и растёт, об этом приятно
свидетельствует растущая толпа детских колясок в подъезде и скопище малышей, уже
из их колясок выросших. Я радуюсь, когда евреи размножаются, а большинство
прежних обитателей нашего дома давно съехали в другие районы. Дело в том, что
некий неизвестный мне влиятельный раввин где-то сболтнул, что обладает
неопровержимым знанием: Мессия, который скоро спустится на нашу землю
(наконец-то!), начнёт обход
Иерусалима именно из нашего района.
И сюда немедля хлынуло нашествие
желающих его увидеть первыми. К нам уже раз десять звонили и стучались молодые в
чёрных шляпах: не хотим ли мы продать свою квартиру? Не хотим. Нам просто лень
переезжать, уже года не те. А так как цены поднялись, то многих это соблазнило.
Так вот всю эту вселившуюся молодёжь нисколько не волнует мусорный завал, через
который они трижды в день (как минимум) легко переступают, спеша на молитву.
Иегова ничего не заповедал им насчёт дворовой грязи. Нет, я не жалуюсь ничуть,
мне просто интересно и забавно.
Что-то я
разнылся, кажется, а у меня была недавно в курортном городе Нетания одна весьма
пощекотавшая мне самолюбие случайная встреча. Я вышел из гостиницы покурить и
стоял на улице, разглядывая прохожих. Очень много сейчас в Нетании евреев из
Франции, они оттуда съехали по той же причине, что жильцы – из нашего дома, и
французская речь звучит по всем улицам города. Возле меня остановился вдруг
огромный ящик на колёсах (из него торчали ручки двух мётел и совков для уборки
уличного сора), и коренастый загорелый дворник обратился ко мне по-русски: мол,
не я ли тот самый, правильно назвав мою фамилию и имя. Я изумлённо подтвердил,
что я тот самый, и дворник на прекрасном русском языке сердечно похвалил мои
стихи и прозу. И руку с уважением пожал, спросив на это разрешения. А я стоял,
ошеломлённый и растроганный, и дворник мне сказал:
– А я вот
тоже: мету и пишу, пишу и мету, – после чего повёз свой ящик дальше, пожелав мне
долгого здоровья. Из бывших гуманитариев, наверно, им в Израиле приходится
нелегко. Дай Бог тебе удачи, неизвестный сочинитель, пожелал я ему вслед – даже,
если ты графоман.
Другая
история с почти таким же началом случилась у меня в Киеве. В большой
аэропортовской курилке вдруг обратился ко мне симпатичный человек того же
примерно возраста, что тот дворник – лет за пятьдесят с небольшим. Симпатичное
лицо, седые волосы, очки и крохотная борода. Он сидел довольно далеко от меня,
поэтому его громкий вопрос прозвучал на всю курилку:
–
Извините, – спросил он – это вы и есть тот самый знаменитый поэт?
Ну что
ответишь на такое? Со скромностью, присущей мне, я утвердительно кивнул. И чуть
пожал плечами: я, наверно.
– Минутку
обождите, я хочу вам что-то подарить, – и человек, вскочив упруго, кинулся в зал
ожидания. Я видел, как он рылся в оставленном походном рюкзаке. Вернулся он,
протягивая мне маленькую модель ордена, запакованную а пластмассу – эдакий
военный сувенир.
– Я Юрий
Табах,– сказал он, – а это копия моего американского ордена. Можно я с вами
сфотографируюсь?
Это имя
ничего мне не сказало, а массовые фотосессии приключаются у меня после каждого
выступления. Я его молча обнял, он нас щёлкнул своим продвинутым телефоном, мы
пожали руки друг другу и разошлись. Орден я рассмотрел уже в самолёте. Это была
одна из самых высоких американских наград – орден « Легион доблести». А на
обороте ордена – его фамилия и имя, которые мне были неизвестны. А домой
вернувшись, я о Юрии Табах уже только читал, горько себя ругая, что так и не
поговорил с этим уникальным капитаном первого ранга, командором американского
флота, первым человеком из России, сделавшим фантастическую военную карьеру.
Четырнадцать лет ему было, когда в 76 году родители привезли его из Москвы в
Филадельфию. Главная причина, по которой они выбрали Америку, а не Израиль,
заключалась в их упрямом нежелании, чтобы единственный сын служил в армии. Оба
врачи, они о той же профессии помышляли для сына. А он мечтал только об армии.
Но будучи послушным еврейским мальчиком, он совместил оба вожделения: поступил
одновременно в университет – на фармацевта и в военно –морское училище. А перед
этим были типично эмигрантские тяготы – он ухаживал за лошадьми где – то на
ферме и мыл посуду в ресторане. И отец его, кстати, сменил халат врача на фартук
заводского уборщика. Получив звание лейтенанта и флотского медика, Юрий ещё
спустя несколько лет закончил парашютно – десантную школу. И понеслось! Он
побывал во многих странах. Он воевал в спецназе – командиром войсковой разведки.
Он был начальником антитеррористического штаба в Турции. И вырос до капитана
первого ранга – это очень высоко в армейской иерархии Америки. А в годы
российской перестройки (знание русского языка!) он был начальником военного
штаба НАТО – уже в Москве. И помнит, как одному – единственному удивлялись в
Москве его собеседники: неужели в Америке еврея могли взять в военное училище? А
сейчас он уже на пенсии (почти тридцать лет военной службы) и занят редкостным
общественным делом: помогает в Украине обустройству раненых и травмированных
войной солдат. У нас такое было после Вьетнама и Кореи, сказал он в одном из
интервью. И это «у нас» меня задело и растрогало. Вот с таким настоящим героем
нашего времени я не успел поговорить. По чистому невежеству, заметьте.
Страшная месть и нечаянная радость
Вот я и
дожил до восьмидесяти лет. Раньше никогда бы не подумал. Множество людей весьма
достойных уже закончили к этим годам свои счёты с жизнью, ну или судьба уже
свела с ними счёты, а я всё жив пока. Но вот общаться стало почти не с кем. Да и
раскидало нас по свету широко. А станешь вспоминать былые годы – совершенно ты
другим стал человеком. От уплывшего времени всего два свойства у меня остались:
оглушительно сморкаюсь и непременно днём немного сплю. Зато развилась лень
неимоверная. Уж года два, как не могу писать очередной дневник. Нет, я не о
стихах, они каким-то образом родятся и всплывают сами. А впечатления от жизни
пожилой вялотекущей – они ещё, по счастью, есть – никак не запишу. Ну, правда,
кто-то из мыслителей нам заповедал, графоманам: если можешь не писать, то не
пиши. А я ещё сыскал где-то мысль, что труд, не доставляющий удовольствия, –
грех чистейший, очень меня это поддержало. Прозу ведь писать и в самом деле
очень трудно. Хоть у меня она отнюдь не художественная, так – заметки вдоль по
жизни. Но недавно приключилась у меня история, которую не записать я просто не
могу. С неё, пожалуй, и начнём.
Ещё лет
сорок тому назад (ну, чуть поменьше) предупреждал меня один чекист, что если
что, они меня достанут и в Израиле. А я тогда, дурак самонадеянный, всерьёз это
не принял, даже рассмеялся. А прав-то был тот юный особист – ох, как был прав!
Но,
впрочем, начинать с иного бока следует.
В городе
Тверь жил много лет крупный чекист, он чуть ли не областное КГБ возглавлял. И
был он в душе – художником, в силу чего всю жизнь малевал различные картинки.
Формата небольшого, но отменные. Конечно, он на публику их никогда не выставлял,
то ли неудобно было при такой профессии и чине, то ли просто западло. А как он
умер, то его вдова картинки эти стала продавать, и три из них достались мне.
Писал он маслом, и сюжеты были разные. Так на одной из них шёл коренастый
пограничник (если легендарный Карацупа это был, то собака, что при нём была –
Индус). Её я подарил своему давнишнему приятелю, в сортире у него она висит. А
на второй – к огромной горе сена на возу идёт женщина. И к зрителю она спиной,
но молодая. И лошади её смиренно ждут. Эта повисла в нашей спальне, очень уж
была уютная. На третьей – пляж нудисток. Человек пятнадцать голых баб в
различных позах загорания и всего один мужик (и то – в трусиках). Эта картинка
лучше всех прописана – видать, увлёкся автор. В коридоре до сих пор она у нас
висит. Но дело всё случилось со второй (где молодая женщина спешит по полю к
возу с сеном). Я что-то перевесил
почему-то, и картинка эта оказалась возле нашей супружеской кровати – прямо у
изголовья.
И меня стали кусать клопы! Именно меня
причём, а не Тату, мою жену, у которой кожа и нежней, и тоньше, да и кровь
моложе и свежей, а именно меня. Ну, Тата меня стала уверять, что это всё
неравенство лишь потому, что она чаще моется, однако это было для меня не
убедительно. Хотя идея, что вампиров привлекают запахи, заставила меня
призадуматься. Недели три такая пытка длилась, и Тате взбрело в голову
глянуть на оборот висевшей рядом картинки. Чуть она в обморок не упала.
Между подрамником и холстом гуляли сотни кровососов! Часть из них были сухие и
чёрные, но зато большая часть! Явно это были спящие агенты (кажется, именно так
именуются на языке разведки до поры до времени
затаившиеся шпионы). А перевесил я картинку, и пришло их время. А в
картинах, рядом висевших, всё было чисто и стерильно. И залил я тех клопов
кипятком, а после концентратом уксусным, отнёс их лежбище бандитское в холодный
чулан, однако и в соседней комнате они уже явились. Тут мы вызвали команду по
уничтожению всякой мелкой нечисти. Но вот беда: ребята эти понятия не имели, как
бороться именно с клопами (что ли нету их в Израиле?), и потому пришлось
вызывать их трижды, пока они не разузнали, как это делается. Сколько стоили,
кстати, такие вызовы, лучше не упоминать, но главное – что после всего разора
происшедшего пришлось в двух комнатах делать ремонт. Об этом диком мероприятии
лучше всех выразился какой-то французский король: « После меня – хоть ремонт»,
сказал он, насколько я помню старые легенды.
Вот так жестоко был я наказан чекистами –
за какое-то очередное интервью, как я понимаю. Где я в очередной раз сказал, что
за сегодняшнюю Россию мне больно и стыдно. Так что поделом я был покаран.
А теперь опять немного о
прекрасном. Во время последних гастролей по Украине я попал в совсем маленький
провинциальный город со странным названием – Кропивницкий.
Ещё вчера это был Кировоград. А ещё раньше…
Жалко всё
таки Зиновьева: мало того, что расстреляли человека, так ещё и вычеркнули
бедолагу изо всех упоминаний. Среди бесчисленных картин на тему Ленина в Разливе
есть одна примечательная (автора не знаю и не хочу). Там сидит Ильич на пне и
пишет что-то актуальное, а сбоку от
него шалаш, и чуть подалее – большой стог сена. Так ведь этот стог и был раньше
Зиновьевым, который, как известно, коротал с лысым смутьяном время бегства от
суда. Но потом случилось с Зиновьевым то, что случилось, и сметливый художник
превратил былого знаменитого большевика в стог сена. Это я к тому, что десять
лет подряд это был город Зиновьевск.
А ещё ранее – Елисаветград. Что касается сегодняшнего имени города, то Марк
Лукич Кропивницкий вполне заслуживает этой чести: драматург, актёр и режиссёр,
был он основателем украинского профессионального театра. Артистом был он, по
отзывам современников – не просто выдающимся, но великим. И памятник ему – в
полный рост – не зря стоит в городе его имени. Хотя население, надо сказать,
возражало. Населению больше нравилось название Ингульск – по имени реки Ингул,
тут протекавшей. Только кто когда прислушивался к голосу населения? И новое имя
выбрала городу Верховная Рада.
Всё это я выслушивал в машине по дороге
из аэропорта в гостиницу. А потом пошло перечисление людей, родившихся здесь, и
я задвигался, заохал и завосхищался. Как же повезло этому городку, возникшему в
восемнадцатом веке вокруг небольшой крепости, сооруженной тут не помню, от чьего
возможного нашествия! Отсюда родом
Арсений Тарковский, Юрий Олеша, Генрих Нейгауз – великий пианист (и множества
талантливых людей учитель), изумительный художник Осьмёркин («Человек
абсолютного живописного слуха» – скажет о нём его коллега, а эта братия не
сильно склонна к похвалам). А отцу
легендарной «Катюши» Георгию Лангемаку
здесь даже поставлен памятник
(в конце тридцатых этот гениальный инженер был, разумеется, расстрелян).
И тут прозвучало имя, от которого я
вздрогнул, ибо уже давно мечтал я
написать хоть что-нибудь о поэте с псевдонимом Дон- Аминадо. И предлог нашёлся:
родина его, его пожизненно любимый город – этот захудалый Елисаветград. « Есть
блаженное слово – провинция, есть чудесное слово – уезд. Столицами восторгаются,
восхищаются, гордятся. Умиляет душу только провинция». Так начинается его
прекрасная книга воспоминаний « Поезд на третьем пути». Как я взахлёб прочёл её
когда-то! Но теперь позволю я себе длительное, издавна задуманное отступление.
Следует начать его, конечно, с маленького
отрывка из письма к Дону-Аминадо непреклонной в своих вкусах Марины Цветаевой: «
Мне совершенно необходимо Вам сказать, что Вы совершенно замечательный поэт».
Донельзя типичная биография (кто знает –
пропустите, пожалуйста, эту страницу): кончил гимназию, поехал в Одессу учиться
на юриста, после доучивался в Киеве, потом Москва и полный отказ от полученного
образования. Нет, он писать и печататься начал ещё в совсем юном возрасте, а в
двадцать с небольшим уже как журналист присутствовал на похоронах Льва Толстого
(это я к тому, чтобы не приводить дату рождения, ну их к лешему, эти точные
цифирки). Стихов – смешных и не очень сочинил он невероятное количество, Сашу
Чёрного порой напоминая (ну, пожиже чуть, не спорю), фельетонов много написал
(тут он как Тэффи был или Аверченко), и на войну пошёл, там ранен был и
комиссован. Революцию (точней – Октябрьский переворот) не принял сразу и уехал,
когда полностью убедился, что более в России невозможно. Ни жить, ни дышать
полной грудью. Так в двадцатом году он оказался в Париже.
И начался его печальный расцвет.
А
почему печальный, собственно? О, это объяснимо с лёгкостью. Потому что
ностальгия – чувство страшное и вполне понятное. Тот миллион (как не поболее)
уехавших в те годы, покидали Россию цветущую, свободную и безопасную для жизни
человеческой. И хоть последние перед отъездом годы сумрачные были и тяжёлые, но
предвоенную
Россию помнили все.
Меня во
многих интервью довольно часто осторожно спрашивали, нет ли у меня ностальгии.
Да ни капли! Ну, друзья и близкие остались, да печаль о молодости, на выживание
потраченной, при этом было столько низкого приспособленчества, что стыдно
вспоминать. Но это не тоска по родине, так мучившая ту эмиграцию, да ещё
вдобавок усугубленная иллюзией, что ужас в той оставшейся России – на короткий
срок, такое продолжаться долго не может.
Спустя
всего год после приезда Дон-Аминадо выпустил книжку стихов. Называлась она
прекрасно и напоминающе: «Дым без отечества». На неё незамедлительно откликнулся
не кто иной, как Бунин, никем и никогда не заподозренный в любви к
коллегам-литераторам. Он написал: « …В его книжке, поминутно озаряемой умом,
тонким юмором, талантом, – едкий и холодный «дым без отечества», дым нашего
пепелища». Стоит упомянуть, что впоследствии они очень крепко подружились.
Дон-Аминадо
немедленно прослыл всеобщим увеселителем. Ибо много лет чуть ли не ежедневно
появлялись в газетах и журналах его стихи и фельетоны, шутливые смешные
объявления, частушки (много сотен было им сочинено) и всё это – на злобу дня. Он
сочувственно и иронично описывал эмигрантскую жизнь и незамедлительно откликался
на всё, что происходило в России. Именно поэтому его читать сегодня менее
интересно, даже не всегда понятно, а тогда это было – глотком свежего воздуха,
улыбчивым и потому целительным взглядом на текущую жизнь.
Ни от
каких самых мелких тем не отказывался этот сочинитель – «лёгкое перо», как
именовали его критики (не без налёта осуждения, конечно). И лишь однажды
отказался наотрез. Притом – от лестного и перспективного зазыва. Ему Шаляпин (а
дружили они много лет) предложил – точнее, попросил его – написать либретто к
опере «Алеко», по Пушкину. Музыку сочинил когда-то сам Рахманинов – это была
первая его опера, написанная при окончании консерватории. Необычайной силы была
музыка, как уверял Шаляпин. Он мечтал именно в ней сыграть свою последнюю роль –
спеть Алеко в гриме под Пушкина. И резко отказался Дон-Аминадо. Он сказал, что
слишком почитает Пушкина, и что никак не может калечить пушкинский текст,
приспосабливая его под оперные арии. И никакие уговоры не помогли. А вскоре
Шаляпин умер.
Но вот
ещё что: Дон-Аминадо писал афоризмы (несколько тысяч этих острых и коротких
мыслей он насочинял и напечатал). Это он, кстати, вполне банальную (но столь же
остроумную) пустил по миру поговорку, что «лучше быть богатым и здоровым, чем
бедным и больным». Кто сказал первым (а ведь мы до сих пор при случае это
говорим), что «Каин убил Авеля за старые анекдоты»? Мы восхищаемся сегодня Ежи
Лецем и Борисом Крутиером, но и это ведь потому, что всё, сочинённое ими – на
злобу нашего сегодняшнего дня. Но, как у них, у Дона-Аминадо были мысли,
сохранившие свой смысл до сих пор. Не верите? Тогда я приведу десяток, как не
более, его вполне сегодняшних афоризмов.
Стрельба
есть передача мыслей на расстоянии.
Живя в
болоте, не рискуешь, что тебя захлестнёт волной.
Ничто так
не мешает видеть, как точка зрения.
Утешайся
тем, что международное положение ещё хуже.
Декольте
– это только часть истины.
Живите
так, чтобы другим стало скучно, когда вы умрёте.
Скажи
мне, с кем ты раззнакомился, и я скажу, кто ты таков.
На свете
очень много хороших людей, но все они страшно заняты.
Терпение
и труд хоть кого перетрут.
Люби
человечество, но не требуй взаимности.
Лучше
остаться человеком, чем выйти в люди.
Не
старайтесь познать самого себя, а то вам противно станет.
Аминадав
Петрович Шполянский (на самом деле его отца звали Пейсах) написал, как я уже
говорил, великое множество стихов, исполненных иронии и горечи. Стихов не
приведёшь, но фраза из письма Цветаевой сполна объяснит: « Вся Ваша поэзия – это
самосуд эмиграции над самой собой».
Этот
всеобщий увеселитель много понимал о людях. Он пережил оккупацию, всё знал уже о
лагерях уничтожения евреев, и в сорок пятом году написал в одном писем слова,
точнейшие по горечи и боли за человечество:»Поразило меня только одно:
равнодушие…Вообще говоря, все хотят забыть о сожжённых».
Он
сочинял с непостижимой скоростью. И остроумием он обладал – неисчерпаемым. Но
время засушило большинство его произведений. Очень жалко. Мне когда-то он весьма
помог существо-
вать.
Вернусь
теперь я в город Елисаветград. Здесь стоит памятник ангелу – хранителю Украины.
Здесь в каждом апреле расцветает в Дендропарке сто тысяч тюльпанов. Здесь бывали
Мицкевич, Кутузов и Суворов. Здесь сидел в тюрьме Котовский (пятнадцать лет был
этот человек бандитом-налётчиком, а после ещё семь – знаменитым полководцем в
Красной Армии). А выступать мне довелось – в первом на Украине театре, том
самом, который так обожал юный Дон-Аминадо. А ещё здесь был первый в России
погром. За время Гражданской войны через город этот прошли все до единой банды,
что гуляли некогда по Украине. И евреи города (а их была почти что треть
населения) – зарезаны были или расстреляны. А потом опять понаехали. Удивительна
эта наша национальная страсть упрямо вновь селиться в местах, где нас убивали. А
водку мы после концерта пили в буфете этого театра с такими дивными людьми, что
я ещё раз вспомнил слова Дона-Аминадо о великой теплоте провинциальной жизни.
И ещё
одна некрупная печаль случилась у меня за это время. Я не раз ведь и в стишках,
и в прозе тихо сетовал, что никогда не получал какую-нибудь премию достойную. И
вдруг мне это счастье улыбнулось: меня на праздник Хануку позвал во дворец
кремлёвский совет еврейских общин (с большой, наверно, буквы следует его писать,
но я в этом не очень-то уверен). И не просто пригласили бедного провинциального
иностранца, а чтобы премию вручить по номинации – «Человек-легенда». А к той
премии, по слухам, даже денежку какую-то давали. Красота!
Но тут я мягко отказался. Мне давно казалось, что евреи не должны свои
высокие праздники отмечать на кремлёвском подворье, как-то мне это виделось
наглостью и даже неким святотатством. Что евреям это некогда припомнят и
предъявят, я ничуть не сомневался. Да ещё пришлось бы всяким падлам руку
пожимать, а их у нас, как и у всякого народа, – полный ассортимент. Ну, словом,
отказался. Мягко и с благодарностью. А премии мне жалко до сих пор.
Сага о нищем миллионере
Я почему-то чувствовал, что этот
полюбившийся мне город ( Елисаветград – Зиновьевск – Кировоград – Кропивницкий)
подарит мне какой-нибудь сюжет или историю. И не ошибся. Во второй мой приезд
туда – спустя полтора года – мне принесли книжку (надписанную автором) с
названием вполне простым: « Коллекционер Ильин. Двадцать лет спустя», и я с
головой окунулся в жизнь загадочного, но вполне понятного мне человека. Десятки
газет писали о нём когда-то, отголоски той шумихи
сохранились в интернете, даже фильм о нём был снят с тремя или четырьмя
актёрами, игравшими Ильина в разные годы его жизни, главным было во всём –
удивление перед размахом интересов этого неприметного человека.
Тридцать
лет ходил по улицам города рядовой электрик треста ресторанов и столовых (позже
– пенсионер) Александр Борисович
Ильин. В сильно ношеной рабочей спецовке (или в неказистом пиджаке, надетом на
футболку), стёршихся кирзовых ботинках и мятых брюках – он полностью
соответствовал своей профессии и той нищенской рабочей зарплате, которую
получал. Многие в городе знали его как любителя старинных книг и вообще всякой
старины, переплётчика и реставратора икон. Впрочем, о его последнем ремесле
знали только священнослужители разных приходов, привозившие ему иконы для
приведения их в божеский вид. Тем более, что денег он за реставрацию не брал,
расплачивались с ним книгами и другими иконами.
Всё собранное им никто никогда не видел, в дом к себе он никого не
впускал. Были несколько человек, вхожие за порог, однако не дальше кухни. С
остальными он беседовал в саду под грушей, отчего и делились приходившие на
«запорожцев» и «подгрушников». Никто, впрочем, и не порывался войти дальше,
репутация нелюдимого чудака прочно закрепилась за Ильиным. В доме жили вместе с
ним племянник и племянница, она-то и готовила немудрящую еду. К еде Ильин был
абсолютно равнодушен, часто ел в столовых треста, где работал – как там ели, с
лёгкостью представят себе те, кто жил в это окаянное время. Ни жены, ни детей у
него не было, женщин он к себе не приводил, не пил совсем (единственная
необычность) и не курил. Словом, личностью был серой и неприметной. Это уже
впоследствии коллеги по собирательству вспоминали, что был он невероятно
эрудирован и начитан, а в вопросах книгоиздательства всех времён – глубочайшим
образом осведомлен.
Всё
началось после его смерти от инфаркта в девяносто третьем году. В последний путь
провожали его племянники и несколько соседей, а неказистый крест из
водопроводных труб поставил на могиле сердобольный смотритель кладбища. Даже
поминок не было, зарыли усопшего, и память о его убогой жизни быстро бы
и навсегда истёрлась.
Но спустя
месяца два после его смерти в городском книжном магазине появилась некая
редкостная книга с его пометками – он когда-то позволил библиотеке снять с неё
ксерокопию, потому-то её и узнал знакомый ему коллекционер. И этот его коллега
тут же, движимый невнятным патриотизмом, написал куда-то очень наверх, что
ценная, возможно, для государства коллекция может постепенно раствориться безо
всякой пользы для державы. Сверху поступила рекомендация, она быстро обросла
юридическим обоснованием (абсолютно, кстати, незаконным), и в дом покойного
собирателя вломилось целое воинство судебных исполнителей и взятых с собой
экспертов.
И
обомлели эти люди. Дом Ильина был снизу доверху забит книгами, иконами и прочими
предметами старины. Точно так же был забит разными ценностями чердак и подвал.
Главным содержанием коллекции были, безусловно, книги. В некоторых газетах
сообщалось потом о нескольких десятках тысяч томов, но городской библиотеке
досталось только семь тысяч. Но какие это были книги! Например, Острожская
Библия – первое издание Библии на церковнославянском языке (16 век) из
типографии Ивана Фёдорова. Там вообще было полное собрание книг этого
первопечатника (многие из них считались безвозвратно утерянными). Рукописное
Евангелие 14-го века. Переписка Екатерины с Вольтером. « Византийские эмали» –
эта редкостная книга была некогда издана тиражом всего двести экземпляров, и
стоимость её на книжном рынке – два миллиона долларов. Это единственная цена,
которую я назову, ибо подлинная стоимость многих книг просто не установлена. Там
была редкостная книга « Великокняжеская, царская и императорская охота на Руси»
с рисунками Репина, Сурикова, Васнецова, Бенуа
и нескольких других (прошу прощения, если кого-то из художников не
упомянул или сгоряча назвал излишнюю фамилию – сам я этой книги отродясь не
видывал – ну разве в интернете). Перечислять можно до бесконечности, но ещё там
обнаружились рукописи Гоголя и Пушкина, список грибоедовского « Горе от ума»
(образец когдатошнего самиздата) и
среди большого количества картин – портрет Екатерины работы знаменитого
художника Дмитрия Левицкого (считался утерянным). Этот портрет, кстати – некая
историческая загадка: царица одета в мундир гетмана Запорожской Сечи, хотя
именно она положила конец её существованию.
А ещё –
невообразимое количество икон, среди которых – множество в серебряных окладах и
с многоцветной эмалью. Многие из них покрыты были пылью, плесенью, испорчены
грибком – до них не доходили руки их владельца – реставратора. И то же самое – с
книгами: в ящиках на чердаке уже возились мокрицы. В доме был сундук, набитый
наиболее любимыми Ильиным книгами – он и сидел на нём, однако же и там уже густо
цвела плесень. В этом немыслимом количестве старины были микроскопы разного
времени, граммофоны, монеты разных
стран и веков, телескопы и ордена в большом ассортименте, бронзовые и чугунные
статуэтки, вазы из фарфора и хрусталя. Впечатление было, что собирал он всё
подряд, на чём лежал хотя бы отпечаток канувшего времени.
А ещё
обнаружилось двести килограмм серебра. Но не серебряного лома, не монет
серебряных, а произведения знаменитых мастеров давнишнего времени – Хлебникова,
Фаберже и других. Корм для домашних кур в этом доме размешивали ложкой Фаберже.
Всё это
грузили в мешки и выносили, чтобы вывезти. Набралось около пятнадцати или
двадцати грузовиков. Словом, это было чистой воды ограбление, устроенное
государством. А в основе его лежало – отсутствие форменного завещания. Слабых
возражений племянницы, что ещё не прошло положенных шести месяцев, никто не
слушал. Когда она позднее обратилась к адвокатам, ни один из них не осмелился
выступить против воли всесильного государства.
Всего
было изъято четыре тысячи предметов
и несчётное количество икон и книг.
Что же за
личностью был этот владелец самой большой в России (а то и в целой Европе)
частной коллекции? Это выяснилось постепенно и далеко не полностью.
Многое
стало ясно из туманной биографии этого человека, одержимого страстью. Родился он
в двадцатом году, а начало коллекции положила его мать, женщина явно
незаурядная. Была она старинного дворянского рода Римских – Корсаковых (нет,
никакого отношения к композитору), знала три европейских языка, много читала,
получила отменное образование и сумела что-то из семейного наследия сохранить в
те годы повсеместного изъятия. Эх, знала бы она, что именно изъятие постигнет
спустя десятки лет её удачно утаённые от грабежа любимые вещи! (Книг на
французском и других языках было довольно много в собрании Ильина, а сам он, по
всей видимости, ни одного не знал.) Она вышла замуж за пролетария, очень
способного человека (дорос он до директора большого завода), тоже не чуждого
собирательству. Так что их сын с раннего детства окунулся в атмосферу любви к
уходящему предметному миру, а в частности – обучился переплётному мастерству. На
фронт он не попал (незнамо как обретённый белый билет), поступил в торфяной
институт, бросил его после первого же курса, выучился на электрика, а дальше –
четырнадцать лет пропуска в трудовой книжке. Известно, что какое-то время он жил
в Киево – Печерской лавре, сохранились его снимки в монашеском одеянии, но
занимался он – переплётом книг и реставрацией икон. И достиг в этом больших
успехов. Настолько больших, что ему был доверен ключ от библиотеки лавры, и
когда в шестьдесят первом году её закрыли (это Хрущёв боролся с религией), и
приехал Ильин к родителям в Кировоград, следом за ним прибыли два больших
контейнера книг и церковной утвари. Нет, я ничуть его не осуждаю: нет на свете
коллекционеров без чёрных пятен в их собирательской практике. Так и появился в
городском тресте ресторанов и столовых новый электрик.
Это уже
был человек единой всепоглощающей страсти – мании собирательства. Такой характер
издавна описан специалистами в нашей закоулистой и непрозрачной психологии.
Академик
Павлов полагал, что собирательство – « ...это есть тёмное, нервное, неодолимое
влечение, инстинкт…». А многие философы, психологи и психиатры пытались
добраться до корней и истоков этой загадочной мании, присущей чуть ли не трети
человечества. Теорий было множество, но мало убедительны они все. Ибо
собирательство простирается от вкладывания денег до безумной страсти к
накопительству совершеннейшей чепухи. Ильин был собиратель породы редкостной:
его привлекал запах старины – отсюда и поразительное разнообразие его коллекции.
И ещё скрытность резко отделяла его от великого множества собирателей, склонных
свою коллекцию выставлять на общее обозрение и хвастаться ей. Он был великим и
необычным коллекционером. Мир праху этого загадочного человека! Огромный камень
дикой породы поставили на его могиле городские энтузиасты. А на камне этом –
замечательные чьи-то слова:» Книги и вещи на расстоянии дыхания дарили ему
радость быть, а не только иметь».
А под каштанами – пещеры
Прямо
накануне отлёта вдруг вспомнил я, что уже давно знаю одного гражданина той
страны, куда мы собрались в лечебных целях. В Иерусалиме был какой-то вечер, на
котором выступал Любимов. После завязалась лёгкая пьянка, я подошёл к нему со
своим стаканом и сказал слова, которые он встретил весьма приветливо. « Юрий
Петрович, – нагло попросил я, – позвольте с вами чокнуться. Вам это хуйня, а мне
– мемуары». Потом я в качестве шофёра привозил к нему Зиновия Гердта и вдоволь
понаслаждался неспешной беседой двух этих замечательных людей. Потом ещё (совсем
недавно) мы с ним встретились в доме наших общих друзей – ну, словом, с этого я
начал не затем, чтоб ненароком похвалиться, а к тому, что мы летели в Венгрию. У
жены моей неладно с лёгкими, а там под Будапештом объявилась (мы об этом слышали
впервые) некая подземная пещера, для таких больных целительная. Постоянная в ней
температура – 14 градусов (по счастью – плюс 14), а влажность – 98 процентов.
Если посидеть в ней каждый день по три часа, то будет изумительный эффект – мы
это всё прочли в рекламе и польстились.
По своему
глобальному невежеству я ничего почти о Венгрии не знал. Поэтому все первые дни
сидел в гостинице (на острове посреди Дуная) и читал усердно книжки, мне
заботливо принесенные местными друзьями. Оказалось, что и раньше что-то я слыхал
или прочёл, только теперь это совсем иначе зазвучало – и гораздо убедительней. И
было увлекательно узнать – а впрочем, я немедля этим поделюсь. Прости меня,
читатель, если это всё давно тебе известно.
Венгры
появились в Европе в 9 веке, прибредя огромным племенем из Зауралья и Сибири. Их
ближайшие сородичи (по языку) – это ханты и манси, удмурты и мордвины. О
причине, побудившей необозримое скопище людей уйти в неведомые дали, учёные
спорят, а меж тем языковое угро – финское единство учиняет фестивали, конкурсы и
всякое общение между такими нынче разными народами. Я вдруг себе представил
очень ясно, как какой-нибудь певец из Удмуртии, повидав жизнь венгров, молча
проклинает своих древних предков за нерешительность в те годы общего исхода. Я
как раз недавно в Салехарде наблюдал и хантов, и манси, теперь вот оказался
среди их по сути родственников. А разницу легко себе представить. Летописи,
кстати, подтверждают это великое переселение, ибо по дороге, длившейся годами,
всякие случались мелкие войны, столкновения и дружелюбные союзы.
А про
венгров нашей современности узнал я нечто вовсе новое – признаться, поразившее
меня. Ко времени угасания Первой
мировой войны в России оказалось чуть не полмиллиона военнопленных венгров.
Сведущие люди объяснили мне, что венгров гнали на фронт при очевидной нехватке
оружия для них, еды, одежды и транспорта – отсюда и такое количество сдававшихся
в плен. И именно они сделались крепчайшей опорой молодой советской власти. Даже
в штурме Зимнего уже участвовали венгры. Дух миражей, навеянный
революцией, глубоко проник в их души. Когда в апреле 18 года только что
образовалась Красная Армия – в ней было всего двести тысяч человек, венгров было
в ней – уже 85 тысяч. В сорока крупнейших городах России возникали воинские
формирования венгров, вставших за революцию. И отнюдь не только латышские
стрелки охраняли Кремль, работали в ЧК, подавляли восстание эсеров, воевали всю
гражданскую войну – венгров среди тех, кто насаждал советскую власть, было
несравненно больше. Это безумно радовало Ленина, который всю Россию почитал за
спичку, которая разожжёт всемирный пожар. Воины – интернационалисты (так их
называли в то время) были очевидным признаком сбываемости этой жуткой утопии. А
для коренных россиян они все были на одно лицо – отсюда, очевидно, и тот миф о
повсюдных латышах, что засел когда-то напрочь в заскорузлом моём сознании – да и
не только, впрочем, моём. А всего их в Красной Армии было более ста тысяч, даже
в дивизии Чапаева воевало множество венгров.
И только
здесь я услыхал впервые, что в нашем лагере (мира, социализма и труда) Венгрия
была «самым весёлым бараком». Отсюда
и восстание лагерное подняли они первыми. В 56 году. В крови утопленное,
замолчанное миром восстание. И я рад был узнать, что его подняли студенты. И
сперва ведь к этому прислушались в Кремле, и вывели большую часть советских
войск, но всё не прекращались наглые демонстрации и митинги, и на маленькую
Венгрию обрушилось целое войско – несколько десятков тысяч солдат и шесть тысяч
танков. Это здесь был впервые опробован автомат Калашникова. Восставшие венгры
вполне в духе времени требовали, в сущности, немногого – социализма с
человеческим лицом. Только чтоб лицо это было не русским и не еврейским. А все
советские солдаты, между прочим, были искренне убеждены, что борются они с
поднявшим голову фашизмом. А венгры до сих пор помнят с гордостью и отмечают
этот яростный порыв к свободе.
Ну, а нас
с женой из Будапешта повезли в город Тапольцы, где были вожделенные целебные
пещеры. Километров двести мы проехали по густо зелёной Венгрии (для моего
израильского взгляда это было чудом), по дороге, огибая озеро Балатон,
налюбовались дивными курортными городками, даже рюмку местной водки палинки я
выпил на одной из остановок. А потом был небольшой провинциальный
город, окружённый невысокими горами, и гостиница, стоявшая на подземных
пещерах. В них надо было сидеть по три часа в день.
Изумительно красивой оказалась эта сеть
огромных пещер. Тысячелетия назад здесь протекал могучий поток, оставивший после
себя дно из мелкого галечника и невероятно театральные своды сегодняшних пещер,
бывшего своего русла. Бесчисленные вымоины, впадины самых прихотливых очертаний,
даже небольшие пещерки – память о растворявшихся породах. И повсюду – узкие
удобные кровати для больных (астмой, бронхитом – список весьма велик). По три
часа надо сидеть – лежать в чистом подземном воздухе. Большинство пациентов
мирно спит в этом уютном подземелье, повадился там спать и я. А так как я во сне
храплю неистово, то вскоре после моего засыпания обитатели нашей пещеры тихо
перебирались в соседние. Так, во всяком случае, объясняла мне жена опустелость
нашего обиталища. А ещё возле гостиницы был отменный парк из неизвестных мне
деревьев. Нет, каштаны я различал по висящим на них плодам, и сосну от ели я
отличаю почти сразу, но тамошние узнавал не все. Забавно, что всего метров через
двести – триста от наших целебных подземелий находилась ещё одна сеть пещер, и
там текла река, где-то впадавшая в городское озеро. Она описывала под землёй
некий круг, и по нему можно было прокатиться на лодке. Я, конечно же, туда
повлёкся. Лодка оказалась аккуратно склепанным цинковым корытом, к ней вручили
мне весло. Я сперва огорчился было видом этой лодки, но быстро понял, что
деревянная мгновенно истрепалась бы в щепки, плывя по узкому каналу и непрерывно
ударяясь о каменные стены. А когда я с трудом (и восторгом) совершил этот
плавательный круг, на берегу меня ожидало приятное происшествие. На пристани
стояла очередь желающих прокатиться, и была то – русская группа туристов. Меня
узнали, тут же завязалась фотосессия, и первая из окликнувших меня с гордым
пафосом произнесла подругам: «Я знала, что сегодня случится что-то
необыкновенное!». Так что семьдесят ступенек наверх я поднимался очень
окрылённо.
После мы вернулись в Будапешт. Я не
слишком тяготел к архитектурным красотам города, мне хотелось выкурить сигарету
всего в трёх местах, и нас с женой свозили туда.
Прежде
всего я хотел постоять у дома (хотя дома уже нет), где родился Теодор Герцль.
Эта безусловно историческая личность вызывала у меня очень странные чувства. До
тридцати четырёх лет – процветающий
и остроумный журналист с высшим юридическим образованием, автор нескольких
успешливых пьес, убеждённый сторонник ассимиляции евреев и растворения их в
народах, среди которых они живут. Потом была идея поголовного их перехода в
христианство и запись (кажется, в дневнике), что « идеи в душе моей крались одна
за другой». Ещё одна цитата о нём: « В то время, как говорили, будущий вождь
сионизма был пижоном, денди с бульвара, обожал слушать оперы Рихарда Вагнера,
модно одеваться, сплетничать в кафе и фланировать по проспекту.» А в 1894 году,
будучи в Париже корреспондентом какой-то газеты, он стал свидетелем дела
Дрейфуса. Даже присутствовал на гражданской казни этого облыжно обвинённого
офицера – еврея: с него публично сорвали знаки отличия и сломали его шпагу.
Герцль ничего ещё не знал о невиновности Дрейфуса и поразило его другое: толпа
народа, кричавшего « Бей евреев!». Вот тут и ощутил он ту жёсткую убеждённость,
за которую впоследствии его прозвали «сумасшедшим мечтателем». Спустя всего года
полтора появилась его знаменитая книжка – « Еврейское государство», сразу же
переведенная на несколько языков. А вот история, рассказанная самим Герцлем: он
читал эту нетолстую утопию своему близкому другу – тот вдруг заплакал и убежал.
А после объяснился: «Он подумал, что я сошёл с ума и, как друг, был сильно
огорчён моим несчастьем». С той поры вчерашний журналист и драматург отдался без
оглядки идее создания еврейского государства. Он был готов основать его где
угодно – на Кипре, в Африке, совсем не обязательно в Палестине. Помешали
соратники (их возникло множество). Он принялся убеждать банкиров, он виделся с
турецким султаном и немецким кайзером, с министрами Англии и России. Он проявлял
вулканическую энергию и чрезвычайное личное обаяние. Ему сочувственно кивали и
отвечали уклончиво. Он собрал в Базеле первый Сионистский конгресс (поставив,
кстати, непременным условием, чтобы все явились во фраках). После чего записал в
дневнике: «В Базеле я создал еврейское государство». А как его во всём мире
поносили раввины разных уровней известности! Ведь всё, что он пытался сделать,
было прерогативой Мессии – уж не возомнил ли он таковым – себя, земного
выскочку?
Зачем я
это всё пишу, я объясню немедленно. Сверхценная идея и маниакальная одержимость
ей – немедленно вызывают у психологов (и психиатров) настороженное внимание.
Таким, очевидно, и казался Теодор Герцль тем сановным и влиятельным лицам, у
которых он просил понимания и поддержки. Справедливо отчасти: в то время это
выглядело, как беспочвенный бред. И мне кажется, что случай Теодора Герцля – это
действительно явление высокой и благородной свихнутости сознания. А бранить и
осуждать меня можно сколько угодно, только именно от восхищения этим
замечательным душевным расстройством я и хотел постоять у дома Герцля. Тем
более, что его маниакальная мечта впоследствии блистательно сбылась.
Тут я
невольно вспомнил одну дивную байку (легендарную ск-рей всего) про Бен-Гуриона.
Ему принесли на утверждение какой-то грандиозный проект, на который уже и деньги
нашлись, и был большой список очень известных участников. Но он отказался
подписать этот проект. Его спросили удивлённо – почему? В этом списке нет ни
одного сумасшедшего, якобы ответил он, а значит – ничего не получится.
Вторым
местом, где я хотел побывать, был дом, в котором жил и работал Рауль Валленберг.
Уже и книги о нём написаны, и огромное количество статей, сняты фильмы,
поставлены в десятке городов мира памятники ему, приколочены мемориальные доски,
только что бы я ни прочитал, снова и снова захлёстывает меня восторженное
изумление его подвигом. Он ведь меньше, чем за год своего пребывания в Будапеште
спас от верной гибели несколько десятков тысяч евреев. И целиком – население
городского гетто, где ожидали вывоза в лагеря (точнее – в газовые камеры и печи)
пятьдесят тысяч евреев – смертников.
Он
приехал как первый секретарь шведского посольства и почти сразу по приезде
принялся выдавать евреям внушительные бланки с гербом Швеции посреди листа. Это
были охранные паспорта – свидетельства того, что предъявителю разрешён въезд в
Швецию и он только ждёт отправки. Нет, евреи не толпились возле виллы, нанятой
Валленбергом для работы – всё происходило в глубочайшей тайне: спасительные
паспорта развозили и раздавали его сотрудники. Он снял в Будапеште тридцать
домов, на которых значились вывески:»Шведский культурный центр»,
«Швед-
ская библиотека» и другие
охранные наименования – всё это были жилые дома для приюта и укрытия множества
еврейских семей. Туда доставлялось и продовольствие, и лекарства. Он учредил
больницу, где работал врачи разных профилей. Он снял три больших склада, ибо еда
и лекарства привозились и в гетто. Он общался с невероятным количеством самых
разных людей – от венгерского начальства до гестаповцев, ибо был человеком
невероятного обаяния и такой же находчивости в разговорах. Он как-то даже с
Эйхманом пообедал. Подробности их застольного разговора никому, естественно, не
известны, но в чьих-то воспоминаниях промелькнула одна фраза Эйхмана, много
сказавшая о его глубинном мировоззрении. Рауль Валленберг выразил, очевидно,
осторожное сожаление, что так много людей подвергается унижении и арестам, на
что Эйхман добродушно возразил:
– Но ведь
евреи – не люди.
Эйхман
приехал в Венгрию, чтобы ускорить отправку евреев в лагеря, и очень успешно
выполнял свою задачу (был он эффективным менеджером) : всего за два месяца на
верную смерть были депортированы 450
тысяч венгерских евреев. А Валленберг множил и множил охранные паспорта. Он
писал своей матери, что сейчас переживает самое интересное время в его жизни. Он
порой даже вытаскивал несколько десятков людей из толпы, уже собранной для
отправки в лагерь. Его спасало его мужество, уверенная настойчивость и
дипломатическая неприкосновенность. Очевидно, он щедро раздавал взятки разного
рода высоким чинам, но кого-то удавалось напугать и неизбежным возмездием –
Красная Армия уже была совсем близко, Будапешт периодически бомбили. Только его
усилиями обречённых обитателей гетто не успели отправить в печи Освенцима.
А когда
пришла советская армия, то Валленберг таинственно исчез. Очень нескоро
выяснилось, что его арестовали сотрудники Смерша и тайно перевезли в Москву. Он
более двух лет содержался в тюрьмах то Лубянки, то Лефортово, а добивались от
него – скорее всего, просто сотрудничества. Он ведь очень много знал, ибо с
великим множеством людей общался. А после категорического отказа – застрелили.
Или вкололи яд – была при Лубянке и такая специальная лаборатория. К архивам
доступа нет, а домыслы множатся до сих пор.
Третье
место тесно связано со всем, рассказанным выше. Оно находится на берегу Дуная.
Дело в том, что в конце сорок четвёртого года в Венгрию вошли немецкие войска.
Их раньше тут не было – ведь Венгрия была союзником Гитлера. Но адмирал Хорти,
правитель Венгрии, объявил всенародно, что его страна выходит из войны, и тогда
в страну вошли немцы. Тут же произошёл, естественно, государственный переворот,
и во главе правительства стал некий Салаши, глава фашистской партии
«Скрещённые стрелы». Начались еврейские погромы. Салашисты отлавливали
евреев на улицах и врывались в квартиры. Каждый день под вечер на берег Дуная
приводили пять – шесть десятков схваченных евреев, связывали их по трое и
стреляли в среднего. Он падал в воду, увлекая двух других – спастись у них
возможности не было. В память этих погибших на берегу Дуная стоит очень
необычный памятник. Это пар тридцать женских, мужских и детских туфель и ботинок
разного фасона и размера. Они сделаны из железа и напрочь прикреплены к невидной
(под землёй) железной полосе. Они распахнуты, как будто их только что сняли с
ноги. Это потрясающее зрелище. В памятные дни возле них зажигают свечи.
Тут я и
выкурил свою третью экскурсионную сигарету. Больше никуда идти не хотелось, хотя
в Будапеште полным полно различных туристических соблазнов.
А после
мы уехали – с великой благодарностью к этой зелёной процветающей стране. Бог
даст, мы ещё приедем сюда.
Рыбалка на Полярном круге
Это
название – к тому, что я снова побывал в Салехарде. А он, как известно, стоит на
Северном полярном круге – шестьдесят шестая (с чем-то) параллель. И даже
специальный там огромный знак поставлен – ты пересекаешь очень важную черту. И
выдаётся грамота, что пересёк, такая у меня уже висит. Мне, правда,
рассказывали, что знак этот стоит слегка южнее Салехарда – чтобы, не дай Бог, не
отобрали северные льготы. Я приехал выступать по личному приглашению губернатора
(грех не похвалиться этим фактом – первым в моей актёрской жизни). Даже
обсуждалось по телефону с моим импресарио, не полечу ли я на вертолёте на
губернаторскую дачу (всего час лёту), и что именно я там выберу: сидение у
камина с выпивкой или роскошную подлёдную рыбалку. Я было собрался отказаться от
обоих соблазнов, но догадался промолчать, и судьба сама легко распорядилась моим
досугом. Губернатор оказался жестоко занят в эти дни: в Салехарде открывался
съезд коренных малочисленных народов севера. Я даже не знал, что их так много,
этих малочисленных народов. А приехали коряки, ненцы, селькупы, ханты, эвены,
камчадалы, орочи и якуты. А ещё
приехали буряты, эскимосы, долганы, манси, нанайцы и тувинцы. Словом, сорок
малочисленных народов прислали человек пятьсот своих представителей. И все они
жили в одной гостинице со мной. Ну, может, и не все, но я стоял и молча
любовался этим невиданным мной ранее обилием лиц, мягко говоря, не европейских.
И вдруг ко мне подошёл пожилой (и почему-то грустный) еврей, который принялся
уныло хвалить мои стишки и прозу.
– А вы-то
здесь кто? – невежливо спросил я его.
– Я
мэнээс, – ответил он, и я обрадовался, что сразу понял. Младший научный
сотрудник – типичная для еврея должность.
– Нет, –
он опроверг мою догадку.– Я – малочисленный народ севера.
– Но это
съезд коренных народов, а вы разве коренной? – упёрся я.
– А где
мы коренные? – укоризненно ответил он.
– В
Израиле! – чуть не закричал во мне израильский патриот. Он пожал плечами молча и
вернулся в пёструю толпу коренных народов севера.
Так что
губернатор Ямало – Ненецкого округа даже не пришёл на моё выступление. А уж на
следующий день ему было вовсе не до меня: отмечался ежегодный день оленевода.
Были оленьи гонки в упряжках, прыгали через нарты, боролись и перетягивали палку
многие участники праздника. В магазинах было запрещено продавать выпивку (у
северных народов плохо с какими-то ферментами, которые перерабатывают алкоголь),
поэтому традиционно поживились таксисты: он у них стал стоить впятеро дороже. А
я уже с утра знал, на что обречён: мне прямо в номер принесли две огромные сумки
с полным снаряжением северного охотника: три пары штанов (включая кальсоны), две
тёплые рубашки, тёплые носки и сапоги невероятной высоты (глубокий снег или
болото, догадался отпетый горожанин). А ещё была отменная шерстяная шапка с
прорезью для глаз – такие видел я не раз в кино про грабителей. И привезли нас
прямо к вертолётной площадке, и мы полетели в дико гремящем вертолёте. Правда,
дали всем наушники, чтоб тарахтение ослабить.
Меня было поручено опекать местному министру культуры – очень
симпатичному и очень молодому человеку. А второй был сильно старше и пока что
молчалив. А ещё один был явно на подхвате (позже это подтвердилось). Я смотрел в
окно на снег под нами, на редкий и малорослый подлесок и всем сердцем
чувствовал, что человеку жить в этих местах не стоит. А про что я думал эти
полтора, а то и два часа полёта, я чуть позже расскажу, поскольку это очень
важно.
Мы опустились около огромного озера,
где ещё со вчера были пробурены лунки и опущены ко дну шнуры с приманкой. Мы
вылезли из вертолёта, я неловко встал на широкие и короткие охотничьи лыжи (был
заботливо спрошен, катался ли я когда-нибудь на лыжах, и соврал, что да), и
стали ждать, покуда трое на таких же лыжах обходили лунки. Меня просто пожалели
брать с собой, поскольку лёд был тонким кое-где, а я был гость. Щук было четыре
или пять, одна – огромная, и я с ней тут же сфотографировался. А что поймал её
не я – пустая мелочь для истинного рыболова. Я уже начал входить во вкус
мероприятия.
Потом ещё один короткий перелёт, другое
озеро, а тут на берегу – роскошный дом охотничий. И пробурили лунки, и раздали
удочки, и я почти что сразу догадался, что я должен делать. А червяков на два
крючка быстро и ловко насадил второй мой опекатель. Поплавок дёрнулся почти
сразу, я чуть подсёк и вытащил первого окуня. Последующие часа полтора – два я
просто не помню, я был заядлый и азартный рыболов. А рыба всё клевала и клевала.
Я поймал в итоге сорок окуней, из которых штук пятнадцать
были по килограмму – рыбы
впечатляющей, впервые мною виденной комплекции. И часть из них немедля увезли –
там возле дома уже вовсю готовилась уха. Меня совсем не гордость распирала, а
тупое упоение. И даже второй мой опекатель, который каждый раз мне помогал снять
рыбину с крючка, чтобы червяк на нём остался, одобрительно мне в спину буркнул,
что мастерства не пропьёшь. Потом нам свистнули, и мы вернулись в дом. А там уже
был стол накрыт, уже уха дымилась, и горячие котлеты щучьи горкой высились, а
водку по моей просьбе заменили на виски. Вкус был у этого всего – неописуемый.
И мы часа
примерно два проговорили ни о чём. Министр культуры притворялся молчаливым, я
припомнил два замшелых анекдота, а мой друг (и он же – импресарио) когда-то
держал маленький колбасный завод, и с упоением рассказывал о жутких злоключениях
колбасного фарша. Он человек непьющий (да ещё в хоккей играет, наплевав на
возраст), и поэтому две первые же
рюмки сильно развязали ему язык. А хозяин – устроитель нашего полёта и пирушки,
веский и неторопливый Василий Николаевич повествовал о своих обильных пахотных
землях где-то в степной России. Я так о нём и думал: бизнесмен средней руки, а
нас гуляет по просьбе занятого губернатора. Ах, алкогольный я дурак, я не
впервые ошибался! Уже вернувшись, я узнал, что на рыбалку нас возил – создатель
и генеральный директор огромной авиакомпании « Ямал», заслуженный пилот России,
облетавший и полмира, и, конечно, из конца в конец весь Ямал. Как бы я хотел его
о многом расспросить! Но было уже поздно. Впрочем, то, о чём я расспросить его
хотел, навряд ли он бы согласился мне рассказывать, и это чуть утешило меня.
Ведь в
этой непригодной для жизни тундре, над которой мы летели, шло когда-то
грандиозное строительство. Рябой палач, отец советского народа, лично
благословил эту « стройку 501» – дорогу от Воркуты до Игарки, сквозь Уральский
хребет, в параллель Северному морскому пути. И десятки тысяч заключённых гибли
здесь от холода и непосильного труда, осуществляя заведомо обречённый проект. И
вовсе не случайно это строительство было почти сразу названо Мёртвой дорогой, и
прекращено сразу по смерти «эффективного менеджера», как ныне именуют палача.
Природа севера стремительно переварила всё, что успели рабы построить. Но
воспоминания уцелевших остались.
Сидя в вертолёте, мне почему-то
показалось, что мы находимся недалеко (всё сверху кажется недалеко) от посёлка
Абезь, где была когда-то в лагерные времена
огромная больница для инвалидов, стариков – ну, словом для всех, кого уже
сломал жестокий север. Среди множества памятных крестов и прочих мемориальных
сооружений здесь есть одна небольшая памятная доска со словами гениально
лаконичными: « Здесь лежат тысячи». Тут умер великий религиозный философ (а ещё
– историк и поэт) Лев Карсавин, здесь умер незаурядный искусствовед Николай
Пунин (муж Анны Ахматовой), здесь, по счастью, выжил изумительный поэт Самуил
Галкин (вот везение по-советски: он
из-за инфаркта был вычеркнут из расстрельного списка его коллег по Еврейскому
антифашистскому комитету, брошен в лагерь, уцелел и ещё пять лет прожил на
воле). А ещё здесь содержался никому
почти не известный писатель со странным псевдонимом Дер Нистер. У каббалистов
это слово означает – «скрытый», так именовались мудрецы – праведники, до поры
скрытые для глаз современников. Хорошо, что он взял себе псевдоним, а то был бы
однофамильцем великого мерзавца нашего времени: был он от рождения Пинхас
Каганович. Но нехорошо (задним числом судя), что, уехав из России в 21 году, он
спустя четыре года возвратился. Ему досмерти хотелось увидать воочию, как живут
евреи при советской власти, совершающей такой великий эксперимент. Он даже в
Биробиджан съездил ненадолго – в
сущности, с этой же целью. Он писал на идише и переводил на идиш – Лондона,
Золя, Толстого и Тургенева. И
усердно он оправдывал свой необычный псевдоним: был тих и не заметен никому. Это
спасало его какое-то время. А потом постигла участь миллионов. Как-то недавно
была о нём большая журнальная статья – она отменно называлась: « Скрытый классик
еврейской культуры». Он написал большой роман, принесший ему всемирную славу (а
недавно и на русском языке изданный) – « Семья Машбер». А умер он – от неудачной
операции в лагерной больнице.
Нет, я,
конечно, не об этом расспросить хотел бы Василия Николаевича (Крюк – фамилия
его), для этого он слишком молод, но ведь на Ямале столько повидал – ну, что
теперь жалеть и убиваться. Мы уже прилетели обратно, и хватило сил у меня
вернуться, чуть поспав, в красивый город.
А
Салехард и вправду очень красив.
Дома в нём – ярко разноцветные (чтоб уберечься от депрессии среди повсюдной
снежной белизны). Замечательна большая деревянная скульптура сидящего с бубном
шамана – дань уважения коренным местным жителям. Огромная скульптура мамонта –
вообще дивное зрелище, возле него снимаются все приезжие, уж больно уникальный
памятник. И старый паровоз – как память о 501 стройке, памятник вполне
фальшивый, ибо провальна и гибельна была эта стройка, и природа победила
человека, засосав её остатки. А про смерть десятков тысяч зэков я ещё вспомню
чуть пониже, уже в музее. Он носит имя Иринарха Шемановского, присланного сюда
когда-то (в ещё 16, что ли, веке) насаждать
православие, и сеявшего культуру: это он собрал тут огромную библиотеку и
основал музей. Всё тут вполне музейно: гигантский скелет мамонта, скелет
могучего овцебыка, чучела птиц и животных разных видов (зря такой безжизненной
казалась мне тундра из вертолёта). Несколько картин на стенах, и возле одной я
постоял недолго, смеясь и радуясь. Ибо называлась она –
« Ленин на Ямале». И не в том была прелесть, что вовеки на Ямал не
заезжал Ильич, а в том, что он стоял перед ненецким чумом, вовсе не тепло
одетый, а как будто он в Кремле стоит, и явно что-то говорил, а ему почтительно
внимали несколько случившихся возле чума нанайцев в своих одеждах из оленьего
меха. Словом, было много всякого музейного богатства. Не было только ни единого
экспоната, посвящённого 501 стройке – самого, пожалуй, исторического времени в
тихом заполярном Салехарде. С горестным недоумением по этому поводу я и
обратился к министру культуры (это он меня сюда привёз и мне сопутствовал). Он
ответил мне вполне политкорректно ( ненавижу это слово, пахнущее лицемерием и
блядством, но другого слова не найду):
– А зачем
людей зря печалить? У нас в запасниках есть много экспонатов с этой стройки, мы
иногда выставку специально устраиваем.
Я
изготовился произнести монолог о том, как месяц всего назад мы были с женой в
Берлине, и нас три дня подряд водил по нему очень знающий свой город человек. И
везде, везде, где было что-то, связанное с фашизмом, стояли аккуратные столики
на четырёх железных ножках, и лежали под стеклом документы и свидетельства об
этом позорном времени всеобщего затмения умов. И не потому ли ставятся сейчас в
России памятники Сталину, убийце миллионов, что в музеях даже (не во всех, по
счастью) нету ничего о крови и смертях того погибельного времени.
Но я
остыл мгновенно. Это ведь не он решал, что надо выставлять в музее города, где
нечто античеловеческое свершалось и происходило. Вечером я только выпил крепко,
чтоб истёрлось мерзкое во мне кипение.
А кстати,
выступление моё прошло отменно – я про зрителей тут говорю, прекрасные живут в
городе люди. А когда в антракте я сидел, надписывая книги, проходивший мимо
человек сказал беззлобно:
– Это ж
надо, один еврей такую очередь из русских сколотил.
И должен
я ещё покаяться в некрупном воровстве: я рыбацкую ту шапочку с прорезями для
глаз не вернул хозяевам, а тихо зажухал. Вдруг мне доведётся банк какой-нибудь
ограбить?
Недалеко от Москвы
Тут
недавно довелось мне завывать мои стишки в городе Малоярославец. Я оттуда вынес
два убеждения, одно из которых весьма банально, а второе – требует обоснования,
которым я и займусь в этой главе.
Убеждение
первое (банальное) состояло в том, что реальную историю России бережно хранят
энтузиасты – более надёжно, чем казённые
историки. Вторым было
открытие, что на примере маленького городка можно вполне наглядно показать
историю России в прошлом веке.
Город
Малоярославец расположен от Москвы всего в ста двадцати километрах. То – есть он
был идеальным городом для тех несчастных, кто был вынужден (скорее – обречён)
поселиться на сто первом километре – границе для тех, кому был запрещён въезд в
Москву. Поэтому в тридцатые,
сороковые и пятидесятые годы город оказался густо заселён людьми, отбывшими
концлагерь или просто выселенными из Москвы. Нет, были и другие, по такой же
неволе оказавшиеся тут, и я о некоторых расскажу. Ибо Галина Ивановна Гришина
(создатель и руководитель культурно – просветительского центра) задумала
учредить музей, посвящённый этим людям – музей сто первого километра. Ей-то я и
обязан своим неожиданным знанием о необычном населении этого маленького городка
в те кошмарные годы. Галина Ивановна и её сподвижники собрали огромное
количество свидетельств и документов, фотографий и воспоминаний, их даже хватило
на четыре больших альманаха, названных сдержанно и достойно – « Имена и время».
Естественно, что музей этот весьма раздражал местные власти, и его уже
два раза лишали места, ныне он ютится (а точней – ютился, но об этом ниже) в
небольшой комнате Дома культуры, а вскоре займёт подобающее ему место в некоем
достаточно известном в городе доме. Но только дом этот полусожжён, и чтоб его
восстановить, нужны какие-то деньги. Очень горжусь, что сумма, собранная за
билеты на мой концерт, тоже пошла в эту некрупную копилку.
А дом
принадлежит семье священника Михаила Шика, с которого поэтому я и начну перечень
обитателей города в те уже туманные и страшные годы.
Михаил
Владимирович Шик был человеком высоко образованным (два отделения Московского
университета – истории и философии), происходил из состоятельной еврейской семьи
(отец его, купец первой гильдии, был почётным гражданином Москвы), а женат был –
на особе княжеского рода, правнучке декабриста Шаховского. Христианство
привлекало его с молодости, и в восемнадцатом году, уже тридцатилетним, он
принял крещение. После десяти лет церковной службы он был рукоположен в
священники. Ещё не прошло время, когда советская власть активно уничтожала это
духовное сословие (при оживлённом участии народа – богоносца), и семья отца
Михаила, опасаясь попасть под этот каток, переехала в Малоярославец. А семья
сложилась у него – любовь и преданность друг другу (изданы сейчас два тома
переписки мужа и жены). И пять детей у них родились. А отец Михаил открыл
катакомбную церковь, в те года это было смертельно опасно. Сперва служба шла в
маленькой комнате их дома, но число прихожан росло, и для церкви соорудили
небольшую пристройку, тесно примыкающую к дому. Когда в тридцать седьмом году
пришёл чей-то донос, что к ним ходит подозрительное множество людей, чекисты
учинили обыск. Но прошло бы всё благополучно, обыск был поверхностный и скорый,
только им потребовался паспорт. А паспорт лежал в пристройке, куда никто не
заглядывал. Отец Михаил пошёл за документом, следом потянулся за ним чекист, и
обнаружилась подпольная церковь. Священника Шика расстреляли на известном ныне
Бутовском полигоне. Сейчас на доме его висит памятная доска, и лучшее для
мемориального музея место сыскать трудно.
В семью Шиков – Шаховских очень
часто приходила жившая неподалёку приятельница их – Анна Васильевна Тимирёва.
Просто целые дни проводила она в доме, дышавшем теплом и дружбой. Обожала она
всех детей в этой семье, много играла с ними, помогала Наталье Дмитриевне по
хозяйству. А позади у неё было – много лет этапов, тюрем, лагерей и ссылок
(дальше ещё кошмарно много прибавилось, я сейчас говорю о тридцать седьмом
годе). Поэтесса и художница Тимирёва
(так о ней написано в интернете) последние два года жизни адмирала
Колчака была его любимой и горячо любящей женой. Когда его арестовали, она
потребовала, чтобы забрали и её – хотела облегчить его последние дни, будущее
адмирала было ясно им обоим. Когда его без суда и следствия расстреляли (кстати
– по распоряжению Ленина), она ещё оставалась в тюрьме. И всю свою искалеченную
Гулагом жизнь она продолжала его любить и помнить. А единственный сын её (от
первого брака) был расстрелян в том же году, что священник Шик, на том же
Бутовском полигоне – якобы за шпионаж в пользу Германии.
Невдалеке
(я буду часто употреблять это слово – все жили близко друг от друга в маленьком
городке) поселилась незадолго до Шиков (и очень подружилась с ними) большая
семья Бруни, глава которой был арестован по доносу кого-то из коллег –
сослуживцев. Николай Александрович Бруни был поэтом, художником, музыкантом,
одним из первых российских лётчиков, стал священником, потом вернулся к жизни
светской, переводил с четырёх языков, обнаружил незаурядное дарование
конструктора и ко времени ареста работал в авиационном институте. Из главной
причины ареста его проступает и мировоззрение, и мужество этого человека: на
следующий день после убийства Кирова он в институтской курилке громко сказал: «
Теперь они свой страх зальют нашей кровью». Взяли его через неделю, а жену с
шестью детьми выгнали из дома, где они жили, снабдив предписанием выехать из
Москвы. Так они и оказались в Малоярославце. Я когда-то написал большой роман о
жизни Николая Бруни (« Штрихи к портрету»), и поэтому достаточно осведомлён об
их дальнейших бедах. Анна Александровна кое как прокармливала семью, преподавая
в школе немецкий язык, а когда пришли немцы (были они в городе недолго) её взяли
переводчицей в комендатуру. Отступая, немцы захватили её с собой (и дочек тоже).
Сразу после войны они кинулись домой, изнемогая от счастья возвращения на
родину, и Анну Александровну немедля осудили на восемь лет за сотрудничество с
оккупантами. Нескольких свидетелей того, что она многим помогла за это время,
суд отказался выслушать. Вернулась она больной старухой, страдавшей астмой и
эпилепсией, слегка помутясь рассудком. Ничего не зная о судьбе мужа (в тридцать
восьмом году расстрелян), она двадцать лет ждала его, а получив казённое
извещение, почти сразу умерла.
А ещё
жила в этом городе семья со знаменитой баронской фамилией фон Мекк. Тут, конечно
сразу вспоминается Чайковский, много лет друживший с баронессой фон Мекк. Они
никогда не виделись, но сохранилось множество их дружеских писем. В одном из
таких посланий баронесса написала, что хорошо бы познакомить её сына с
племянницей Чайковского, которую он очень любил. Она жила на Украине – в
Каменке, куда съезжались декабристы Южного общества. Да и сама была, кстати,
внучкой декабриста Давыдова. Решили их познакомить, и затея эта дивно удалась.
Молодые были счастливы, завели постепенно шестерых детей, а муж Николай вырос в
государственного деятеля очень крупного масштаба. Он строил железные дороги (и
мосты, и станции, и всю их структуру), он был председателем Общества Казанской
железной дороги (огромной, то есть, промышленной компании), и, кстати сказать,
красивейший Казанский вокзал в Москве – это его детище. Он был настолько
патриотом русским, что остался после революции. Работал
в Наркомате путей сообщения, незаменимым консультантом был по множеству
проблем, и когда его арестовывали (несколько раз), то за него горой вставали
видные чины путейского ведомства. И всё-таки чекисты до него добрались,
им было плевать на его бесценные знания, и в двадцать девятом году его
расстреляли. Вдова его отделалась ссылкой и таким образом оказалась в
Малоярославце. Как она себя там чувствовала, вряд ли можно себе представить. Но
уже в годах была (семьдесят семь лет), и утешалась Евангелием, томик которого не
выпускала из рук даже ночью. Умерла она через год после начала войны, в дороге –
её дочь ушла вместе с немцами, добралась до Англии и там написала замечательную
книгу воспоминаний.
Недолго
жил в городе и ещё один российский немец с баронской приставкой «фон» – Владимир
Михайлович Эссен. Это в миру, а по церковному – иеромонах Вениамин. Этот сан
означает монаха с правом церковного богослужения, то есть одновременно монах и
священник. После лагеря (обвинение
простейшее: « Организация помощи ссыльному духовенству») он поселился в
Малоярославце. Арестовали его вскоре в Москве совершенно случайно – во время
облавы на уголовников, и долго не могли подобрать обвинение (нарушение режима
было слишком мелко для него). И наконец подобрали – письма из разных лагерей с
великой благодарностью за поддержку. В тридцать восьмом году его расстреляли.
После
войны в городе появились новые поселенцы. Они в большинстве своём уже отбыли
страшный срок в лагерях, теперь с опаской и страхом привыкали к новой жизни. Они
работали на любой работе – лишь бы прокормиться в эти голодные годы, а то ещё и
прокормить семью, в которую вернули полуживого человека.
В семью
Всесвятских – Кимов вернули мать. Она получила огромный лагерный срок в качестве
«жены врага народа»: её мужа, переводчика Чер Сана Кима арестовали и
приговорили к расстрелу как шпиона Японии, прошёлся по нему каток уничтожения
множества корейцев. Тут нельзя не заметить, что все эти люди (как и все
предыдущие) были впоследствии реабилитированы, то есть было признано официально,
что они погибли или пострадали ни за что. Когда Нину Валентиновну
забрали, то двоих её детей – четырёхлетнюю Алину и годовалого Юлия должны
были отдать в специальный детский дом, они бы там и сгинули наверняка, но спасли
их дедушка с бабушкой, буквально выхватив в последний момент. А то Россия так бы
и не узнала великого барда и драматурга Юлия Кима. Вернувшаяся мать работала в
городе учительницей, а позднее (спасаясь просто от голода) они уехали в
Туркмению.
Забавно, что Юлик Ким только от меня
сейчас узнал, что их тогдашняя соседка по дому, приветливая и доброжелательная
Вера Петровна Брауде с глазами, выпученными от базедовой болезни
– на самом деле бывший чекистский палач, памятная в Сибири множеству
невинно пострадавших людей. Её фамилия в девичестве – Булич, она вышла из
видной дворянской семьи, жившей в Казани (и двоюродная правнучка Чаадаева,
кстати). В царское время и в тюрьме побывала, и в ссылке. А сойдясь с
большевиками, очень скоро в ЧК попала. В качестве следователя и убийцы.
Дослужилась, кстати, до майора. Убивала в Челябинске, Омске, Новосибирске и
Томске, после перевели её в Москву. А восьмилетний срок в лагере получила она за
мелкое служебное преступление: искалечила на допросе подследственного, выбила
ему все зубы. Такое наказание сотруднику было редкостью в конце тридцатых, но в
змеином гнезде Лубянки плелись собственные интриги. А срок отбыв, попала в
Малоярославец. Не надолго: вскоре ей вернули звание и персональную определили
пенсию. Умерла она уже в Москве.
Наверно, хватит, хотя я перечислил только
крохотную часть подневольных обитателей этого маленького городка. Князь
Трубецкой, отбывши лагерный срок, работал тут киномехаником (и замечательным был
мастером починки радиоприёмников). Телефонисткой на заводе работала Наталья
Алексеевна Рыкова, дочь когдатошнего председателя Совнаркома, главы
правительства страны. Позади у этой телефонистки было восемнадцать лет тюрем,
лагерей и ссылок. Но были в городе и люди с сорокалетним зэковским стажем. В
каком-то зачуханном ремонтно – строительном управлении служила Татьяна
Всеволодовна Мейерхольд, дочь великого режиссёра. А дочь маршала Тухачевского
здесь получила перед самой пенсией звание старшего зоотехника.
Тут жили бывшие эсеры и выжившие
священники разных церковных рангов, поэты и художники, переводчики со многих
языков, теософы, врачи и монахини. Когда я впервые приехал в Малоярославец (лет
тридцать с небольшим тому назад, и тоже после лагеря и ссылки), то новые
знакомые жалели, что я немного опоздал: недавно умер тут один старик, которого
соседи звали Робинзоном. Это странное для подмосковного жителя прозвище
объяснялось тем, что они с женой разговаривали то на французском, то английском
языке, а был ещё какой-то третий, который соседи не распознали. Жили старики
огородом, в котором копались с утра до вечера, ни с кем особенно не общаясь. Кто
это был, осталось неизвестным.
Осенью город утопал в грязи, зимой – в
снегу, но весной цвели тут яблони и вишни, ошеломляюще пахла сирень, жизнь
обещала продолжаться и становиться много светлей. Поселенцы жили впроголодь –
как и коренные, впрочем, жители города, но это всё таки была свобода. А что в
конце сороковых грянут повторные аресты (империя нуждалась в рабах), ещё никто
себе не представлял.
Так и прокатилась по маленькому городку
вся российская история двадцатого века. С радостью написать хочу, что дети этих
неправедно обездоленных поселенцев выросли с годами в докторов наук (даже один –
академик), известных художников, выдающихся музыкантов и талантливых поэтов.
Гены не пропали, а проявились в поросли детей. Зря так надеялся усатый палач
вывести напрочь российскую интеллигенцию.
Но жила здесь по собственной воле и ещё
одна семья, которой Малоярославец может справедливо гордиться.
Историк Вячеслав Иванович Лобода сразу же по окончании Московского
университета сам запросился на
Чукотку. Там он работал по школьному делу, там и встретил свою будущую жену.
Потом вернулся в Москву. Выросшая семья (две дочери) трудно умещалась в
крохотной комнате коммунальной квартиры, и купил он полдома (а точнее – пол
избы) в Малоярославце. А с ранней юности дружил он с Василием Гроссманом, и
много – много лет не прекращалась эта дружба, Гроссман часто бывал в их утлом
домике и вместе с дочками лепил пельмени. Даже и друзей сюда привозил. Когда в
шестидесятом году он закончил свой великий роман «Жизнь и судьба» и когда
добрались до него чекисты (прямо из журнала «Знамя» передали им рукопись), то
все имевшиеся экземпляры романа унесли они с собой. Однако же, совсем не все.
Одну копию сохранил поэт Семён Липкин, а другая – с последней авторской правкой
– уехала в Малоярославец, к Лободе. Как известно, Гроссман добрался аж до
партийного идеолога Суслова, и тот в сердцах сказал ему, что такой антисоветский
роман может увидеть свет разве что лет через двести пятьдесят. Ошибся он на
двести тридцать лет. Сперва фотокопию передали на Запад с помощью Войновича,
потом сделал такую же академик Сахаров. В восьмидесятом году книгу напечатали в
Швейцарии. А спустя ещё восемь лет она увидела свет в России. Но были там
досадные текстовые прогалы и загадки, только
автор уже умер, раздавленный гибелью своего главного детища. И тут
явилась полная копия, которую тридцать лет со страхом и преданностью хранила
семья Лободы. То в подполе, то в сарае скрывались эти заветные папки. Стоит ли
писать, что это был настоящий гражданский подвиг? Тем более, что где-то ещё в
шестидесятых прочитали они в какой-то газете, что на границе был арестован
молодой человек с рукописью другой книги Гроссмана – «Всё течёт» и получил за
это семь лет тюрьмы.
Однако же, ещё немного о музее. Дом под
него отдали потомки Михаила Шика, ныне только надо восстановить его от
последствий пожара. А музей, как каждое благородное начинание, испытывает пока
период гонений. И помещения его уже лишали (ныне он в квартире какой-то
добросердечной женщины), и фонды, собранные трудом неимоверным, скидывали в
подвал, а сейчас, как написала мне верная сподвижница Гришиной – «мы с Галиной
Ивановной продолжаем работать нелегально».
Но музей-то будет, просто наверняка.
Потому что историю сохраняют энтузиасты. И она ведь сохраняется, заметьте. Но
вопреки, а не благодаря.
Сны доктора Файвишевского
Владимир
Абрамович Файвишевский, доктор медицинских наук, очень талантливый
психотерапевт, умер совсем недавно в возрасте вполне почтенном – восемьдесят
шесть лет. Из них более пятидесяти лет мы с ним дружили. Нет, нет, я вовсе не
высокий некролог собрался написать, а просто его жена Наташа доверила мне
рукопись, не попавшую в интернет (где много его отменных стихов и
воспоминательной прозы). Рукопись называется – «Мои сны». Я знать не знал о её
существовании, хотя сны свои Володя часто рассказывал на дружеских пьянках, и я
весьма завидовал ему, так это было содержательно и интересно. Вот он, например,
вдруг оказывался в Ясной Поляне – у него какие-то вопросы были к зеркалу русской
революции. Лев Николаевич его приветливо встречает и ведёт в большую комнату,
где за столом сидит человек десять с симпатичными, но бледными и явственно
растерянными лицами. А на штанах у них – следы крови, а у нескольких торчат из
ширинок края марли, тоже со следами
крови. Это беззаветные борцы за справедливость, объясняет ему Лев Толстой. И
Володя, мигом догадавшись, спрашивает в ужасе, зачем же их оскопили. А чтоб не
отвлекались, благодушно отвечает ему граф.
В застольном пересказе эти сны звучали
очень впечатляюще – я несколько из них и записал потом, и напечатал, честно
сославшись на их автора, чья творческая натура отпечатывалась даже в
сновидениях. А тут – огромная подборка этих снов.
Вот едет он в каком-то старом грузовике
по донельзя раздолбанной сельской дороге. Грузовик трясётся на бесчисленных
ухабах и колдобинах, шофёр вспотел от напряжения и злобно ругается. А этот шофёр
– Ленин, Владимир Ильич лично. И вдруг он, обращаясь к Володе, с горечью
говорит: «Мы всё, батенька, делали совершенно правильно, нам просто плохой народ
достался. Будь у нас под руками какой-нибудь европейский народ, и мы бы мигом
построили социализм».
А вот он в какой-то пустынной местности
встречается с Иисусом Христом. И спрашивает у него, почему в христианстве
осуждается самоубийство – ведь такое пресечение жизни часто бывает единственным
средством освободить себя от страданий – нравственных или физических мучений. Я,
говорит Володя, пишу сейчас статью на эту тему, и хотел бы знать ваше мнение. А
дело в том, объясняет ему Христос, что вы совершенно правы, но далеко не всем
людям надо знать полную правду. Но как же, говорит ему Володя, я сошлюсь в
статье на эти ваши столь авторитетные слова? А очень просто, отвечает ему
собеседник, так и напишите: Иисус Христос, личное сообщение.
Забавно, что услыхав пересказ этого сна в
каком-то застолье, Дина Рубина решила, что это вполне ничейная байка, и её
воспроизвела аж на обложке своей книги безо всякой ссылки на автора (я имею в
виду Файвишевского, естественно, а не Иисуса Христа).
Он как-то во сне и с Богом повидался –
находясь, по всей видимости, уже в чистилище. Тут застольный вариант этого сна
отличается от того, который в рукописи, я приведу тот, который записал тогда и
тоже вставил в мои тексты. Бог был похож на человека (во всяком случае, и рукой
помахал Володе на прощание, и даже левым глазом подмигнул), однако ясно понимал
Володя, что имеет дело с Создателем. Бог спросил Володю, в чём он грешен, и Ему
отвечено было честно, и Творец решил почему-то, что Володя пусть ещё немного
поживёт и отправляется на землю. Но тут пришелец заартачился и сказал, что раз
уж подвернулся такой случай, то он хочет задать несколько вопросов об устройстве
мироздания и психологии венца творения Божьего. А не пошёл бы ты, голубчик, на
хуй? – гневно сказал Господь, и два огромных ангела, ухватив наглеца под мышки,
поволокли вон из помещения.
Но эти замечательные сны – байки резко
отличались от основного корпуса Володиных снов, и тут пригодится одно признание,
сделанное им в другом тексте. Он ведь совершенно не собирался посвятить себя
медицине. Но как раз, когда он раздумывал, куда поступать, его мать (доктор, как
и отец) сказала ему удивительные слова: «Иди в медицинский, врачам в лагере
живётся намного легче». Это конец сороковых, из этой материнской фразы ясно, в
каких ожиданиях жили в это время еврейские интеллигенты. И Володя поступил в
мединститут, с отличием его закончил и принялся за научную работу в Институте
психиатрии. Он и учёным оказался незаурядным: получил даже какое-то
свидетельство о приоритетном открытии в области происхождения шизофрении.
Блестяще защитил кандидатскую, а потом и докторскую диссертации. Но директором
этого института был в те годы пакостно и позорно известный академик Снежневский,
автор учения о «вялотекущей шизофрении», под симптомы которой подгоняли
инакомыслящих, отправляя их на губительное лечение в сумасшедших домах
специального назначения. Он был автором карательной психиатрии, этот почтенный
академик, таковым он и останется в истории. Файвишевский был лишним в этом
институте, и вскоре из него был изгнан лично Снежневским. По заявлению о
«собственном желании», разумеется. Так и стал он, доктор наук уже, районным
психотерапевтом. И сильно в этой области преуспел. Но только очень ясно, каких
воззрений на лагерь мира, социализма и труда придерживался этот тихий и
немногословный доктор. И на снах его лежит отчётливая печать уже неколебимого
мировоззрения. И многие из них поэтому – тягостны, как дурные предчувствия. А
ещё просвечивает в них – немыслимая деликатность, присущая в жизни и работе
очень известному в Москве психотерапевту Файвишевскому.
Вот он оказался во сне живущим в очень
странное время: введен закон, что все казни совершаются у приговорённых на дому,
каждый гражданин обязан иметь комнату, где палач произведёт свою работу. А ещё
полагается налить палачу выпить. В дверь доктора звонят, и он уже знает, кто это
– он ждал. На пороге стоит интеллигентного вида мужчина, он безукоризненно одет
и в шляпе. В руках у него – маленький чемодан. Он протягивает Володе руку, но
Володя говорит: »Извините, но руку вам пожать я не могу». « Я вас понимаю» –
спокойно говорит палач и проходит в комнату для казни, что-то приготавливая там.
А доктор раскрывает шкафчик с
выпивкой и думает: « Такой интеллигентный человек навряд ли пьёт водку».
Наливает полстакана коньяка и на подносе несёт в ту комнату. « А вы?» –
спрашивает его вежливый гость. « Извините, – говорит Володя, – но я не могу пить
с палачом». «Ну что же, я вас понимаю» – снова говорит гость и залпом выпивает
свой коньяк. И всё оставшееся время сна доктор не о смерти близкой думает, а
мучается, не обидел ли он такого симпатичного человека.
Сны его разнообразны чрезвычайно, только
то и дело в них просвечивают столь же разнообразные неприятности. Вот он сидит
на собрании какого-то сельскохозяйственного начальства, нечто вроде Агропрома.
Все на него смотрят с безразличным равнодушием, а ему предоставляют слово. Он
говорит, что химикаты, которые добавляют в почву – это чистый яд, которым
незаметно для себя травится население страны. Но ведь это улучшение питания,
возражает ему кто-то. Нет, настаивает
знающий доктор, это чистая отрава, из-за этого сокращается срок жизни
человека, вы убийцы! Снова вежливое равнодушие. Вы евреи! – неожиданно для себя
кричит Володя. И на это явное (с их точки зрения) оскорбление все оживают,
вскакивают и с кулаками накидываются на него.
А вот кошмар. Он сидит в какой-то комнате
с хорошо знакомой ему женщиной, по профессии переводчицей. В комнату внезапно
входят чекисты и зовут её для перевода: пойман немецкий шпион. Она уходит, а он
соображает вдруг, что ведь немецкого она не знает, и идёт в ту соседнюю комнату.
Там чуть ли не рыдает молодой вихрастый блондин, уверяя всех, что он не шпион.
Володя выходит в парк, где множество аттракционов, только взрослые и детвора
толпятся возле клетки, где помещено некое страшное чудовище, враг любого
человека. Доктор подходит ближе и видит большую гориллу, которая мечется по
клетке, произнося странные крики. И Володя понимает с ужасом, что это человек,
только что превращённый в обезьяну. А клетка между тем наполняется, в ней
медведи есть и волки, несколько чуть мельче обезьян. А потом кидают в клетку
крохотное животное – ехидну, покрытую иглами и со смешным клювиком – хоботком
вместо рта. Она испуганно жмётся к решётке, волосы её топорщатся между иглами, и
по каким-то смутным признакам Володя понимает, что это тот блондин, который
только что клялся, что он вовсе не шпион. И доктор неопровержимо понимает, что
всё это – живые люди, почему-то неугодные режиму и за это превращённые в
животных. Это показывают людям – нелюдей, чтобы они их не подумали жалеть.
Но это ещё не всё. У доктора вдруг прямо
под рукой звонит телефон, и голос близкого друга предупреждает, что через десять
минут придут за ним, за Володей. И текут минуты раздумий. Убежать и спрятаться
на даче! Но там немедленно найдут. Сбежать и скрыться в лес? Но люди выдадут и
как там жить? Дурак я, надо было быть всегда готовым к худшему. Но только уже
поздно. Да и как оставить близких? Время тикало и тикало неумолимо. А бежать –
не было душевных сил.
Такие вот посещали доктора сны. Сны
чистого и честного человека, очень умного к тому же, ясно понимавшего, в какой
реальности он проживает свою жизнь. Именно поэтому он однажды уехал. Ради внука,
обречённого на эту реальность.
Ну, прощай, Володя, мне тебя очень не
хватает. Почему-то теплится во мне надежда, что ещё мы свидимся с тобой. А тогда
и поговорим об этой дивной рукописи – книге. А быть может, там ещё и наливают
для беседы? Да и курим мы с тобой оба. Вдруг нам пофартит?
Из корзин на сцене
Записки
попадаются порой – одно удовольствие, их очень хочется выделить. Вот послание от
какого-то мужчины, захотелось ему со мной поделиться: « Дорогой Игорь Миронович,
я сегодня к Вам пришёл один, потому что моя жена Вас терпеть не может».
Записки
сыплются и сыплются – во всех городах, где я бываю. Вопросы, стихи, истории. Я в
этот раз не удержался и несколько хвалебных сюда вставил (старческие годы!).
Игорь Миронович! Как мне убедить еврея
жениться на мне и сделать мне ребёнка?
Лет семь тому назад я бросил
материться, потом прочёл Вашу книгу и начал опять. Матерюсь до сих пор. Жене не
нравится, хочет подать на развод. Рушится семья, а виноваты Вы!!!
Как сделать детей людьми? Вам удалось?
Игорь Миронович! Не смогла удержаться –
сняла со стены в дамской комнате. Трогательно. Даже в туалет перехотелось.
Эта записка написана на обороте
небольшого листка с напечатанным на нём стихом: « Как будто бы тёплого лучика
нить, легла на сердце проталинка. Висит объявление – Не надо сорить! – у нас
уборщица старенькая!»
Мой муж, когда видит Ваши афиши по
городу, говорит:» О, у Губермана опять деньги кончились!»
Как Вы думаете, может ли с возрастом
измениться сексуальная ориентация?
Как Вы относитесь к женщинам? Только
честно!
Игорь Миронович! У меня уже лет 8 есть
мечта – я хочу Вас обнять! Вы можете её исполнить?
История про мат. Одна моя приятельница
рассказала мне, почему она рассталась со своим молодым человеком. Он сказал ей:»
Лена, ты толстая. Ты весишь целых 45 килограмм. Что с тобой к 40 годам будет!» Я
говорю:» Ленка, я бы убила!» Она так свысока на меня посмотрела и ответила: «Я
же леди! Я покрыла его хуями».
Мне 60 лет, я собираюсь снова замуж.
Это смирение с настоящим или вера в будущее?
Здравствуйте, уважаемый Игорь Губерман!
У меня вопрос: какую женскую национальность вы посоветуете для женитьбы?
Пробовал чисто русскую, пробовал чисто еврейскую. Неужели это не важно? Спасибо.
Как Вы думаете, легче ли будет Украине
выходить из кризиса, если она примет иудаизм?
Братан!
За что сидел? Братва.
Дорогой,
любимый Игорь Миронович! Это Вам по Цельсию 81, а по Фаренгейту – 50!
Игорь
Миронович, как Вы думаете – что будет с Россией, если все евреи уедут?
Ваши
стихи вроде водки в двенадцать лет – после первой нужно быстро выпить вторую, и
тогда не страшно, и очень нравится.
Игорь
Миронович! Кажется, убить дракона не удалось. Будет ли возвращение Ланцелота?
Из жизни.
Я врач. В 1963 году сдавали экзамен по анатомии. Студентке попал вопрос о
мужском члене. Она постоянно говорила – « мужской половой орган». Преподаватель
попросил сказать короче. Она затравленно посмотрела на него и говорит:
«хуй».
Мата
нечего бояться, мат на то и матом стал, чтобы людям изъясняться словом чистым,
как кристалл.
Из
разговора, услышанного перед выступлением. « Надо сходить в туалет, а то,
возможно, хохотать придётся».
Можно ли
попросить у Вас сперму, чтобы клонировать?
Однажды я
пришла к диетологу, это был мужчина. И на рецепте он мне написал:» Только СЕКС и
СМЕХ продлевают жизнь». И оставил свой номер телефона. Вы согласны с этим
утверждением?
Игорь
Миронович, раньше Вас очень любил мой дедушка. Два года назад он ушёл. Теперь
Вас люблю я. Спасибо Вам!
Уважаемый
Игорь Миронович! Моя мама странная – она покупает и читает с упоением все ваши
книги, а потом говорит:» Не люблю я этого Губермана!»
Есть дамы
столь высокого полёта, такой в глазах сверкает холод стали, что пропадает
напрочь вся охота к общению умов и гениталий.
Вы
ковыряете в носу, когда думаете, что вас не видят?
В детстве
я была добрым и светлым ребёнком, а потом я повстречала ваше творчество. Вы
испортили меня. За что большое вам спасибо!
Уважаемый
Игорь Миронович! Как жить с непьющим мужчиной? С уважением, пьющая женщина.
Вам 80, а
Вам и не дашь! Хотя, может, и дашь, Вас послушав. Женщина любит ушами.
Уважаемый
Игорь Миронович, многие мои ровесники знакомы с вашим творчеством, а на концерт
не пришли, потому что не знают, что вы ещё живы.
Игорь
Миронович, прямо во время концерта захотела стать еврейкой (а я не еврейка). Это
пройдёт?
Игорь
Миронович! Вы никогда не ругаетесь грязным матом. Ваш мат всегда чист, опрятен и
пахнет альпийскими лугами.
Как
человека трижды женатого, интересует вопрос – как Вас переносит и терпит Ваша
жена?
Игорь
Миронович, спасибо, что просветили, я даже от папы столько не слышал.
Где Вы
берёте записки, когда их не пишут?
Все люди
действительно евреи?
Вы не
Бродский даже, а билеты на концерт, как на Есенина.
Это
нормально, если мне 23, а я люблю ваши стихи?
Я знаю, что Вы не любите говорить о
политике, но всё же одним (двумя) словами как Вы могли бы охарактеризовать то
блядство, которое происходит у нас в стране?
Муж мой сбежал от меня в Тель – Авив,
прихватив мой зонтик. Не пойму – зачем он ему? Ведь там нет дождей…
Уважаемый Игорь Миронович! Спасибо за
мгновения счастья от гармонии и единения с людьми, с миром, с Богом. Забавно,
что у Вас это получается посредством Великого и Могучего Мата.
Дорогой Игорь Миронович, скажите, как
развить в семилетнем ребёнке способности к поэзии?
Алёша, 7 лет.
Знакомая девочка в Америке учила
русский язык. Выиграла поездку в Москву на курс русского языка в университете.
На собеседовании профессор спросил, в чём у неё затруднения. Ответ: « Никак этих
ёбаных падежов не освою».
Игорь Миронович! Так вы что – тоже
еврей?!